Из записок следователя — страница 37 из 58

и отдают долг, порешив сумму иска своим собственным судом, второму они платят отрицанием всех существующих условий. Эти люди говорят: количество всего имеющегося устроило жизнь так, что она должна покончиться не добром: стало быть, и все имеющееся, как принимавшее участие в развязке, негодно; сознавая свои собственные, хоть и надломанные силы, они в своем я видят начало и конец каждого разрешения; суд и приговоры других для них не существуют. Щукинский не боялся оценки своих деталей; он был одарен каким-то до болезненности доведенным чутьем всех аномалий современной жизни и имел в этом самый сильный, самый тяжеловесный аргумент. Его постоянно, лихорадочно раздражало неравенство прав, обязанностей и возмездия; в своих оправданиях он постоянно опирался на кодекс безобразно исковерканных попятий, он проводил параллель и спрашивал: что лучше? Где разница? Я не заметил, чтобы Щукинский пошел дальше этого инстинкта аномалий, но тем не меньше его нельзя было сбить никакими условно-нравственными теориями. Мелкие и крупные невзгоды и дрязги жизни сумели создать из Щукинского только врага общества, но зато врага опасного. Правда, за Щукинским числится одно только кровавое дело, но трудно сказать, на чем и где остановится он; для борьбы, какова бы ни была она, у Щукинского осталось еще много сил. Натура в высшей степени страстная, восприимчивая, Щукинский умел удивительно владеть собой; отдаваясь впечатлениям минуты, он в то же время ломил себя так, что постороннему глазу нельзя было заметить, как отражались в нем проходящие впечатления. Теперь уже можно сказать положительно, что насильственная смерть Носова – дело Щукинского; во время «суда Божия» я безотвязно следил за Щукинским, чтобы уловить, не выдаст ли он себя хоть мимолетным выражением, но, застигнутый врасплох, перед едва остывшим трупом, Щукинский не изменил себе ни одним движением бровей: ровный, насмешливый, он держал себя так, как будто дело шло вовсе не о нем, как будто не его карта ставилась ва-банк. В столь же трудных положениях я видал людей, по-видимому, более Щукинского закаленных в житейской борьбе, но никто из них не выдерживал так мастерски свою роль от начала до конца.

Со смелостью, доходящей до дерзости, в Щукинском мирился расчет опасности; он, пожалуй, и не бросился бы под наитием минуты на серьезную опасность с пустыми руками, но зато при случае он и не отступил бы, еслиб сама смерть взглянула в лицо ему; близость опасности, жажда возмездия не парализовала, но, напротив, удваивала, утраивала даже его физические силы; враги Щукинского в эту минуту понимали, что с ним нельзя шутить; они сами передавали мне, каким страшным тогда являлся он. Что Щукинский обладал положительно блестящим умом, так он это доказал лучше всего во время производства над ним следствия по убийству Носова; я говорю: он приводил в изумление следователей своей находчивостью, своей способностью употреблять в движение все пружины, пускать в ход всевозможные орудия. По своему произволу Щукинский ослаблял значение фактов, по-видимому не-опровергаемых, открывал в них другую сторону, освещал их светом, который ему был нужен; Щукинского ни разу не заставали неприготовленным, его голова работала постоянно и готова была на всякую встречу. Характерность, степень воли Щукинского проявлялась в его острожной авторитетности: приобрести значение в остроге, а тем больше барину, труднее чем где бы то ни было, а Щукинский был авторитетом. Правда, Щукинский, как он сам выразился Чапурину, плевал на свое барство, и, быть может, в этом презрении к барству была и точка опоры его авторитетности, но тем не меньше дальнейшее развитие его лежало уже в личном характере Щукинского. Замечательно, что Щукинский никогда не заискивал у острожных, напротив, он дерзости говорил им за малейшее слово, пришедшее ему не по нраву, лез в глаза таким страшным личностям, каковы были Чапурин, Залеский, тогда как этим людям ничего не стоило поднять уже наметавшуюся в убийствах руку и разбить ему кандалами голову.

Однажды Чапурин пустил «мыльный пузырь» на Щукинского: в подговоре на убийство смотрителя обвили его; но пузырь весьма скоро разлетелся прахом. Возиться с ним мне пришлось недолго: через два дня на очной ставке с Щукинским Чапурин взял обратно свое обвинение.

– Зачем же понапрасну оклеветал человека? – спросил я страшного убийцу.

– Да уж оченно тоска разбирает, ваше благородие, все какое ни на есть дело.

– Потому дурак и скотина, вот и несет дичь. Разве у него в башке есть мозг? – очень хладнокровно заметил Щукинский, стоявший тут же, рядом с Чапуриным.

– Коли чай нет: тоже живая тварь, – смеясь своим тихим смехом, отвечал Чапурин на заметку Щукинского.

– То-то и есть, что ты тварь презренная, от того в твоей башке и мозгу не имеется.

– Вот уж вы и осерчали, Лександра Лександрович, пошутить с вами не можно, словно царевна-недотрога.

Хороша шутка острожная: человека в подговоре на убийство обвинять.

– Ну да, как же на вашего брата не серчать: чести много! Плевать на тебя, на чучело, я хочу.

Чапурин опять улыбнулся.

– Эвто вашинская воля, знамо вы баре, а мы мужики-вахлаки.

– Эх ты, филин безмозглый, скажет что!.. Заруби ты это на своем поганом носу: я и на тебя-то плевать хочу, да и на барство-то на свое.

Я постарался поскорее прекратить этот веселенький разговорец между двумя вполне интересными субъектами. Впрочем, ни с той, ни с другой стороны не было ни малейшего возвышения голоса, нельзя было и догадаться, что это за люди ведут между собой беседу. Удаляясь вместе из острожной конторы, Щукинский все старался убедить Чапурина, что он тварь и что в его башке не имеется мозга, на что последний легко подсмеивался.

