Полиция, как быстрое орудие правосудия, без дальнейших разведываний, вняла словам Сократа Премудрого и произвела у тещи его обыск, по которому под тещиной кроватью найдены были старые, негодные к употреблению, штаны Премудрого. Поличное… Обвинение подтверждается уликой, преступница лицо благородного происхождения, стало быть и разговаривать нечего: следствие должен производить следователь.
При обыске госпожа Фомина учинила, конечно, дебош: перед особой квартального надзирателя она выкинула некую пакость, не совсем удобную для выражения ее в печатном слове, за что представитель порядка наплевал ей в лицо. Впрочем, дальше воюющие стороны не пошли, только Сократ Премудрый сильно напирал на это обстоятельство в своих бесчисленных прошениях и доносах: «Не устыдилась даже сия непотребная женщина, у края гроба стоящая, опозорить лик квартального надзирателя, защитника всех слабых и угнетенных», – взывал Премудрый.
Теща не осталась в долгу у Сократа. На другой день после обыска и с ее стороны тоже было подано объявление, где между прочим прописывалось, что вот она такая-де добродетельная женщина, постоянно помышляющая о загробной жизни, пригрела на груди своей коварного змея, титулярного советника Сократа Васильева Сперанского, который, вместо благодарности, не только отплатил ей гнусной клеветой, в похищении якобы вещей, никогда в существовании не пребывавших, но даже сам, свершив преступление – грабеж такого-то имущества, – скрылся неизвестно куда от преследования законов. В конце концов и здесь тоже было: разыскать коварного змея и грабителя, произвести у него обыск, отобрать похищенное и самого его немедленно ввергнуть в темницу.
Подобных дел тысяча… Пожалейте же, господа, следователей, «обязанных» производить их, да, кстати, уж пожалейте и общество, порождающее такие дела тысячами!
Начавшееся о штанах и о прочем дело дало, конечно, обильнейшую пищу обеим сторонам. Про Сократа Премудрого, разумеется, нечего и говорить: он отдался делу всей душой, теща его, как баба не промах, тоже нашла себе ходока, не уступавшего Сократу в премудрости – Засекина некоего, одного из первых посетителей «беспардонного» питейного дома. Враги форсили друг перед другом своей приказной ловкостью: клевета, брань, законы, грязь, похабства, – все наружу! Гроб безвременно погибшей женщины не был тоже пощажен в этой мерзостной «забаве».
Для меня дело Сократа с тещей стало чем-то вроде кошмара; почти каждый день являлись обе тяжущияся стороны и начинали бомбардировать и костить друг друга. Прошения, ябеды, объявления, дополнения сыпались неудержимым каскадом, голова от них кругом шла. Сократ Премудрый стал даже реже удаляться в пустыню «от прекрасных здешних мест», хотя лето в тот год стояло весьма жаркое и рыба клевала отменно хорошо; теща пропивала со своим ходоком Засекиным последние детские крохи. Разобрать в невообразимой путанице, кто был прав, кто виноват, и был ли кто прав и виноват, было, конечно, выше человеческого разума…
В последний раз я встретил Сократа Премудрого на базаре, в веселой компании: охотника в рекруты сдавали, так потешался добрый молодец, запродавши в кабалу себя. Повстречавшаяся со мной процессия была довольно многочисленна: арьерград ее составляли сдатчики, глаз не спускавшие с наемщика, центр – будущий «слуга царский», в аванграде же с гармоникой отличался Сократ Премудрый. На Премудром был тот же, исторический, виц-мундир с фалдочками, какие-то странного вида штаны в клетку, не достигавшие колен, на ногах он не имел ни сапог, ни лаптей: босиком. Старичина валял вприсядку и, вертясь как флюгер, вскидывал порой удивительно высоко свои голые ноги.
Как была я молода,
Тогда была резва…
– Уважай, стракулист! – отвечал ему охотник, бросая трешник, подхваченный Сократом на лету с удивительной ловкостью.
На дворе припек стоял страшный; весь мокрехонек был старик от своих фокусов, но ничего: распевал голосисто, особенно те места песни, где похабщины было много…
Любовные дела
«Ваше превосходительство! Внемлите слезному прошению всех мужей, громогласно взывающих к высокой особе Вашего Превосходительства! Водворите радостный мир в недрах семейств, дотоле наслаждавшихся небесным блаженством! Утрите благодетельной десницей Вашей слезы, толико обильно льющиеся из очей опозоренных супругов! Предайте неумолимой каре законов адского обольстителя неопытных женщин, вышеупомянутого Губернского Секретаря Наумова! Изгоните из среды мирных граждан сего хитрого, аки змий, совратителя невинных созданий! Сердце Вашего Превосходительства отверсто стонам злосчастных, преклоните же и на сей раз ухо свое к стону сему!»
Ерунда эта (с малой частью которой мы знакомим читателя) в простом переводе означала: губернский секретарь Наумов пленил супругу мещанина Воробьева и за то получил от нее самовар; супруг Воробьевой, крайне взволнованный похищением, как сердца супруги, так и самовара, явился к обольстителю, был бит, сам бил, но не получил ни самовара, ни супруги… Вследствие сего и была подана вышепрописанная ламентация[32]…
Впрочем, прежде чем приступить к подробному сказанию о сем происшествии, делаю небольшое, приличное случаю отступление.
