— Удивишься: на его месте я сижу. — Милосадов постучал кулаками по подлокотникам кресла. — Один в один.
— Зачем? — не выразив удивления, с покойницкой бесстрастностью поинтересовался Валерий Семенович. — Тебе тут сидеть — вроде не по Сеньке шапка. Какие здесь потоки?
— Вот насчет этого и поговорим, — и Милосадов приглашающе указал на ватман.
Валерий Семенович внимательно исследовал чертеж сверху донизу.
— Что ж, — бесстрастно сказал он затем. — Красиво размалевано.
— Скрипочка, а не проект, — возразил Милосадов.
— Проект как проект, — замороженно ответил Валерий Семенович. — Я тебе таких понаделаю — класть будет некуда. Копейка ему цена. Главное в нем — место. Если, конечно, на самом деле согласовано.
— Вот! — воспалился Милосадов. — Золотое место. Бриллиантовое! Что твои гипермаркеты! Ты до них доберись, когда за Кольцевой. А это — внутри Садового. Метро в шаговой доступности. А?
— Согласен, — деревянно кивнул Валерий Семенович.
— А раз согласен, тогда тебе, Валера, и карты в руки, — сказал Милосадов. — Я уверен…
И тут произошло вот что.
Милосадов начал фразу на чисто русском языке: выговорил это свое «я уверен» звучно, с хорошим московским прононсом. Но завершил совсем на ином, мне досель незнакомом, — и речь пролилась так обыденно и гладко, будто всю жизнь он только этим языком и пользовался.
— …чикалдыкнуть кусарики хрипанской мазы нет.
Вот что сказал он! И продолжил, усмехнувшись:
— Вблудь гроженцы косо глядят, а фраёк горячом до мошани прибит.
Валерий Семенович мерно покивал, вроде как соглашаясь.
— Настюку не в кучум кукуль горбатить, — безжизненно ответил он. — Скрепу нахарон, нехай Грабов с Трусоноговым разжулькает. Трусоногов грымом лузгу караванит, а навыворот угорь. Горбатить беленек горох кипишится. Курлы?
Такой жутью веяло от их разговора, что я буквально оцепенел от страха.
— Курлы-то курлы. Но беленек вдругарь раскипишится, коли Грабов накрепь бароны скроит. А прикусай скварлы трясет: два креста накипь, — произнес Милосадов.
Мне показалось, что фраза имеет предположительную модальность.
— Ага, дудок в мязге ломать за чавку, три креста накипь, — возразил Валерий Семенович. Как и прежде, ни одна мышца не дрогнула на его мертвой физиономии, внешне ничем не отличавшейся от серой глины. — А иначе горчавь матюшки попусту. Келдыш наварит тугой курдюк, бары кубачков даром не нахряпаешь. Келдыш маяком хрена ли рубить, сто рублей не вафли. Трусоногов куда охрястьями кречетал, туда и горку гонит. А поверху он не кум, поверху сам зырит.
— Прямо уж так и сам, — вроде как усомнился Милосадов.
— Хрипань за уркан, в натуре сам! — отрезал Валерий Семенович.
— Ну лады, кладень, — вздохнул Милосадов, будто в чем-то уступая, и тут же широко оскалил кипенно-белые с фиолетовым отливом зубы. — Хоры мостить — не урлу собачить. Ума роспись пузиком гречу приямит. Куколь хоть и прижух, а все равно на вороту грюндит..
Судя по всему, беседа только начиналась, и мне, пересиливающему крупную дрожь, еще много чего предстояло услышать.
Однако наши взгляды встретились, и Милосадов, оборвав себя на полуслове этого гадкого языка, воскликнул по-русски:
— Богданыч! Ты здесь!
Тут и Валерий Семенович повернул ко мне голову и, тяжело моргнув, медленно осклабился.
Его вурдалачья ухмылка оледенила меня ужасом. Воображение нарисовало пронзительную в своей очевидности и ясную во всех деталях картину: сейчас Милосадов прихлопнет дверцу клетки, куда я зачем-то сдуру полчаса назад залетел (водички попить приспичило: как оказалось, напоследок), просунет в нее руку и, морщась и щеря острые зубы, схватит за горло. Клянусь, я прочел его намерения в сощуренных и страшных серо-синих глазах!
Но, должно быть, возиться с моим трупом им было не с руки. Да и потом: что я мог понять из их мрачного толковища, какие тайны выдать?
Поэтому Милосадов распахнул дверь кабинета и сухо сказал:
— Богданыч, прошу! Дай поговорить с глазу на глаз.
Я, не будь дурак, тут же выпорхнул в коридор, и дверь закрылась.
Сердце стучало как бешеное.
6
Работа поэтического семинара совершенно разладилась.
Одно заседание за другим проходили под флагом курса, проложенного новым руководителем.
Трудно в двух словах изложить его суть. Да и слишком мало для этого я смыслю в изящной словесности. Однако даже на взгляд человека невовлеченного, не заинтересованного в том, чтобы то или иное его произведение находило отклик хотя бы в среде семинаристов, перемены представлялись разительными.
