топит заключенных в свои стены жителей, не знающих, на что им жаловаться, на потоп ли, или на разрушение – столь одновременны оба бедствия, и то, которое их топит, и то, которое их давит. А затем, приняв в себя еще несколько других потоков, он уже на далекое пространство заливает равнину. В то же время и реки, по природе своей широкие, задержанные ливнями, выступают из своих берегов… А дожди, между тем, льют и льют, небо все гуще заволакивает; прежде оно было облачно, теперь его покрыла сплошная ночь, ночь тревожная и страшная, прерываемая зловещими огнями: часто сверкают молнии, бури бичуют море, теперь впервые увеличенное от прилива рек и не находящее себе места. Оно надвигается на берега; потоки пробуют воспрепятствовать его выступлению и погнать обратно его прилив, но в большинстве случаев уступают ему, точно задержанные неудобством устья, и превращают поля в одно сплошное озеро. И вот уже все пространство залито водой, все холмы погребены под волнами, всюду неизмеримая глубина, лишь самые высокие хребты гор представляют возможность брода. Туда-то и бежали несчастные, взяв с собой жен и детей и стада; нет у них средств сноситься между собой, так как вода наполнила всю низменность; лишь к вершинам жмутся остатки рода человеческого, облегченного в своем крайнем положении лишь тем, что его страх уже перешел в какое-то тупое бесчувствие".
Вот отзвуки наводнения, которое испытал Рим в 44 году, непосредственно после смерти Цезаря. Оно, к слову сказать, не ограничилось Римом: если Гораций, римлянин по воспитанию и связям, вспоминает преимущественно о нем, то транспаданец Виргилий сообщает то же самое о своей родной реке По. Его описание тоже интересно: положим, в нем много баснословного, но для занимающего нас вопроса и легенда имеет свое значение. Бог солнца, говорит этот поэт в своей поэме "О земледелии", тоже бывает предвестником грядущих бед:
Часто он нам предвещает глухие волненья в народе,
Скрытых злодеев обман и зародыши войн многокровных.
В год, когда Цезарь погиб, он из жалости к падшему Риму
Мглой непросветной покрыл свой божественный лик лучезарный;
И ужаснулось людей нечестивое племя, и вопли
Всюду средь них раздалися: "То вечная ночь наступает!"
Поэма "О земледелии" была сочинена Виргилием много спустя, когда страх уже прошел; вот почему он дает другое, более безобидное толкование грозному знамению, о котором, как мы видели выше, свидетельствует и Плутарх. "Солнце скорбит о смерти Цезаря" – это и есть то позднейшее, благочестивое толкование; но непосредственное, народное толкование было другое – "то вечная ночь наступает!"
Впрочем, в тот сумрачный год и земля, и морская пучина
Знаменья злые давали, и псы-духовидцы, и птицы.
Часто, разрушив Циклопов очаг, сотрясенная Этна
Жидкого реки огня и расплавленных камней потоки
С гулом глухим извергала; Германия бранному крику
С неба ночного внимала и шуму доспехов железных;
Землетрясение в Альпах народ напугало; повсюду
Голос послышался грозный из чащи лесов молчаливых;
Бледные тени блуждали во мраке ночном, и – о ужас! –
Голосом с нами людским бессловесная тварь говорила.
Мало того: разверзалась земля; прекращали теченье
Реки; в святынях кумиры богов обливались слезами;
Рек властелин Эридан, охватив разъяренной пучиной
Горные рощи, понес на поля их, срывая попутно
Стойла и скот хороня. И зловещие жилы являлись
В чреве закланных овец, и колодцев студеные воды
Кровь обагряла, и жалобный голос волков кровожадных
Все города оглашал в беспокойное время ночное.
Быстро и верно исполнялась программа предсказанной Сивиллой катастрофы. За небесными страхами – наводнения; за наводнениями – голод. Хлеб не уродился: под влиянием упорного ненастья колосья сгнили на корню. Надежды на подвоз из хлебородных провинций не было и быть не могло; вначале было не до того, а впоследствии стало поздно: моря были во власти Секста Помпея, сына бывшего триумвира, который, собрав флот и вооружив сицилийских рабов, воскресил память корсарских и невольнических войн минувшего поколения. Кое-как провели лето 44 г. и следующую зиму, а затем положение стало ухудшаться с каждым месяцем. Народ голодал и в деревнях, и в городах, и в Риме; но только в Риме он мог оказывать давление на правителей и требовать улучшения своей участи. Он и стекался в Рим все в большем и большем числе, ютясь где попало, питаясь чем кто мог; политические лозунги были забыты, все партийные требования слились в одном протяжном, зловещем вопле, который отныне преследовал правителей на каждом их шагу, – в вопле "хлеба!". Но хлеба взять было негде; тем временем голод и скученность довершали свое дело; и вот под возрастающим влиянием этих двух бедствий появилось третье, еще более ужасное – чума.
