Затем, с первых кадров новостной программы, на экране появлялся Президент. Сначала он говорил о политике и экономике. Интонации его, как правило, были озабоченны, однако всякий раз подворачивался случай нарисовать ту или иную перспективу, и только его деловитая сдержанность мешала назвать ее лучезарной.
Обязательная программа подходила к концу, наступало время вольной. Президент преображался — подтягивался, веселел, глаза блестели. По мере того, как на экране разворачивались веселящие сердце чудеса, становилось понятно, почему именно этот человек обременен столь высоким званием: да потому что никому другому не удалось бы совершить даже малой толики его былинных подвигов. Прошлое стыдливо склонялось перед блистательным настоящим, сам Геракл смущенно пятился в туманное пространство древних выдумок, с завистью поглядывая оттуда на удивительную современность: новый герой брал под уздцы непокорный стратостат и, смело оседлав его, непреклонно взмывал в облачные небеса, чтобы горделиво измерить наконец температуру верхних слоев атмосферы, никак не дающуюся в руки глупых синоптиков. А покончив с этим тут же, только переодевшись из костюма высотника в грубую брезентуху землепроходчика и надвинув каску, яростно дергал железные ручки, чтобы глубоко в недрах планеты увести в сторону проходческий комбайн, без его участия наверняка наехавший бы на гнезда невинных кротов и несчастных землероек…
Последний по времени сюжет был, пожалуй, самым впечатляющим. Облегающее одеяние, сшитое из каких-то блестящих бляшек вроде копеек или гривенников, убедительно имитировало мелкую рыбью чешую. Налепленные по всему телу розовые плавники трепетали по ходу заплыва. Бултыхая ластами и с рыбьей сноровкой извиваясь всем телом, Президент показывал спасительную дорогу косяку корюшки, заплутавшему в мутной воде низовьев Невы по пути на нерест.
Когда духоподъемные сюжеты заканчивались, звонил телефон: радостно взволнованная Плотникова спешила восторженно поделиться с Натальей Павловной яркими впечатлениями от увиденного.
Как всегда, это случилось под утро.
— Соломон Богданович, — сказал Калабаров. — Я не могу сидеть тут всю ночь и ждать, когда вы соизволите проснуться.
Я опять не заметил, откуда он взялся: вздрогнул и раскрыл глаза, уже когда Калабаров сидел на пуфике у комода.
— Я не сплю, — заплетающимся со сна языком сказал я. — Во всяком случае, уже не сплю. Рад вас видеть. Здравствуйте.
— Тише, тише, Наталью Павловну не разбудите… Вы, Соломон Богданович, я смотрю, и в ус не дуете.
— Ничего себе! — Я встряхнулся, сгоняя последние крохи сна. — Четверть пятого, между прочим. Ночь на дворе. Я же не знал, что вы появитесь.
— Вот тебе раз! — удивился он. — Разве я не давал знака?
— Какого знака?
— Могли бы заметить, что вечером штора колебалась. Ни с того ни с сего. Разве не знак?
— Вечером Петя со Светланой заходили и Красовский. Такой галдеж стоял, что только если бы она совсем упала…
— И вода у вас в поилке рябила.
— Воду видел, — соврал я. — Но не понял, к чему.
— Ну конечно, — он усмехнулся. — А на потолке я огненными буквами «Ждите!» вывел — тоже не поняли?
Честно говоря, никаких букв на потолке я не заметил.
— Так это вы писали? — деланно удивился я.
— А кто же еще?
— Мне показалось, свет так падает… случайно как бы…
Калабаров махнул рукой.
— В общем, Соломон Богданович, с вами каши не сваришь. В следующий раз придется прямо на голову штукатурку отколупывать… Предпринимать что-нибудь надумали?
— Насчет чего?
— Насчет Милосадова.
— А что надо предпринимать?
— Хорошенькое дело! — возмутился он. — Соломон Богданович, я вам удивляюсь. Мало того, что с блеском порушил все, за что я столько лет боролся, так еще и… даже вспоминать об этом не хочу! Вы ведь понимаете, что я имею в виду?
— Понимаю, — вздохнул я.
— Если бы я был… гм… по-прежнему был у вас, я бы смог ее защитить. Впрочем, если бы я был… гм… был у вас, возможно, не пришлось бы ее ни от чего защищать, — сказал Калабаров. — Не было бы в библиотеке никакого Милосадова. Правда, он бы наверняка других где-нибудь корежил, но ведь для нормального человека как? — если вдалеке, то будто и нет вовсе… Ладно, не в этом дело. Так или иначе мечта этого мерзавца сбывается: с послезавтра он назначен коммерческим директором. То есть получит все, чего так желал: сядет на финансовые потоки. И будет, как добрый поливальщик, открывать воротца. Чтобы водичка то туда текла, то сюда. Главным образом, наполняя карманы акционеров. Свои, в частности. Библиотеки нет, Светлана в коляске, Милосадов на потоках. А вы все это так и оставите? Пусть живет безнаказанным? — я хочу сказать, в вашем человеческом понимании безнаказанным.
