удом. Первая ошибка его заканчивается обыкновенным финалом – острогом.
Все это – постоянство опасностей, удовлетворение желудочных и других потребностей, невозможность найти поддержку в обществе, поставленном так или иначе во враждебные отношения – приучает не помнящего родства жить своими силами, своей личностью, не стушевываться при первом, выходящем из общего уровня случае. Действительно, при допросах иной не помнящий родства такую рацею разведет, что слушать любо, и смотрит так бойко, словно говорит: хоть и в ответе-де стою, а все ж тебя, милого друга, не испужаюсь, потому виды видывал всякие, а вот ты-ка, судья мой праведный, пойми – правду ли я тебе говорю или только, над твоей милостью насмехаючись, небылицы в лицах тебе развожу.
И точно, другого разом не раскусишь.
– Раскаяние, – говорит, – восчувствовал, в грехах соделанных каючись, жизнь свою открыть желаю.
– Из каких таких?
– Из роду дворянского. Прозываюсь Колонтаев, по имени Александр, по отечеству звали Петровичем.
Вглядываясь ближе, не помнящий родства, пожалуй, смотрит и дворянином (важность даже некоторая имеется), а пожалуй, и не дворянином.
– Из какой губернии?
– Из губернии Тульской, села же Вихляева, отчины родительницы моей.
– Какая причина бегства?
– Причина бегства из дому родительницы столь ужасная, что теперича показать ее не могу. Батюшку сюда призовите, дабы он мог божественным словом утешенья раскаяние мое поддержать, бальзам сладостный в душу мою нечестивую пролить.
Призывается батюшка, льется из уст его обильным потоком бальзам в нечестивую душу. Солидно внимает ему не помнящий родства, только порой глубокие вздохи, признак восчувствованного раскаяния, прерывают слова утешения… Поток бальзама кончился, вслед за ним потоком полилась речь дворянина Тульской губернии. Рассказ полон всеми данными, чтобы составить из него потрясающую мелодраму: тут и любовь, и убийство, и жестокосердие родителей, и неверность подруги жизни, и коварство друга, ее пленившего… словом: все, что вам угодно.
Особенная же характерность сего рассказа следующая: навели справки, и оказалось, что в Тульской губернии не только о дворянине Колонтаеве, с его кровавой историей, но и об имении-то Вихляевом слыхом не слыхали.
– Как же это так? – спросишь дворянина Тульской губернии.
Дворянин смеется.
– Эх, вашеско благородие, охота верить-то вам нашему брату. Знамо: слова живого не скажем, потому такая наша линия.
– Из каких же, значит?
– Из таких же, как и все: родила меня мать беличка в сосновом бору и, окрестимши в ключевой воде, прочь пошла, на колоде меня оставимши, – а потому кто такой я – сам того до подлинности не знаю. Полагаю, что божий.
И опять дворянин лукаво смеется, так лукаво, что будто говорит: «Поди-ка, хитрый человек, раскуси меня, что за птица мудреная я есть?»
Во-вторых: не помнящий родства знает жизнь, людей, а отсюда опять: никакая новость положения его не пугает, он сумеет войти в тон ее. Свое знание бродяга почерпает из столкновения с личностями, хотя и темными, нередко раз десять менявшими свое имя и отчество, раз десять отрекавшимися от всевозможных обществ, для мира официального нередко так и оставшимися таинственными незнакомцами, но тем не менее личностями крайне интересными, и интересными не вследствие своей таинственности, но вследствие того исторического развития жизни, тех фактов, которые вынудили принять эту таинственность. Да и прежде полнейшего отречения, выразившегося в принятии характерного титула «не помнящего родства», почти каждый бродяга сам по себе окунался достаточно вглубь того или другого проявления социальной жизни; стало быть, и прежде, до момента отречения, почти каждый бродяга имел возможность из столкновений и передряг воспринять достаточный запас жизненной опытности.
Бродяги-дилетанты, в чистейшем значении этого слова, так сказать, в идеале, почти не существуют. Правда, между не помнящими родства встречаются личности, к которым как нельзя больше идет пословица «как волка ни корми, а он все в лес смотрит», которые при сравнительных удобствах жизни, с первой вскрывшейся рекой, с первым лопнувшим пучком на дереве, с первым подснежником, показавшимся на не оттаявшей еще вполне земле, только и думают о том, чтобы задать стрекача; но и для этих безустанных странников, неугомонных непоседов, вечных искателей неподходящей под общую, признанную мерку воли – первый толчок дает всегда оборотная сторона жизненной медали:
– Невмоготу, значит, пришлось!
И идет не помнящий родства отыскивать, где эта «рас-таковская воля запропастилась». Если бы не было этого толчка, если бы жизнь недостаточно ломала будущего дилетанта бродяжничества, его неопределенные, бесформенные стремления вырваться на простор улеглись бы сами собою, брожение в конце концов имело бы результатом то, что жизнь втянула бы его в себя, заставила нести, если не с покорностью, то по крайней мере без особенной протестации, гражданские и иные обязанности[33].
