– Чего ж те стерве спуску давать, коли ты к полюбовникам станешь шляться?
– Фи, что это вы говорите!
– Ты и в девках-то такая была. Только слава, что барышня! Помнишь чай, какую я тебя замуж взял?
Я приостановил обнаружение супружеских тайн, как до дела не имевших отношения, и старался свести прения на главную цель встречи: обоюдного прекращения поданных жалоб.
– Я с моим удовольствием, потому завсегда весьма любил Софью Ивановну, во время их болезни даже, как нянька, за ними ухаживал.
– А вы? – спросил я Софью Ивановну.
– Я ни в чем не виновна против Петра Борисыча, им только угодно было эдакия непристойности на меня возводить.
– А зачем ты у него на коленках-то сидела?
– По-вашему, из эдаких пустяшных делов подозревать меня можно в чем?
– А Панька-то чей?
– Да что ты, мерзавец, все с Панькой то ко мне лезешь, не знай еще, что и Машка-то от тебя принесет!
Опять с моей стороны новые усилия к умиротворению страстей, опять по умиротворении, супруги изъявили желание тихо и безмятежно проводить остатки дней своих.
– Только вы, Дмитрий Иваныч, запрет ей положите, чтоб она с Ванькой своим больше не виделась.
– Что ж такое для меня Иван Семеныч? Что он деликатный мужчина.
– Деликат! Поди вся улица знает, какой он для тебя деликат!
– Это вы только одни им меня завсегда попрекаете.
– Да вот, чтоб она ноне же мой самовар принесла.
Такое простое требование со стороны начинавшего успокаиваться супруга вызвало у Софьи Ивановны очень не грациозное движение: кукиш, поднесенный к самому носу супруга.
– На-ка, выкуси! Он такой же твой, как и мой!
Роковой самовар явился на сцену, и прахом пошли все уверения супругов во взаимной любви: снова пошли ругань и подпреки Паньками, не соблюденным девством, Машками, тиранствами и т. п. Об уступках ни та, ни другая сторона и слышать не хотела, самовар точно перл какой бесценный был.
– Нет, уж как вам угодно, а с ней ничего добром не поделаешь. Как закон разберет, так и будет, – сказал супруг, заканчивая длинную сцену.
– И мне защита от твоего тиранства тоже в законе будет. Разбойничать по улицам вашему брату, портняжкам, не приказывают, – ответила супруга.
– Так не хотите мировой жалобы прекратить?
– Как уж суд прикажет. Я до царя пойду, чтоб ее паскудную в рабочий дом посадили.
– Сам, черт курносый, не попади туда прежде! Я тоже дорогу к царю найду: добрые люди покажут.
– С деликатом, чай, своим вместе пойдешь?
– Ты с Машкой не пойди!
Опять та же история. Останавливать, напоминать, что при следствиях ругаться не следует, бесполезно, – напоминовение удерживает только на минуту, – все-то почти следствие состоит из сплошной руготни.
Да, какое же может быть тут следствие? – спросит иной читатель, не совсем знакомый с нашими мудреными порядками.
А такое же: о любовной-де связи супруги моей с нечестным обольстителем, об уварованном, чрез тайное похищение, самоваре и о жестоких, нанесенных мне побойствах – это с одной стороны; о намерении лишить меня жизни через выбитие неизвестным орудием окна – это с другой.
Явился по повестке и Наумов. Как особа чиновная, стало быть, знающая несколько наши многообъемистые законы, Наумов очень хорошо понимал, что «по суду» никаких для него печальных последствий быть не может. После предъявления Наумову существа жалобы, он начал оправдываться, но таким образом, что если записывать, что он говорил, то выходило оправдание, – если же слушать – то: «Да, дескать, мы из таковских, спуску ихнему брату давать не любим».
– Что ж, Дмитрий Иваныч, он меня на месте преступления поймал? – спросил, двусмысленно улыбаясь, ловелас.
– Нет, он этого не показывает.
– Чем же он докажет свое обвинение? Явно, что оно ложное. Разве я когда-нибудь решусь на столь ужасный грех, как обольщение замужней женщины!
За этим последовало новая улыбка коварства со стороны ловеласа, в переводе означавшая: «Дурни, дескать, эти мужья! Станем мы, молодцы, женам их в зубы смотреть!»
Впрочем, Наумов согласился очень скоро покончить (начальства побаивался!) дело с Воробьевым мировой.
– Да, если б и подлинно я был в связи с его женой, так разве я такой сволочи не найду! Много их шляется, мне и так от них отбою нет.
– Только одно из первых условий прекращения дела – возвращение самовара.
Правленский демонизм разом стушевался.
– Это что же-с? Значит, я без самовара останусь? Ну уж нет-с! Пускай своим порядком дело дальше идет, а я самовара не отдам.
– Да ведь он не ваш?
– Он в закладе у меня. Я собственных денег за него шесть рублей серебром Софье Ивановне отдал. Вот, не угодно ли и расписку к делу приобщить.
Наумов явно что врал: расписку он получил только для выгорожения себя, но доказать это было невозможно: Воробьева сама подписала ее.
Мужу и любовнику давалась очная ставка. Встреча самая мирная.
– Вы на меня прошение изволили подать, Петр Борисыч? – первый начал разговор Наумов.
– Да-с.
– Якобы я нахожусь в любовной связи с вашей женой?
