епче и больше крови вытечет, когда придется рвать этот узел. Балансируя между страхом и надеждой, самозванец ежеминутно должен готовиться снова пасть в бездну, из которой с такими усилиями удалось выбраться и которая ему, успевшему уже сродниться с окружающим, понять преимущества новой жизни, провести параллель между ней и прошедшим, должна казаться еще бездоннее, еще страшнее…
Поневоле не будешь спать целые ночи…
Назвавшийся поручиком Зайцевым был приговорен к прогнанию сквозь строй, причем его самозванство зачислилось как «увеличивающее меру взыскания» обстоятельство. Суд обыкновенно неумолим в таких делах: какая бы резкая черта ни проходила между настоящим и прошедшим обвиненного, каким бы гуманным колоритом ни отсвечивалась его последующая деятельность – это все равно: затрутся все черты, забудется все хорошее, в виду будет иметься только «восстановление права» – этого божества, удовлетворяющегося только многочисленными жертвами. Бесстрастно-холодный, насквозь проникнутый предвзятыми, по мерке пригнанными понятиями, суд даже сочтет приговариваемого облагодетельствованным своим приговором: очистили-де от всякие скверны.
Я указал первую причину, почему бродяги не боятся наказанья, – вторая же причина та, что они с удобством могут отделаться от приятной перспективы попасть в Сибирь весьма простым способом: бегством или с дороги, или из острога, или с места поселения. Говорят же острожные люди:
– Лиха бы беда в Сибирь перевалиться, а там что ветер в поле: все дорожки – скатертью.
Что это не пустая похвальба острожных, то могут подтвердить знакомые с Сибирью, ибо они знают, сколько ее рудники, заводы, остроги, поселки высылают ежегодно новых скитальцев, и знакомые с процедурой наших судов, ибо они знают, как нередко приходится снова вершить участь людей, о прошедшем которых можно догадаться по одному признаку – клейму, наложенному рукой палача.
Четвертая причина, отчего не помнящие родства характерно держат себя с официальном миром, лежит в их личных свойствах. Бродяжничество, как «общая форма», дает выводы противоположные получаемым при столкновениях с не помнящими родства, как отдельными личностями. Каждая форма протестации должна иметь свое значение, тем более должна иметь значение такая общая форма, как бродяжничество. Как продукт исторической жизни, бродяжничество указывает на недостаток в обществе активного мужества. Свидетельствуя, с одной стороны, что обществу не приходились под стать рамки его быта, бродяжничество, с другой стороны, говорит за непосильность и неумелость того же общества к положительной работе. Но не таково значение бродяжничества для отдельных личностей.
Я говорю, отличительный образ в поведении не помнящих родства с официальным и вообще признанным миром зависит от их личной характерности. Жизнь не красна для многих, но самые горчайшие пасынки ее, хоть с ругательствами и проклятиями, но все же несут тяжелую обузу вполне до того дня, когда судьба-мачеха смилуется и не прихлопнет их окончательно; они в этом случае руководствуются весьма простым выводом: «От доли не уйдешь; если ей приятно хлестать меня, так пускай уж потешается дома, тут, по крайности, на людях и смерть красна». В подобном выводе много достойной всяких похвал покорности, но вместе с тем, сказать правду, много и трусливой забитости. Не помнящий родства рассуждает иначе: испробовав невозможность (без предварительной пробы никто не бегает) отвести от себя хлестанье средством, подходящим под требования законности, и увидав всю тщету усилий, он бежит в безвестную даль, полную всевозможными лишениями, чаще всего с детски несбыточной мечтой (в которую весьма плохо и самому-то верится) устроить жизнь при отсутствии данных, согнавших с родного пепелища, и с надеждой погибнуть где-нибудь в трущобе. «Хоть сгину, а не поддамся!» – думает не помнящий родства. Подобное отречение, подобный акт – уж один показывает, что человек крепко надеется на себя, что его нервы достаточно закалены, что он при условиях, противоположных вынудившим его сделать отчаянную попытку, мог бы быть здоровенным деятелем на жизненном поприще.
Насколько бывали уважительны причины, заставлявшие человека приобщаться к бездомовному братству не помнящих родства, и насколько в устранении их мало может помочь одиночная энергия, показывает нижеследующее.
Привели бродягу лет двадцати восьми или тридцати. При поимке он показал себя не помнящим родства, при формальном же следствии с первого слова открыл свое настоящее имя и происхождение: «Петр Никитин Митьков, господ Нулевых дворовый человек».
– Какая причина бегства?
– Известно, не красное житье.
– Господин дурной человек?
– Господин ничего бы, лапоть – творит, что другие скажут; а у господина сестрица есть, дева старая, так от нее я больше бежал. Забрала она в доме власть и мутит с этой властью, что ее душеньке угодно.
– Что так?
