Из записок следователя — страница 38 из 58

у подвиги своих клиентов, давать им огласку – зазорно, не обратить внимания на заявление такого человека, каков Щукинский, не совсем удобно, хотя в письме и отдавалась почтительнейшая дань начальнической справедливости, но в конце его тем не менее было прибавлено, что буде, против чаяния, письмо останется втуне, то содержание его передастся в места более горные. Губернатор избрал златую средину: не давая письму огласки, он предложил собирателю выйти в отставку, Щукинского же приказал запрятать немедленно в смирительный дом. Последнее приказание не привелось в исполнение: через неделю после того поднят был труп Носова, и Щукинского отправили в тюремный замок, а через два месяца родной дядя собирателя назначен был смотрителем того же тюремного замка.

Итак, ближайшая причина преследований Щукинского новым смотрителем была вендетта. Но кроме этой мести за кровь, у смотрителя была и своя причина ненавидеть Щукинского: за смотрителем водилось очень много блох, обворовывал он арестантов жестоко. Щукинский знал это и мало того что не скрывал своего знания, но и открыто высказывал, что он почище еще постарается услужить дяденьке, чем услужил племяннику.

Во имя этих двух причин новый смотритель уже без всяких внушений свыше стал безотвязно преследовать Щукинского, старался гадить ему на каждом шагу. Другой бы, зная Щукинского, побоялся подставлять ему ногу, а если бы и подставлял, так половчее, чтобы тот не заметил, но смотритель пакостил напрямки; он был из бурбонов косая сажень в плечах, усищи по грудь, стало быть, как же ему, богатырю, бояться штафирки[22].

Случалось, что после придирок и пакостей Щукинскому благоприятели говорили смотрителю:

– Эй, Петр Борисыч, остерегайся! Ведь зверя дразнишь.

– Тово, тово, черта лысого, стану я бояться. Тово, тово, я его на месте пришибу – мокренько останется.

– Припомни Василья Александровича (полицеймейстера).

Отвечал и на это смотритель:

– Он тово и до рыла-то моего не достанет. Ростом, пащенок, не вышел, мало, тово, я их мелюзги видал, в бараний рог щенка согну.

В сладких убеждениях возможности согнуть Щукинского в бараний рог смотритель оставался довольно долго.

Должно полагать преследования не довольно сильно пронимали Щукинского: глуп уж очень смотритель был.

В остроге содержался богатый помещик Дегтярев – крестьянина на охоте убил: напился до чертиков, вбежал в толпу да первого встретившегося на месте ножом и положил. Богатый арестант клад для смотрителя, с них всегда гонорар приличный получается. Дягтерева Петр Борисович доил как добрую корову; как человек очень смирный (в трезвом виде), Дегтярев дозволял себя обирать смотрителю, насколько ему было угодно. Но через некоторое время после поступления своего в острог Дегтярев познакомился и сошелся с Щукинским, со дня этого знакомства любезные отношения его со смотрителем пошли вверх дном; за свои услуги Дегтярев стал требовать от смотрителя соответствующего количества услуг… Для воина это было крайне неприятно, в особенности он в раж вошел, когда Дегтярев отказался брать у него обиды.

Петр Борисович, несмотря на отменную глупость, все же очень хорошо понимал, в ком заключается главная пружина всех размолвок с Дегтяревым, и злоба его на Щукинского увеличилось.

Прежде приносили к Дегтяреву различные вещи совершенно свободно, никто не заглядывал в них, после же размолвки дан был строжайший приказ караулу делать тщательные осмотры. Месяца два прошло, и ничего не находилось. Однажды Дегтярев почувствовал себя нездоровым, но в госпиталь не лег. Камердинер принес ему белья. Не будучи в состоянии сам отправиться для приема принесенного, Дегтярев попросил взять на себя эту комиссию Щукинского. Тот согласился, пошел к острожным воротам и принял корзину; во внутреннем дворе Щукинского остановил караульный фельдфебель, стал делать осмотр корзины и между бельем нашел бутылку лафита.

Преступление.

На другой день я получил уведомление «о нанесении тяжкого оскорбления» арестантом Щукинским смотрителю тюремного замка и должен был производить следствие.

Прежде всего следовало спросить и освидетельствовать смотрителя. Физический афронт смотрителю был нанесен ужаснейший: будто его по физиономии кто железным пестом съездил, все лицо разнесло. Нравственная обида подействовала на смотрителя довольно сильно: куража его лишила, присмирел, опустился смотритель; человек как будто сознавать что-то начал.

Стал я спрашивать смотрителя: вследствие каких причин нанесен был афронт ему?

– Тово, тово, и сам не знаю. Осерчал больно, зверем на меня накинулся и непотребным словом меня облаял. Вы, тово, и не поверите – десять пудов одной рукой поднимаю, а тут, тово, так на пол и рухнул, как молотком ошеломил, свету Божия не взвидел.

– Но за что же таким образом поступил с вами Щукинский?

– В темную комнату запереть я его хотел, так идти не пожелал. Вишь он, тово, какой!

– В темную комнату, как я знаю, сажают арестантов за наказание, так что же сделал Щукинский, чтобы его подвергать наказанию?