– Греха таить нечего: ваши амуры половина города знает, – вон намедни Языков меня вами в Думе попрекнул.
– Языков-то пускай болтает, – только вы-то чем докажете? Нешто на самом месте вы поймали меня со своей женой.
– Чай, от Паньки-то не отопретесь, ведь ваше детище, – глупо улыбаясь, доказывал Воробьев существование связи.
– Что ж, у него на лбу надпись, что ли, есть, что он мой – на глупую улыбку еще глупейшей отвечал Наумов.
– Да мне сама Софья Ивановна сказывала, что грешила с вами!
– Когда же это было? Я что-то не припомню.
– А в позапрошлом году, когда она умирать собиралась. Так и так, говорит, смерть моя приходит, покаяние я тебе приношу: грешила я с Иван Семенычем. Ты, говорит, прости меня, поминовение по моей душеньке подай, чтоб не мучилась на том свете. Плакала даже, говоримши такие слова.
– Вольно же ей врать-то было!
– Когда врать. Чай, смертный час!
– Что же вы тогда прошение на меня не подавали?
– Потому тогда вы бесчинства со мной не делали. Смирнехонько жили. А теперь вишь что затеяли. Нешто спускать вам? Самовар-то до сей поры у вас.
При слове «самовар» в голосе Воробьева послышались более угрожающие ноты, с жирных губ ловеласа при том же слове исчезла улыбка.
– А разве я Софье Ивановне щепками отдавал?
– Это как-с?
– А также-с. Я уже предъявил г. следователю расписку Софьи Ивановны, что самовар в закладе у меня за шесть рублей находится.
Лицо Воробьева выразило полнейшее недоумение при этом новом и неожиданном для него обороте дела.
– Ну уж эвтому не бывать! Эвто вранье при себе оставьте. С женой моей живете, меня избили, да еще кровью моей владеть хотите. Что это за порядки? Видно, у вас и Бога-то совсем нет, только что прозываетесь благородными.
– Конечно, благородный, не ваш брат.
– Только бляху-то ко лбу прилепили, а, стало, у вас и душонки-то совсем нет.
– Господин следователь! Прошу вас заслушать эти слова. В присутствии вашем мне мещанин Воробьев оскорбление тяжкое наносит. Как дворянин, я не могу терпеть этого и прошу составить протокол.
Сцена пошла crescendo…
Следствие тянется другую неделю: вся семейная мерзость выплывает наружу, «судящиеся» не церемонятся, так комьями грязи и хлещут друг друга в лицо: прописывается, как пьяный Воробьев побойства чинил над женой, норовя все в грудь да по причинному месту, потому-де что жена в это время беременна была, приобщаются к делу клоки волос, летевшие с голов Наумова и Воробьева во время битвы, – Машку Фокинскую на сцену тянут; Воробьева делает тонкие намеки насчет молоденькой сестры своей, являются чиновные свидетели, принимающие присягу за полштоф водки… Дети, жаль, очень малы, а то, наверное, и их бы потянули на мерзостное позорище.
Промозглый смрад с каждым днем становится все мерзее и мерзее.
Оставалось переспросить еще половину свидетелей. Я приходил в отчаяние. Но в один прекрасный день вовсе неожиданно являются ко мне Наумов, Воробьев и его супруга. От первых двух несколько букетцем припахивало. Я спросил, в чем искать причину их прихода.
– Да вот дело-то прекратить желаем. Уж мы и прошение такое изготовили.
– Миритесь, значит?
– В согласии жить желаем.
– А самовар?
– Уж грех пополам, только Иван Семеныч штофчик мушкатели поставил. Бог с ним со всем! Оно, конечно, обидно, оченно достаточно Иван Семеныч мне неприятностей принесли, и Софья Ивановна тоже, да ничего-с, до старости заживет.
Опять дурацкая улыбка появилась на всех губах. Софья Ивановна даже прыснуть изволили.
Первый шаг к неожиданной для меня развязке сделал Наумов. Дошло до правленского ловеласа сведение, что ближайшее начальство ведает, какие есть люди развратные под десницею его и как, вместо дел добродетельных, с истинного пути невинных женщин совращают; а потому вышел такой приказ от целомудренного начальства: буде он, Наумов, покаяние не принесет, у оскорбленного им супруга прощения не испросит, от пагубных замашек клятвенно не отречется, то – посадить его на низший оклад и впредь иметь на замечании. Приказ подействовал: грех взят был пополам, роковой самовар возвращен собственнику, а радостный мир водворен в недрах семейств, дотоле наслаждавшихся блаженством.
Мои официальные отношение к действующим лицам закончились вместе с представлением дела в надлежащую инстанцию. Нираз после того я встречал Воробьева с супругой; как подобает гражданам – мир царствовал на лицах их, в блаженном спокойствии пребывали; встречал и Воробьева с Наумовым, Наумова с Софьей Ивановной, и то же спокойствие и умиротворение царили над главами их.
Месяцев через пять пришел я в губернское правление, там с Наумовым столкнулся.
– Ну, как поживаете? – спросил я его.
– Ничего-с.
– А Воробьевы?
– Я другой месяц у них не бываю.
– Что так?
– Да надоела она мне очень, опять к девчонке одной приревновала, браниться стала, я ее в шею и вытолкал. Плевать я на нее хочу, у меня получше найдется. Муж тоже лезет с Панькой, вишь давай на прокорм ему.