Итак, мы вправе предполагать, что каждый бродяга, прежде чем окрестился не помнящим родства, на самом себе достаточно узнал жизнь и приобрел немалую долю опытности и уменья держать себя при случае, не обезличиваться при столкновениях.
Бродячая жизнь, как сказано выше, еще более увеличивает в человеке это знание жизни и людей: на своем беспредельном пути не помнящий родства сталкивается с такими же проходимцами, как и он, – стало быть, круговой, взаимный дележ между ними запасов знания является первым последствием каждого столкновения. Если прошедшее большинства не помнящих родства покрыто мраком неизвестности для мира официального, то нельзя предполагать, что мрак этот не рассеивается для своего же брата, беспаспортного; здесь дело обоюдное: если есть что рассказать одному, то и другому перед рассказчиком в долгу оставаться не из-за чего. А что между бродягами встречаются личности едва ли не самые интересные (то есть такие, которых следует послушать, от которых можно чем позаимствоваться), то это факт несомненный.
Помню, в арестантской роте случилось встретиться мимоходом с Иваном, не помнящим родства. Прошедшее Ивана было неизвестно, но по наружным признакам, по манере говорить, по некоторым словам, то и дело вырывавшимся у него и указывавшим на известную степень образования, можно было держать пари сто против одного и не проиграть, что жизнь готовила этого человека вовсе не к той роли, которую он вынужден разыгрывать, что общество, населяющее арестантскую роту, не его общество, что он здесь чуждый, бог знает какими судьбами заброшенный пришлец. Тонкие черты лица Ивана, небольшие руки, особенная непринужденность, далекая и от хвастливой заносчивости арестантов, уже прошедших огонь и воду и медные трубы, и от забитой, угрюмой робости арестантов, только что перешагнувших через острожную черту, наконец, все те штрихи и оттенки, которые кладутся на человека известной средой, известным положением в обществе, говорили, что серый армяк – одежда вовсе непривычная для Ивана, что он и еще недавно нашивал другую, более ему сподручную. Арестанты очень хорошо понимали, что Иван не их поля ягода, и звали его барчуком. Обо всем, что касалось общих предметов, Барчук разговаривал охотно и очень умно, о себе же лично он упорно молчал или всякое поползновение проникнуть в его тайну останавливал на первом шагу.
Говорил он:
– Зачем вам это? Удовлетворить любопытству? Пожалуй, я был бы не прочь, если бы это не имело для меня печальных последствий. Я не боюсь, чтобы вы выдали меня, но дело в том, что есть такие прошедшие, которые при воспоминании составляют мученье для воспоминающего.
Барчук, высидевши положенный термин, ушел в Сибирь. Эта загадочная личность оставила по себе хорошее дело в арестантской роте: человек пятнадцать арестантов, выученных им грамоте.
Смотритель арестантской роты так вспоминал о Барчуке.
– Нечего сказать, грешен я перед Богом, не любил этого Барчука. И за что бы, кажись? Арестант он был не-озорной, на работах не ленивый. Поди, думается мне все: он арестантов смущает, к неповиновению начальству направлять их норовит. Известно, в тихом омуте черти водятся. Потом уж очень он важно держал себя, точно и невесть что, не бродяга – сволочь. Начнет свои турусы на колесах подпускать, только уши развешай да слушай: фря-де заморская у нас появилась. Учителишко – дерьмо!
Помню другого «не помнящего родства». Содержался он в остроге, как пересланный из другой, более дальней губернии. Это был совсем юноша, голос у него даже не установился. В остроге это звали Мамзелью. Мамзель, несмотря на все убежденья, не хотел открыть своего настоящего происхождения: не помню ничего, да и баста. В неизвестности прошло более полугода. Мамзели выходило скорое решение: участь обыкновенная – если не военная служба, то тридцать розог и ссылка в Сибирь на поселение, но он предупредил наказание, открывши свое происхождение. Мамзель оказался сыном уездного стряпчего и бежал из отцовского дома с целью узнать в действительности, как живет народ вообще и отдельные члены его по острогам в особенности. Показание Мамзели по наведенным справкам подтвердилось, по крайней мере, не было ни одной данной, чтобы искать причины бегства Мамзели в прежде совершенном преступлении, в самодурстве родителей и в других каких-либо, кроме указываемых самим бродягой, причинах. Замечательно, что Мамзель не получил почти никакого образования (беру это слово в смысле дипломном) – это был социальный самородок…
Повторяю: для мира признанного прошедшее большинства бродяг покрыто непроницаемой тайной (Мамзели на редкость), но эта таинственность не так ревниво охраняется для своего же брата, беспаспортного. Встречи проходимцев не остаются, конечно, без взаимодействия: недостаток знания и опытности одного пополняется избытком другого;
односторонность сталкивается с более широкими взглядами. Каждый бродяга и ученик и учитель в одно и то же время. Бродяжничество – это обширная школа, в которой, правда, педагогические курсы нравственности часто не совсем подходят под условные понятия, выработанные обществом, но из которой люди в большинстве выходят такого сорта, что в карман за словом не лезут и ни в каких, подчас весьма незавидных положениях неловкости не ощущают, а если и ощущают, то всегда умеют скрыть ее, сделать ее незаметной для постороннего наблюдателя.