Между арестантами еще особенным значением пользовался Зубастов. Надо заметить, что почти все просьбы и бумаги, выходившие в страшном количестве из острога, принадлежали или Зубастову, или Щукинскому. Но и здесь Щукинский имел огромный перевес над своим противником. Зубастов был наметавшийся практик; Щукинский понимал, так сказать, дух закона. Зубастов грешил часто против логики и старался пополнить свой недостаток красотой слога, лирическими излияниями, Щукинский никогда не прибегал к ним, но зато у него одно предложение вытекало из другого; он умел группировать факты, придавать им известный колорит; Зубастов приобрел житейскую опытность по Разуваям, Раздаваям, Дерябаям, ухожьям воровским, острогам – Щукинского же взгляд был несравненно шире, он выработался под другими условиями. Зубастов терпеть не мог начальство, Щукинский вдвое, Зубастов старался гадить начальству исподтишка, оберегая себя, Щукинский выходил против начальства прямо и наносил ему жесточайшие афронты. Мне не раз случалось видеть и Щукинского, и Зубастова вместе; Зубастов всегда относился к Щукинскому с полным уважением, несмотря на огромную разницу лет (Щукинский был перед ним просто мальчишка). Щукинский принимал это уважение, не обращая на него никакого внимания.

В остроге найдены были фальшивые деньги; косвенным образом и Щукинский, и Зубастов были прикосновенны к этому делу; в показаниях их выходило разноречье; надо было тоже давать очную ставку.

– Вы, кажется, Александр Александрович, неверно изволили показать, – начал Зубастов.

– Ну, ты покажи лучше: недаром же ты каштаном числишься в остроге.

Зубастов повторил уже раз показанное; выслушав с насмешливой улыбкой слова Зубастова, Щукинский подошел к нему.

– Очень жаль, Зубастов, что я до сих пор ошибался в тебе. Я тебя всегда считал хоть и за отъявленного плута, но зато и за большого умника; теперь же я тебе скажу одно: от старости ли, или от чего другого, только ты крепко дуреешь. Смотри, другой через годок, если только вырвешься из острога, обратно в него не попадешь: совсем дураком станешь.

После такой прелюдии Щукинский стал опровергать слова Зубастова и, несмотря на усиленную, весьма ловкую защиту последнего, заставил его-таки отказаться от раз уже сделанного показания.

Словом, я не могу припомнить ни одного случая, где бы Щукинский заискиванием старался упрочить свой «острожный» авторитет, напротив, до крайности дерзким подчас обращением он как будто старался уронить его, а между тем его значение с каждым днем все росло и росло; раз сказанное Щукинским становилось для арестантов чуть не законом.

Я боюсь, чтобы меня не заподозрили в излишнем пристрастии к личности, историю которой я рассказываю, в желании идеализировать ее, если я прибавлю к краткой характеристике ее еще две черты. Щукинский обладал замечательной памятью: просидев несколько лет в остроге, без общения с живым миром, без возможности возобновления раз уже приобретенного, он удивлял тем запасом сведений, что успел захватить во время краткого пребывания своего в университете и, второе, помимо всего, Щукинский был даже поэтом: я читал несколько его переводов из Гейне; право, это были едва ли не лучшие, не самые близкие к подлиннику; горький, слезами отравленный смех Гейне сказался у острожского вовсе не так, как сказывается он обыкновенно в бесчисленных виршах отечественных ломателей бессмертного поэта.

Но я не даром сказал, что Щукинский был одной из тех богатых натур, с которыми приходится встречаться не часто.

Что же заставило надломиться эту жизнь? Отчего эти силы должны иссякнуть по каторжным казематам? Чего недостает и где недостает?

Ответ не за мной.


Помимо «мыльных пузырей» мне пришлось произвести над Щукинским и настоящее следствие: дело на этот раз было подобное первому, то есть нанесение афронта. Впрочем, чтобы понять развязку, надо знать историю, ей предшествовавшую, а потому я и начну с нее.

Щукинского после суда о поджогах и об оскорблении полицеймейстера выпустили из острога, с тем чтобы в скором времени засадить снова в смирительный дом. В короткий промежуток свободы совершилось убийство Носова и подготовилось другое дело, менее трагическое. Щукинский был бедняк, чтобы прожить время свободы, ему должно было работать (до ремесла мазурика, крупного или мелкого, острог не мог унизить Щукинского). Щукинского взял для письмоводства один из губернаторских чиновников, посланный в ближайшие от города селы для собрания каких-то сведений. Собрал ли чиновник сведения – неизвестно, но что он вытянул очень много денег из крестьян, так это верно. Губернаторский чиновник – штука в губернии не последняя; на него жаловаться пойдет не всякий, потому такой жалобой начальство обижаться изволит: «Я-де назначаю и выбираю сам своих чиновников, стало во мне проницательности мало?» Обидно. Подвиги собирателя сведений, наверное, остались бы покрытыми «мраком неизвестности», тем больше что и совершились-то они в среде, из которой голоса поднимаются редко, если бы, к несчастию для себя, собиратель не взял в письмоводители Щукинского. Щукинский видел все сцены, разыгравшиеся на съезжих квартирах: пред ним плакались крестьяне, смиловаться просили, в убогие кошели лезли. Не успел еще собиратель сведений закончить своей многополезной деятельности, когда с подробнейшим прописанием всех его подвигов губернатор получил длиннейшее письмо. Под письмом находилась подпись Щукинского. Губернатора покоробило: выводить на свежую вод