В ту пору, когда занятия вел Калабаров, могло сложиться впечатление, что он пускает дело на самотек. Пока шло чтение, его участие выражалось только в том, что приглянувшиеся ему строки он встречал особого рода кряхтением — как будто каждый раз прямо в сердце ему вгоняли острый нож. Когда же начиналось обсуждение, Калабаров по большей части помалкивал: дожидался, покуда сами семинаристы выговорятся, выскажут свои разнородные мнения по поводу услышанного. В конце концов они выдыхались, и тогда он осторожно, раздумчиво, то и дело оговариваясь («мое впечатление может быть ложным», «мне показалось», «если я не ошибаюсь»), отцеживал несколько скрупулезно взвешенных фраз, чаще ободрительных, нежели огорчительных и всегда духоподъемных, а не обидных. Однако и в то, что в целом звучало как похвала, он умел (как будто между делом, как будто вынужденно тратя время на эти никчемности) ввинтить кое-какие важные, хоть и вскользь высказанные, замечания касательно формы.
А уж что до содержания, то, говаривал Калабаров, поэт сам за него ответит и душой, и сердцем, а потому было бы глупо об этом рассуждать, — тем более что нигде так тесно не переплетаются содержание и форма, как в творениях поэтических…
Милосадов придерживался иной манеры. В первые разы он еще как-то сдерживался, но потом дал себе волю и говорил беспрестанно. Как правило, его болтовня мало относилась к делу, но если кому-то и удавалось что-то прочесть, то исключительно в коротких паузах его суесловия.
Собственно поэтические штудии страдали некоторой куцеватостью. Или, что ли, ограниченностью: Милосадов цитировал почти исключительно эстрадные песни (и те знал в виде плохо лепившихся друг к другу обрывков), смело находя в сих, несомненно, стихотворных, но чрезвычайно редко поэтических текстах предпосылки и опору для своих весьма и весьма далеко идущих выводов.
Что же касается, так сказать, не голосовых, а письменных поэтов, то и здесь он помнил только то, что разошлось песнями. Зачитывал кое-что из Есенина, фамильярно называя его Серегой (кстати, о «Собаке Качалова» слыхом не слыхивал, зато любил вырвать строку-другую из «Клен ты мой опавший…», чтобы прочесть с минорной надрывностью), прохаживался по Некрасову, Ваншенкину и Суркову. Лично я с годами стал излишне чувствителен, меня прошибало на слезу и когда он неумело декламировал: «Было двенадцать разбойников, // Был Кудеяр-атаман, // Много разбойники пролили // Крови честных христиан…», и от «Землянки», и от знобящего ощущения того, как свистит ветер по темной, полной опасности степи. (Милосадов настаивал, что «Темная ночь» принадлежит перу Симонова, истинного автора стихотворения никто из семинаристов не знал, а выкрикивать с места «Агатов, Агатов!» я считал не вполне уместным).
Или вот еще как-то раз в перерыве, собрав вокруг себя часть участников мужеска пола, под радостный гогот последних прочел им что-то из Василия Федорова…
Несмотря на его усилия (а точнее, благодаря им), к третьему-четвертому заседанию ряды семинаристов поредели. Я слышал, как сам Петя Серебров, исполнявший почетную должность старосты, ворчливо и раздосадовано говорил Аркаше Бингусу: «С его чутьем из сортира «занято» кричать, а не семинар вести. Ну его к черту, вот обсужусь и уйду, пусть с Карацупой своим возится. Пойдешь со мной?» — «А куда?» — уныло спрашивал Бингус. — «Мало ли куда…» — «Мало ли!.. вот и выходит, что некуда…» — «Некуда?! Полно мест! К Волгину пойдем, к Кузьмину пойдем». Аркаша крякал, изумленно качая головой: «К Волгину!.. к Кузьмину!..». Да и по самому Сереброву было видно, что лучше прежнего калабаровского он семинара найти не чает.
Кризис случился на том заседании, которого дожидался Петя, на его собственном обсуждении.
Накладки выявились с самого начала. Оказалось, Серебров самолично, не дожидаясь хотя бы внятного одобрения Милосадова, раздобыл телефон Красовского и пригласил его на семинар, но не на этот вторник, а на следующий. Однако Красовский перепутал и пришел именно в этот вторник, к обсуждению Сереброва.
Если Милосадову это и не понравилось (а кому понравится, коли скачут через голову?), то виду не подал: наоборот, поднялся и радушно встретил Красовского в середине комнаты.
— Добро пожаловать. Чрезвычайно приятно! Наслышан, как же! Милосадов Виктор Сергеевич, исполняю теперь должность директора…
— Видите ли, меня Петя Серебров позвал к вам послушать, — извиняющимся тоном сказал Красовский. — С Калабаровым когда еще договаривались, да видите, как вышло. Не возражаете?
— Бог с вами, только рад! С таким удовольствием читаю ваши труды… Спасибо от всех читателей, которых, уверяю вас, хватает… Над чем сейчас работаете?
Красовский смутился и стал, пожимая плечами, говорить что-то: точь-в-точь как тот тип из анекдота, у которого спросили, как дела, а он начал рассказывать. Милосадов перебил:
— А что издатели? Балуют, наверное?
Если он хотел поразить автора в самое сердце, то не мог нанести удара точнее.
— Какой там! — воскликнул Красовский. Глаза его увлажнились, и на Милосадова он уже смотрел тепло, по-дружески, даже с благодарностью во взгляде. — Что вы! Знать не хотят.
— Не может быть! — ужаснулся Милосадов. — Трудно поверить. Но в таком случае, может быть, я смогу оказать вам услугу? Когда-то у меня были кое-какие связи… вот моя карточка. Давайте созвонимся при случае.