Во время моей практики мне приходилось разбирать много дел, относящихся до обоюдного сожития супругов, и надо сказать правду: это были самые грязные и в то же время самые скучные дела. «Судящиеся» не женировались ни перед собой, ни передо мной, – семейные дрязги и дела по части амура на наготу выводили, скрежета зубовного, пламения глаз и тому подобных, несомненных, по уверению писателей высоких романов, признаков ревности, поруганной любви et cetera между судящимися супругами не замечалось, а все больше насчет жесточайшей руготни, похабностей да попреков проезжались.
Помню, бессрочно-отпускной фельдфебель прошение подал, что вот-де между прочим его законная супруга в неверности пребывает. Я вызвал обе тяжущиеся стороны. Супруг старался доказать, что его дражайшая половина в повиновении ему не состоит.
– Я, ваше благородие, дома целый месяц не жил, намаялся на чужой стороне, приехал к ней, приласкаться захотел, а она словно фря какая. Ей вот надо все косы вытеребить, так она будет знать, кто господин ей есть.
– Да ты што все за косы! Итак по твоей милости не много их осталось, все вытеребил. Зенки-то свои поганые зальешь, так, чай, и не помнишь, как меня об стену башкой колотишь. Теперь уж я умна стала, руки-то обшибаю, так ты и лезешь начальство своими глупостями беспокоить.
– Изволите видеть, ваше благородие, какая есть она у меня, проклятая баба! У вашего благородия спуску мне не дает, а дома ехид настоящий, только и льстится, что к Андрюшке, мне же единожды даже ус вытеребила, от превеликого сраму на улицу не мог показаться, мальчишки задразнили: «Кавалер, кричат, усы-то, знать, на войне с туркой оставил».
– А тебе, озырю записному, спуску давать? Да и што ты мне все Андрюшкой Дудкинским глаза-то мозолишь? А нешто не помнишь, што ты мне намеднись сказал?
– Што я тебе сказал?
– То-то, што! Я, Дмитрий Иваныч, денег у него на хлеб спросила, а он говорит: черта тебе лысого наместо денег! Сама, говорит, их выручай, хоть под забор ложись… Он мне даже такое веление прописал.
– Какое это веление?
– А так и прописано было: что я хочу, то и делаю, хотя десяток целый в день любовников к себе наведу, а он не указ мне.
Я полюбопытствовал познакомиться с новым родом записи и спросил: где она?
– Раз подмазался ко мне, я ему и отдай: нешто у баб-то ум есть?
Супруг не отказался от записи, напротив, он отстаивал сильно свое право на нее.
– Што ж, што я тебе веление написал? Тогда написал, а теперь не моги и думать! Мой приказ исполняй; на то ты моя жена есть.
Надо вообще удивляться наивности всех начинавших дела по части неверностей. Собственно говоря, толку из них быть не могло, доказать фактически, особенно при канцелярском судопроизводстве, неверность обвиняемой или обвиняемого почти нет никаких средств. Впрочем, и начинавшие дела не хлопотали много о доказательствах, предположенной цели у них не было, – спросишь:
– Чего же ты хочешь?
– Чтоб по закону, значит, жила, потому без закону как жить можно?
– Да разве можно заставить жить по закону, когда она не хочет? Ты, чем судиться-то, обращайся-ка с ней получше, так она тебе и будет настоящей женой.
– Это тоись не бить ее?
– Да, между прочим, и не бить.
– Эвтого нельзя, ваше благородие, от нее теперича житья нет, а тогда и совсем заполонит, потому таковская баба, добром не выручишь.
– Что ж следствие-то сделает?
– Уж помогите, ваше благородие, что Бог, то и вы. Мы завсегда к начальству идем, уж очень баба дурит; как есть все ребятишки разные.
– Да, друг любезный, запретить делать такие дела разве можно?
– Уж помогите.
Подите и делайте что знаете, водворяйте мир и тишину в недрах семейных, производите следствия, исписывайте кипы бумаг…
Вызовешь свидетеля, скажешь:
– Тебя вот свидетелем выставили. Парфен Чикмарев жену в неверности обвиняет, так ты, дескать, знаешь?…
– А, прахом пропадай они и с делами-то ихними! От работы только отрывают. Чай, такие дела не в явь творятся, дверь-то на крюк запирают. Вот я ему пойду да в шею-то накладу, так он знать и будет, как меня в свидетели выставлять.
Большая часть свидетелей в таком тоне отвечают.
Впрочем, надо заметить, что все дела по части несоблюдения супружеских заповедей возникали больше между горожанами. Крестьяне и вообще-то небольшие охотники вести ближайшее знакомство с чиновными особами, а тем больше не любят выводить они за круг мира «ложей своих поругание». Склонность горожан к подобного рода делам можно объяснить тем, что они народ более цивилизованный, к ним сливается вся грязь современной «образованности» без возможности стока ее; многие из «горожан» воспитываются на романсах, вроде: «возьми в руки пиштолетик, прострели ты грудь мою», сливки общества, квинтэссенция его находится в ближайшем с ними соприкосновении; приятным манерам есть от кого позаимствоваться: с высшим халуйством в ежедневных столкновениях пребывают. Раз супруга обличала супруга своего в нелюбезном с ней обращении.