имым бременем. Для разрешения вопросов, предлагаемых новой жизнью, для поставления себя в нормальные отношения к ней, мурзаевцы не могли прибегать ни к каким теоретическим выкладкам, ни к каким тонким соображениям, они видели только ближайшие к ним факты и, исходя из этих фактов и переданных им преданий, все подводили к одному, им близкому, знаменателю. Правда, на глазах мурзаевцев их кровные наказывались плетьми, ссылались в Сибирь, пополняли убыль в каторжных, но во всем этом мурзаевец видел только необходимое последствие борьбы с окружающим миром, временное торжество врагов; подобного рода примеры не подрывали его убеждений относительно глубокой безнравственности совершаемых им подвигов; воровской принцип – в глазах мурзаевца – оставался по-прежнему свят и ненарушим. Охраняемый циклом своих верований и преданий, при страдальческом положении одних, при грубо-эгоистических, нечистых поползновениях других, в мозгу мурзаевца не зарождалась мысль о примирении с требованиями новой жизни. Исходя из предвзятых понятий, мурзаевец во всем видел торжество сильного. Уже по своей мусколесности он не мог примкнуть к жалкому миру своих соседей – мордвы, чувашей… Роль, разыгрываемая этими вырождающимися, хилыми инородцами, была совсем не по плечу для порывистой деятельности степняка…
Стремление к деятельности мурзаевцев – не разменялось на промысловую работу. Орда засела вдали от центральных пунктов заводской промышленности, только сохой и косулей добывает себе кусок хлеба окружающий Мурзаево мир. На всех фабриках татары считаются самыми ловкими, сметливыми рабочими, но около Мурзаева на расстояние двухсот верст не было ни одной фабрики, стало быть, промысловая деятельность не могла притянуть к себе степные силы.
Не притягивала к себе эти силы и земледельческая культура; земля, в образе бесконечного иска, воплотившегося в «Голиаф-дело», только вытягивала эти силы, заставляла их еще больше, еще настойчивее прибегать к воровским подвигам. Всепоглощающие повершители этого дела не были знакомы с процессом насыщения; удовлетворение только разжигало их аппетит…
Мурзаевцам до сих пор чаще всего приходилось иметь дело с теми продуктами нашей цивилизации, что являлись в лице Трушковых, Чабуковых и проч. Понятно, что при характере деятельности последних стремления мурзаевцев и их подвиги могли только принимать все более и более широкие размеры. Для Чабуковых в мурзаевцах был вечный, неиссякаемый источник доходов: для мурзаевцев в Чубуковых – неизменный покров и защита.
Шамшеевы (к фамилии которых принадлежало действующее лицо – Ибрагим Шамшеев) были родовитыми конокрадами из мурзаевцев: отец Ибрагима сослан в Сибирь на поселение, дядя и старший брат числятся в без вести пропавших, – одна из этих незавидных участей, по всей вероятности, рано или поздно, выпадет и на долю Ибрагима. Учиться конокрадству Ибрагим начал с малых лет; его воспоминания ограничиваются приводом краденых лошадей, обысками, утеками; воровать же самостоятельно Ибрагим начал с тех самых пор, как стал помнить себя, то есть весьма давно. До сих пор, благодаря ловкости, а также отчасти и счастью, Ибрагиму все сходило с рук, правда, раз он был устигнут мордвой деревни Бурманги, но подоспевшие кстати односельцы выручили его из страшной беды, и он отделался одними только побоями. Два раза Шамшеев попадался в острог (в городе, значит, прикладывал свое искусство к делу), но оба раза его выпускали на свободу, по неимению достаточных доказательств. «Брагимка» пользовался известностью далеко по окрестностям; на базаре ему в одиночку было показываться не совсем удобно (особенно в местах сосредоточия выпивки): крестьянство ждало только случая, чтобы придраться к нему и, впредь до окончательной расплаты, хоть жесточайшим образом отдубасить его. Вследствие своей известности, Ибрагим должен был постоянно переносить свою деятельность в места более отдаленные от Мурзаева; с прибытием такого гостя нельзя было поздравить туземцев: они скоро начинали чувствовать его присутствие.
Говорю: Шамшеев занимался конокрадством давно, привычка у него обратилась в страсть: подметив жертву, он переносил лишения, скрывался в трущобах и в большей части случаев достигал-таки своей цели. В своих воровских подвигах он являлся прежде всего дилетантом, самоуслаждающимся подвигом.
В последний раз воровство не сошло Шамшееву даром с рук – его устигли.