Наводнения – голод – чума… теперь дело было за последним из великих врагов и истребителей рода человеческого, за войной. Но и война была недалеко, и притом самая разрушительная изо всех возможных войн, – война междоусобная. Царский венец убитого диктатора был разорван на мелкие части; тот, кто хотел им владеть, должен был его собрать по лоскутам, а каждый лоскут должен был стоить жизни своему владельцу. Началась война в Италии – началась сравнительно тихо и скромно и с надеждой на быстрое окончание; но ее результатом был, вместо ожидавшегося объединения, грозный и кровавый триумвират. Наступило время жестоких проскрипций: рознь между триумвирами и "освободителями" была непримирима, при Филиппах пали последние бойцы за Римскую республику. Но и эта жертва не дала желанного успокоения: уже в ближайшие после гибели Брута месяцы обнаружился в самой Италии разлад между членами триумвирата, зародыш долгих смут и войн; а в то же время Секст Помпей, "сын Нептуна", как он себя называл, одновременно пускал в ход и обаяние своего действительного, и силы своего названного отца, чтобы морить народ голодом и этим подрывать власть своих врагов-триумвиров.
Теперь все бичи, когда-либо терзавшие людей, одновременно действовали; не могло быть сомнений, что именно теперь должна была наступить предсказанная Сивиллой година гнева, теперь или – никогда.
VI. Мы желали бы ввиду всех этих обстоятельств знать несколько подробнее сущность предсказания Сивиллы. К сожалению, наши источники в отношении этого пункта очень немногословны; все же путем комбинаций разрозненных данных можно составить себе представление о нем, быть может, не во всех его частях одинаково неоспоримое, но в совокупности достаточно близкое к истине.
Сивилла предсказала обновление мира после истечения "великого года". Мы видели уже, что этот великий год иными определялся в четыре, другими в десять "веков", в 110 лет каждый. Для нашего светопреставления только последнее определение имело смысл, но и первое не было вполне отброшено; как-никак, а оно должно было быть довольно знаменательным моментом. Если допустить – что было наиболее естественным, – что пророчество Сивиллы-Кассандры было дано в начале троянской войны, т. е. в 1193 г., то конец четвертого "века" приходился в 753 г.; приблизительно в это время – как это доказывали другие хронологические соображения – должно было прийтись основание Рима. И действительно, мы имеем повод предполагать, что закрепление основания Рима за 753 г. – так называемая Варронова эра – состоялось именно под влиянием указанного уравнения 1193 – 440 = 753. Правда, согласно тому же счету, конец десятого века должен был совпасть с 93 г. – а между тем этот год давно уже прошел; и, разумеется, имей мы дело с научной теорией – это возражение было бы убийственным. Но, во-первых, в деле суеверия человеческий ум удивительно растяжим; вспомним, сколько раз наши раскольники в XVII веке, на основании каждый раз "исправленных" рассчетов, отодвигали срок ожидаемого ими светопреставления. Во-вторых, теория, о которой мы говорим, не претендует не только на научность, но даже и на единство: иные применяли ее так, другие иначе, народ же прислушивался одинаково ко всем, не замечая допускаемого им при этом противоречия. В-третьих, Сивилла ведь не сказала, что гибель мира состоится в один день – достаточно, если она началась с 93 г.
Второй вопрос имел своим предметом тот первородный грех, которым человечество навлекло на себя эту страшную кару. В легенде о четырех поколениях, легенде умной и глубокомысленной, этот грех, изгнавший деву-Правду из нашей юдоли в заоблачные пространства, поименован не был; понятно, однако, что народная фантазия этим не удовольствовалась. Стали размышлять; в греческой мифологии Сисиф рано прослыл за первого великого грешника; но для Рима этот мифологический персонаж никакого интереса не представлял. На римской почве решение вопроса зависело от того, признавать ли четырехвековый великий год и, следовательно, так сказать, малое искупление в год основания Рима, или нет. Если нет, то римская история была прямым продолжением троянской; тяготевшее над Римом проклятие было то же самое, от которого некогда погибла Троя; а в таком случае дело было совершенно ясно… Прошу тут читателя отнестись снисходительно к странной легенде, которую я имею сообщить, и помнить, что дело идет о первородном грехе. Троянские стены были воздвигнуты при Лаомедонте, отце Приама; по его просьбе, двое богов, Нептун и Аполлон, взялись – за плату – их соорудить и обеспечить, таким образом, вечность защищенному ими городу. Но Лаомедонт, воспользовавшись услугами богов, не пожелал выдать им впоследствии условленной платы. Вот это "клятвопреступление Лаомедонта" и сделалось источником проклятья; оно навлекло гибель на Трою, а после ее разрушения перешло на тот город, который был ее продолжением – на Рим… Но возможно ли допустить, чтобы в образованную эпоху Виргилия и Горация люди серьезно смущались этим мифическим преступлением, самая грубость которого должна была казаться не совместим