Из записок следователя — страница 32 из 58

Воротилов, исчислив свои воспоминания, едва мог отдышаться. Бледный, с порывистым дыханием, с глазами, в которых светилось почти наслаждение, что расквитался же наконец с долгом, Воротилов и теперь давал разуметь, насколько страшен был он в роковую ночь у Матрешкина-врага.

С молодым Чижовым разделался Малышев. Впрочем, не имея кроме грабежа других причин, Малышев не действовал, как Озорков, «себя забымши». Чижова-сына нашли только на другой день к вечеру. Пролежавши ночь и целый день под открытым небом, он не мог уже быть спасен медицинской помощью: два дня лежал еще без языка и умер.

– Покончимши свое дело, взяли мы каким ни на есть шкатунки разбивать, да добро глядеть… Одних бумажек чуть ли не целый мешок набили, серебра с золотом тоже было не мало, окромя того ложек серебряных дюжина да два крестика золотых. Все это убрамши, шкатунки в кусты забросили, а какие были другие бумаги, под дерево зарыли.

Из черноозерского леса Воротилов и Малышев, бросивши на произвол судьбы чижовских лошадей, пешком пошли до ближайшего села и наняли возчика. У жены Малышева была прижита еще до брака с кем-то дочь, Анна Михайлова, выданная в замужество за мещанина Навожина, город Д., где жили Навожины, лежал на пути к местожительству Малышева, а потому в нем-то и остановились Малышев с Воротиловым. Навожин нанимал отдельную хату, сам он во время приезда грабителей был в кратковременной отлучке из города – оставалась одна только жена его. По словам Воротилова, прибывши в Д., они сначала два дня пьянствовали, отдавши предварительно деньги на сохранение Анне Михайловой, а потом приступили к дележу. Дележ происходил в бане: сколько можно судить по рассказу Воротилова, ему из награбленного досталось всего тысяч девять-десять, стало быть, львиную часть захватил себя Малышев. При дележе постоянно никто не присутствовал, но в баню не раз входила Анна Михайлова, и хотя ее высылали вон и она, осердясь, уходила, но потом снова возвращалась; по словам Воротилова Анна Михайлова знала об убийстве Чижовых в первый день по приезде, ибо, напившись пьяным, Малышев, не остерегаючись, рассказал, как было дело и отдал ей деньги. На третий день после дележа денег приехал в город Навожин и стал просить (как надо предполагать, он был предупрежден женой о доставшемся богатстве) у Воротилова денег на наем рекрута. Воротилов дал ему сначала пятьсот рублей, но Навожин пристал еще неотступнее, угрожая в противном случае донести обо всем начальству, вследствие чего Воротилов дал еще четыреста рублей. Кроме того, Малышев дал Навожину на покупку дома или что-нибудь подобного полторы тысячи… Что за расчет был Малышеву и Воротилову дать участниками награбленного лиц, почти совершенно посторонних, неизвестно, но насколько можно было судить из слов Воротилова, они боялись на месте жительства Малышева «встречи с куриным барином». Как мы увидим ниже, Воротилову не удалось избежать этой встречи. Таким образом учасниками в преступлении или, по крайней мере, в последствиях его являлись прежде всего три лица: жена Малышева и муж и жена Навожины. Первая из этих трех лиц умерла вскоре после спроса ее о местопребывании мужа, оставались два последних (сам Малышев скрылся неизвестно куда). Из всех денег, доставшихся на долю Воротилова, при поимке его нашли всего только шестьсот двадцать четыре рубля, остальные были спущены в короткий промежуток времени между убийством и поимкой.

Оговор Воротилова Навожиных в знании преступления и в участии при дележе награбленного оказался не напрасным: через месяц после Николы Навожин купил себе весьма порядочный деревянный дом, заплативши за него 1350 рублей, и в этот же промежуток поставил за себя рекрута. Такое появление денег у Навожина, до сих пор считавшегося за человека несостоятельного, привело в недоумение многих из его сограждан, но на все их вопросы об этом предмете он старался отделываться шуткой, уверяя, что им открыт клад. При обыске у Навожиных найдено четыре серебряных ложки с вензелями Ф.Ч., на ребенке Навожиных, недавно родившемся, надет был золотой крестик, по словам Воротилова, подаренный им Навожину при дележе и совершенно схожий с одним из найденных в шкатулке Чижовых.

Итак, к преступлению пригруппировались еще новые личности.