– Куралесит, тово, больно, от него арестанты непослушание большое оказывают, знать никого не хотят, недовольничают всем.

– Сомнительно, чтобы был в этом виноват один Щукинский.

– Он, он разбойник, коновод общий. Вы подите-ка, его арестанты, как Бога, тово, слушаются: он все и просьбы по начальству пишет, беспокоит всех.

– Отчего же и не писать ему, когда его просят? Я не вижу в этом достаточной причины наказывать человека.

– Опять, тово, и пьянством занимается, останожелательно было.

Смотритель врал: я знал наверное, что Щукинский не брал в рот ни капли вина.

Я так и не добился от смотрителя настоящей причины понесенного им афронта.

При новом деле снова весь город заговорил о Щукинском, сплетня приняла, по обыкновению, громадные размеры: говорили прямо, что Щукинский зарезал смотрителя, а тут же кстати припоминали о каком-то приятеле Щукинского, офицер Самойлов, неизвестно куда исчезнувшем назад тому несколько лет, когда еще Щукинский был на свободе. Что первая сплетня доказывала только развитие сильного воображения у жителей городка – так это неоспоримо, что же касается до офицера Самойлова, то я мог только узнать одно, что это дело темное: жил-был человек и потом скрылся неизвестно куда, о чем и предоставлено выдать «суду и воле Божией».

Щукинского привели ко мне под строгим караулом. По обыкновению, он был очень развязен, почти весел, мы с ним встретились как старые знакомые. Я знал, что с людьми, подобными Щукинскому, нужно вести дела напрямик. Прежде всего, чтобы показать доверие к Щукинскому, я сказал часовым, стоявшим по обе его стороны с ружьями, чтобы они вышли в другую комнату.

– Вы не боитесь остаться со мной с глазу на глаз?

– С какой стати?

– Вы следователь, а я подсудимый. Ведь я, как говорят, зверь, человека мне ничего не стоит зарезать, – с горькой, едва заметной насмешкой сказал Щукинский.

Нарочно ли, невзначай ли, Щукинский взял со стола, у которого мы сидели, перочинный нож и стал играть им.

– Мне положительно все равно, что бы ни говорили о вас. Я, во всяком случае, сам знаю вас настолько, чтобы не бояться. Если вы и захотели, так это могли бы вы с большим удобством привести в исполнение и при часовых. Выгоды в том, что будут свидетели при этом, для меня, собственно, нет никакой, торжественности же обстановки я терпеть не могу и не нахожу, что лучше дело вести как можно проще. Да и вообще, я заверяю вас вперед, что и после этого следствия мы с вами расстанемся в самых мирных отношениях.

После размена прелиминарных[23] статей начался формальный допрос.

– Итак, за начальством числится еще одно оскорбление, полученное от нас?

– Вы ошибаетесь, Дмитрий Иванович, в количестве: не одно, а два, и едва ли последки неудачные Любовцовского. Тот только зашатался, но устоял, а этот затылком растворил дверь и растянулся в коридоре.

Затем Щукинский рассказал мне все причины, вызвавшие с его стороны подобное действие, ряд тех преследований, в которых высказалась вся злоба на него смотрителя. Впоследствии я проверил справедливость показания Щукинского другими фактами и не нашел в них ни одного слова лжи.

Когда Щукинский кончил рассказ, я напомнил ему, что новым делом он много повредит себе, что во всяком случае его прежние дела затянутся теперь на неопределенное число лет, во время которых он будет постоянно в неизвестности об исходе своей судьбы.

– Все это знаю я, Дмитрий Иванович; знаю я, каково жить в остроге, что в этой проклятой неизвестности должен выносить человек. Шел я к вам по улице и думаю: Господи! Если б мне теперь возвратили хоть на год свободу, подышать хоть немного дали вольным воздухом, так тогда пусть бы брали остальную жизнь: черт с ней! Ведь вы понять не можете, что значит жить там, где мы живем, как дни-то тянутся. Каторжный хоть их считать может, а мы и того нет. Встанешь – острог, день целый из угла в угол, как шальной, шляешься, ложишься, опять тот же острог, те же заплесневевшие стены, те же люди. Не в моем характере унывать, а в другой раз от тоски так бы башку себе на мелкие куски раздробил.

– А дело все-таки затянули?

– Да что же мне делать-то было? Ну, поставьте себя на мое место, разве вы того же не сделали бы? Ведь меня чуть ли не десятый год терзают, что ж, я чурбан, что ли им дался? Пакостить мне опять вздумали, будь я на свободе, тогда пускай бы пакостили, меньше в этом подлости было бы, а то связали человека по рукам и ногам, да и харкают ему в лицо: «У тебя, дескать, руки-то связаны, так нам бояться нечего». Разве это честно?

– Конечно, нет.

– Так голову, что ли, мне надо было подставлять: на, дескать, колоти по ней, по проклятой, да потом дай еще ручку за твое милостивое расположение поцеловать. Слуга покорный, не таким меня мать родила, да и не таким умру, знать; казематами-то ничего не поделаешь: не трогай меня, и я не трону, делай мне хорошее, я тем же отплачу. А уж ослом покорным – атанде