Дело было так: из-за Волги прискакал хозяина постоялого двора, крестьянин Трубцов, и заявил, что в прошедшую ночь, через разлом забора, увели у него лучшую кобылу и что подозрение он имеет на прибывшего накануне и ночевавшего татарина. По его словам, Трубцов проснулся далеко еще до петухов и, увидав, что собака задушена, что нет ни татарина, ни кобылы, бросился сам по дороге, ведущей к городу (город от постоялого двора находится на расстоянии тридцати верст), а работника послал в противоположную сторону. Верст за восемь Трубцову попался обоз, и возчики объявили, что встретили татарина на паре лошадей (одна совершенно походила по описанию возчиков на уведенную), мчавшегося по направлению к городу. Подобные же сведения доставили Трубцову и другие, встретившиеся с ним прохожие и проезжие. В половине пути след Шамшеева исчез, только по не совсем ясным сведениям, собираемым по окружным деревням, можно было догадаться, что похититель старается сбить с толку ожидаемую погоню, заметает свой след. Верстах в десяти от города след исчез окончательно (впоследствии оказалось, что Шамшеев – это был он – целиной пробрался на Волгу и уже рекой, дело зимой было, прибыл в город). Почти потеряв надежду выручить похищенное, Трубцов явился в город и заявил о случившемся. В каждом городе есть несколько личностей, специальность которых – притонодержательство, перевод и хранение краденого. К числу таких личностей принадлежал татарин же Бахрейка. Первым делом по заявлении Трубцова было броситься к Бахрейке. Успели прийти только что вовремя. Шамшеев шел к воротам отворять их, пара запряженных в обшевни лошадей (в корню кобыла Трубцова) стояли совсем готовыми к пути под длинным навесом постоялого двора. Увидав полицейских солдат, толпу понятых и между ними Трубцова, Шамшеев разом смекнул, что дело плохо, что пришли за ним. Быстро оглянувшись во все стороны и увидав, что бежать некуда, что сила и ловкость не выручат, Шамшеев в один момент преобразился в мертвецки пьяного. Привели Ибрагима, а он ни рукой, ни ногой, бормочет только что-то по-татарски.
Допрос производить было невозможно, стали осматривать сани Шамшеева и нашли в них топор, цеп, лом и аркан (любимые орудия конокрадов): стали осматривать самого Шамшеева и в широком поясе его нашли изрезанные и изломанные части церковных вещей – чаши, верхних досок евангелия, потира и так далее.
Через два дня от одной сельской церкви, за Волгой, было подано объявление о взломе ее неизвестными людьми и о похищении из нее денег, разного рода вещей и окладов с образов…
На другой день привели Шамшеева к допросу.
Шамшееву лет сорок. В наружности и фигуре Шамшеева резко удержались все характерные черты монгольского типа: среднего роста, кряжистый, широкоплечий, с сильно развитыми скулами, с узко прорезанными глазами, приспособленными к чертовски дальним расстояниям, с угрюмо нависшими черными бровями, Шамшеев смотрел и вором настоящим, и, надо правду сказать, лихим наездником. Как степная, поджарая лошадь, Шамшеев был одна из тех мускульных натур, которых вырабатывают глухие, непроглядные ночи, наезды, схватки, утеки и прочие принадлежности опасного ремесла и которым нипочем всевозможные физические лишения. В глухом месте встреча с подобными людьми не совсем безопасна. Судя по давности занятия воровским промыслом, по двукратному пребыванию в острогах, можно было бы ожидать, что при допросе Шамшеев будет очень ловко вывертываться, но вышло напротив: ни остроги, ни промысел не создали из Шамшеева ни оратора, ни практика юриста. Это был дикарь, целиком взятый из непроходимой глуши, не переваривающий никаких тонкостей диалектики; устигнутый, он только отгрызался, как волк. Видно было, что Шамшееву, как юридическому лицу, было совсем не по себе, что давать ответы составляет для него страшный труд, что он чувствует себя в положении рыбы, вытащенной из воды. Опасность, предстоящая впереди Шамшееву вследствие захвата на постоялом дворе Бахрейки, была, конечно, во сто крат меньшая, чем та, которой он подвергался ежедневно в продолжении нескольких десятков лет, но можно быть уверену, что Шамшеев с удовольствием согласился бы променять новую встречу с бурмангинской мордвой на полчаса допроса: там он сознавал себя в родной стихии, с ним имелись цеп, топор, выносливый конь, там он мог работать – рассчитывать на силу, ловкость; в ночной свалке с врагами, несмотря на грозную участь, он дышал свободнее. Стены канцелярии, юридические обряды налегали на чистокровного конокрада сильнее, чем толпа разъяренных врагов.
Но отвечать следовало. Чтоб отделаться скорее, Шамшеев коротко и ясно поставил вопрос: пришел в город пешком, в первом кабаке напился пьяным, потерял сознание и спрашивать потому его больше не о чем. По своего рода характерности ответов мы выпишем некоторые из них. (Оговариваюсь; Шамшеев говорил ломано-русским языком, сознавая себя не в силах держаться подлинника, мы не будем и стараться подделаться под него.) Шамшеев давал ответы больше односложные. Спрашивали его: откуда он взял пару лошадей, захваченных на постоялом дворе Бахрея?
– Каких лошадей? Сказал, что пешком в город пришел.
– Чьи же лошади, что у Бахрея в поднавесе стояли?
– Может, и его: коль у Бахрейки стояли, так Бахрейку и спрашивай.
Дальше Шамшеев относительно пары лошадей, на которых явился в город, не пошел: не его лошади – и кончено. Бахрей стал уличать, Бахрею отвечал, что ему, как вору настоящему, веры давать не следует.
Явился на очередь другой вопрос; о церковных вещах, найденных в поясе.
Шамшеев удивленным даже представился: как де меня о том спрашивают, о чем я и слыхом не слыхал!