Навожина была тип обыденной, начинающей заплывать жиром мещанки; она приняла участие в последствиях преступления, во-первых, невольно, потому что главным действующим лицом являлся человек более или менее ей близкий, муж ее матери, а во-вторых, главное, потому что положительно не понимала ни ответственности, ждущей ее, ни предосудительности своего поведения. К совершившемуся факту она относилась совершенно бессознательно: если в ней и действовали какие-нибудь внутренние пружины, то, скорее всего, на первом плане стояло простое любопытство. Положение Навожиной нельзя было одраматизировать даже весьма понятной для каждого борьбой между чувством к Малышеву и опасностью (о других причинах и побуждениях мы даже и не упоминаем), собственно, для нее предстоящей; прежде чем присоединиться к Малышеву и Озоркову, она не испытала на себе никаких симптомов внутренней работы. Драматизм подобных личностей, как Навожина, втиснутых в дела, выходящие из уровня обыкновенных, заключается прежде всего в тупости: они плывут по течению, не зная сами, куда приведет оно их, не стараясь ни задерживать его, ни способствовать ему. Лишенные возможности отдавать себе отчет в буднично-мелких явлениях, из которых слагается их жизнь, Навожины точно так же безучастно и безотчетно относятся к явлениям, носящим другой характер; вопрос: «что делать?» как проявление самостоятельности, оценки, для них не существует. Нравственных начал, которые служили бы исходной точкой для дальнейших действий, Навожины не имеют, или, лучше сказать, их нравственные начала представляют какую-то странную, безочертательную массу: к злу и добру они относятся равно апатично, равно нерасчетливо. Строго смотреть на действия Навожиных, как бы по-видимому ни были возмутительны эти действия, положительно невозможно: их оправдание в полной, окончательной безличности характера; слова «преступление», «злодеяние», столь обычные в уголовном кодексе, не вяжутся с Навожиными; Навожины только индифферентные зрители «преступления», «злодеяния», не придающие ему никаких красок, ни черных, ни светлых, не препятствующие и не способствующие преступлению. У Навожиных все делается «с глупу».

Страх последствий от косвенного участия в преступлении Воротилова и Малышева обнаружился в Навожиной тогда, когда ее уже «приобщили» к делу. Во все время производства следствия Навожина была самое жалкое, беззащитное существо; ее и без того небогатый запас мыслительных способностей утратился окончательно; она не была в состоянии ни сознаться, ни защитить себя, она только путала, сбивала себя на каждом шагу; ложь ее показаний была так нехитро скомбинирована, что разбивалась при первом к ней прикосновении. Спрошенная о Малышеве и о Воротилове, прежде чем произнесено было слово о их преступлении, она отреклась не только от знакомства со вторым, но даже от знакомства с первым; когда же ей сказали, что не могла же она не знать мужа своей матери, она залилась слезами и взяла назад свое отречение, как относительно Малышева, так и относительно Воротилова. Та же история повторилась и о времени последнего свидания Навожиной с Воротиловым и Малышевым; Навожина показала, что она видела убийц Чижова в последний раз года два тому назад. Конечно, не требовалось никаких усилий, чтобы сбить Навожину и с этого пункта. От присутствия при дележе денег, от знания убийства Чижовых Навожина отказалась под страшными клятвами; спутываемая же и здесь на каждом шагу своими противоречиями, Навожина покончила тем, что она слова не скажет, покуда не будет присутствовать при ее спросе муж.

– Да что вы ко мне, глупой бабе, пристали? – плача, говорила Навожина. – Никаких делов я ваших не знаю, мужиков о них спрашивайте, не шла я с ними на убивство. С толку меня горькую совсем сбили. Мало ли что они там наделали, стало за них мне в ответ идти, что ли? Единого слова не услышите от меня вы, поколь Ивана Ильича (мужа) со мной не будет.

Навожиной и Воротилову дали очные ставки; при живом свидетеле она еще больше растерялась.

Спрашивал ее Воротилов:

– Так ты, Анна Михайловна, толкуешь, что тебя и во духах-то не было, как мы с Харлампием в бане у вас промеж себя чижовские деньги делили?

– Известно… я… ты… клевету несешь, лихой ты человек.

– А дай-ка я тебя хоть об этом спрошу: отколь ты крест золотой взяла, что на Илюшу свово надела?

Навожина молчала и плакала.

– Видно, забыла? Так я те скажу: в баню ты пришла, спервоначала мы деньги считали при тебе, а после того за белендрясы чижовские принялись. Я, взямши один крест, да тебе подарил. Так ли дело-то было?

Навожина продолжала утирать рукавом слезы и молчала.

– И это, видно, клевета моя. Ну так я те и слово-то примоню, что в те поры говорил. Я те сказал: «Хоша ты в кумовья меня не звала, однако я твоей обиды не памятствую, неси ты Илюшу своего сюда». Ты пошла да принесла его, я и крест надел. Как у вас там соседку-то зовут: Гусиха, что ль? При мне, чай, ей ты хвалилась, что какой-такой я тебе крест хороший для Илюши подарил.

В конце концов Навожина должна была сознаться, что она и крест золотой от Воротилова получила, и соседке им хвалилась, и в баню входила, когда были в ней Воротилов с вотчимом, только прибавила: не заметила, были ли на полке в это время деньги и вообще никаких денег она не видала и о них слыхом не слыхала.

Воротилов только с сожалением улыбался на отреканья Навожиной.

– Прямая ты баба, волос-то у тебя только длинен, – сказал Озорков. – Хоть бы путем врала ты, а то сама понять не можешь, что болтаешь… Ты мне вот что скажи: от зеленого сундука-то у кого ключ бывает?

– Известно, у меня.

– А куда мы деньги-то схоронили, как к вам в гости приехали?

По-прежнему только плачем отвечала Навожина.

– То-то и оно… Говорить-то тебе на мои слова нечего. Чай, ты же деньги-то у Харлампия приняла да в сундук спрятала, спросимши, отколь мы их взяли. Еще тут-то Харлампий сказал, не суй свой язык куда не спрашивают, а вечером, как зеньки-то свои винищем налил, так сам же все выложил: мы-де купцов богатых, Чижовых, на тот свет спровадили.