– А вот что: дворяне господа наши – богатейшие, рабов счетом четыре души, это тоись: я, мать у меня тоже есть, да сестренка с братишком. Все мы во дворе жили, в городе (потому барин наш в палате служил), и житье наше хуже нищих последних было. Желательно барышне нашей очень замуж выйти, да кто ее, деву старую, с рожей корявой возьмет? Где такой дурак уродился? Доселева не выискался, потому и злости у ней, что у ехида доброго. Всякое твое слово не по ней, бежит к барину: братец миленький, от грубиянства ихнева житья мне нет. В гроб, видишь ли, скоро ее уложим. А тот, чем бы дело путем разобрать, глаза свои только выпучит. Пристанет она к нему: проучи да проучи. И столь пристанет, что надоест: отчего, скажет, и не проучить, избаловались когда совсем. И уж учил же он меня вдругорядь знатно; раза по три зарядит на недели в полицию водил. Терпел я, потому думаю, уймутся, страх Господень узнают. Куда-те! Не из таковских! Может, в ту пору я, однако ж, и не бежал бы, да сестренка раз им что-то не по нраву сделала: «Разложи ты, говорит, Агашку и выпори». Встал я, как пень; говорю: «Воля ваша господская надо мной, что угодно делайте, только кровного своего терзать мне не можно, единая утроба нас с Агашкой на свет родила». Они мне:
«Пори, хуже будет!» – а я все одно: «Кровь моя, не могу». За такое ослушание принялся за меня Семен Иваныч. В бесчувствие я даже пришел и как есть в безобразии, вырвавшись, прямой дорогой к начальству побежал. Так и так, говорю, защитите. «Хорошо», – молвил… И дал защиту: в полицию отослал, две недели в кутузке я высидел, а оттоль к господам во двор отправили. Встретили они меня ласково, по имени и отечеству: «Узнаете, говорят, теперича, Петр Никитич, кузькину мать». Злость меня превеликая взяла: это, говорю, старуха-то надвое сказала, да взявши в ночь ту же и бежал.
Не одно только отжившее крепостное право, в тесном его значении, пополняло ряды не помнящих родства, не один только господский норов заставлял людей покидать семьи и общества. Проявление кабалы разнообразно до бесконечности, только ярые оптимисты могут не замечать этого.
В пересылочном сидела бродяга, Манька-Кочкарница прозывавшаяся. Стих откровенности однажды на нее нашел.
– Из каковских я – не скажу, а от кого бежала – поведаю.
– Только, чур, не морочить.
– Чего морочить-то, разве прибыль? Дом у нас был богатый, только я не к двору пришлась.
– Что ж такое?
– Да свекор-сластенка проходу не давал: вишь, не побрезгуй им, старым чертом. А я на ту пору молода да глупа: мужу на его пакости стала жаловаться. Увидамши мою неласковость, старый черт тоже пошел сынку в уши дуть. И так важно дул, что мне житья в доме не стало: поедом едят. Терпела, терпела я их тиранство, да и плюнула: пущай буду птахой вольной, чем на эдакой каторге жить… Полетала-то птаха, только недолго.
– А назад бы вернулась?
– Это к ним-то? К лиходеям-то? Руки на себя наложу…
Что же это в самом деле за участь не помнящего родства? Как определить его положение?
Правду сказать – положение и участь горькие. Человек – животное по преимуществу общественное. «Что такое я?» – вопрос весьма простой, каждому с удобством могущий прийти в голову. Я – каторжный, я – мещанин, чиновник, литератор, словом, с моим я связано определенное, законченное в известном пространстве и времени положение, обусловливающее те или другие если не права, то по крайней мере обязанности; только вопрос этот не возможен в своем разрешении для не помнящего родства, хотя возможность сложиться ему и здесь такая же, как и для остальных голов. «Что такое я?» – спрашивает себя не помнящий родства. Да, Бог знает, что такое – не помнящий родства, и только; живой мертвец, разорвавший с миром все связи, отказавшийся от ненавистного имени, напоминающего только ненавистное прошлое, вечно перелетная птица, не имеющая возможности хоть на минуту вздохнуть свободно, не озираясь во все стороны, томительно не чувствуя за собой зорко следящего глаза; бледно-синеватый огонь, что в темную ночь беспокойно пробегает по топкому болоту… Каждый человек – враг бродяги. Как бы ни наболела душа не помнящаго родства (а в том то и беда, что и у не помнящего родства душа есть) в бесконечном странствовании, как бы назойливо ни звал его (не рожденного в самом деле в сосновом бору, не крещенного в дождевой воде) внутренней голос туда, где живет люд Божий, где смех и говор раздаются, где горе и радость переживаются вместе, где есть труд, заботы, цель определенного существования, – бродяга должен глушить в себе этот неустанный, безжалостный голос. Проклятия бродяги должны замереть в тех беспредельных степнинах и лесах, что изо дня в день бесцельно меряет он, его жгучие, выстраданные слезы должны падать на безответную почву. В виду не помнящего родства пролегает широкая дорога, по сторонам той дороги лежат города, села и деревни, там хоть в могилах-то, на погостах, нет никому отказу; где же застигнет его, общественного отверженца, час смертный, не знает он; одно должен ведать бродяга, что никто не подслушает его последнего вздоха, ничья родная рука не закроет его потухающих очей. Только небо будет свидетелем, как умирал он, общественный отверженец, да, быть может, почуяв запах мертвечины, сбегутся его же братья – голодные волки… Таково предопределение бродяги: иди и иди! иди голодный, изнеможенный, усталый, иди под осенним дождем, под июньским припеком, под зимним буруном, глуши свои страдания, слезы и проклятья, только иди, да стерегись людского глаза…