Я насторожился.
— А в вашем понимании что?
— А в нашем понимании он, дурачок, себе на роду такого уже понаписал, что можете не волноваться, — туманно разъяснил он. — Этого не замажешь. И не замолишь.
Я разозлился. Что за манера громоздить одну загадку на другую.
— Чего вы от меня-то хотите? Что я могу? Люди-то вон ни о чем не думают, а уж…
— Некоторые думают, — буркнул Калабаров.
— Это кто же?
— Да кто… Петя Серебров. Вообще-то не должен вам этого говорить… ну да ладно: хочет прилюдно дать Милосадову по роже, когда тот в качестве главного лица приедет на открытие.
— Разве Петя знает?
— О Светлане? Нет, не знает. Она ничего и не сказала. И не скажет. Внушила Сереброву, что совершила свой безумный поступок в состоянии временного умопомешательства. Дескать, никаких внешних причин не было, и точка. Концы в воду. Стойкий оловянный солдатик…
— Гены, — вздохнул я. — И что же выходит: Петя за библиотеку мстит?
— Примерно так.
— Глупый птенец… И что? Ну даст он ему по роже. Допустим. А Милосадов его посадит. И Светлана снова останется одна. В ее-то положении…
— Как пить дать посадит, — согласился Калабаров. — Уж чего хорошего… С другой стороны, в России каждый сколько-нибудь приличный человек должен срочок-другой отмотать. Но все-таки нужно Петю от его затеи отвадить. Думаю, достаточно написать. Мол, нишкни, Петя, твой план давно известен. Не суйся, мы и сами все сделаем, а ты только все дело испортишь… а? Тогда не полезет.
— Не знаю, — с сомнением протянул я. — Он существо поэтическое.
— Это верно, — вздохнул Калабаров. — Надежды никакой. Конечно, я и сам могу что-нибудь устроить… Перелом ноги, например. Куда он с поломанной ногой? Или двустороннее воспаление легких. Через две недели будет как огурчик, а пока поваляется. Как думаете?
— Отличный план! — похвалил я. — Или вот еще сотрясение мозга бывает. Шибануть покрепче — и готово. Только идиотом не делайте, а так в самый раз.
— Мне это нравится, — сердито сказал Калабаров. — То не так, это не этак. Вы сами-то на что-нибудь способны?
Накануне я подобрал подходящий кусочек бумажки, как следует его поклевал, смочил слюной, еще поклевал — и в лапах у меня оказалось именно то, что нужно. Комочек я прилепил возле форточной петли. Когда Наталья Павловна собралась по магазинам и решила закрыть форточку, форточка до конца не закрылась, а Наталья Павловна этого не заметила.
Я подождал, пока не хлопнула входная дверь, поковырял клювом в щели и кое-как отворил.
Вспрыгнул на раму.
Первым делом углядел какого-то буряка, подозвал.
— Слышь, ты, пестрый. Как жизнь?
Воробей вытянулся, глазами ест.
— Ничего, дяденька, спасибо.
— Как тебя величать-то?
— Чирий, дяденька.
Я хохотнул:
— Ишь ты, Чирий! — Буряки вообще лучше понимают, когда с ними маленько по-хамски. — Вот что, Чирий ты мой ненаглядный. Найди-ка кого из серых. Скажи, Соломон Богданович зовет. Дело есть. Да быстро у меня!
Минут через десять вместо него подваливает, как было велено, какой-то серый. Довольно невзрачный еще, весенний. Вытягивается, клювом щелкает.
— Что так долго, — говорю недовольно. — Заснули все?
— Соломон Богданыч, — отвечает извиняющимся тоном. — Простите, бога ради, не дослышали. Если б дослышали, мы б тогда в секунду. А этот глупый буряк… честное слово, как полено, ничего толком сказать не может. Если б сказал, мы б тогда…
— Если бы да кабы, — говорю саркастически. — Буряк тебе виноват. Все с тобой ясно. Ладно. Вороной где?
Удивляется, но без кипиша.
— Дяденька, откуда ж нам знать, где Вороной. Мы птицы невеликие. Знаю только, что все больше на югах шарится, где-то за Волгоградкой…
Ага, думаю, и то хорошо: если шарится, значит жив.
— Труби тревогу, — говорю. — Гони, как ветер. Хоть всех на уши ставь, но чтоб Вороной у меня вскорости был. Понял?
— Я… — начинает что-то блеять.
— Ты понял, спрашиваю? — повышаю голос. — Давай без болтовни. Одно крыло тут, другое там. Пошел!
Ну да понятное дело: скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Но все-таки в конце концов что-то тяжкое с топотом шварк на карниз — Вороной.
— Ох, Соломон Богданович, — говорит, переводя дух. — Аж из Братеева вынули. Ты прикинь — едва домахал. Годы-то какие. Ну здорово.
— Здорово, рад тебя видеть! — И добавляю тем фальшивым тоном, какой всегда появляется в таких случаях: — Какие твои годы! На тебе еще пахать и пахать. Вон грудь-то какая.
— То-то ты меня и припахал… — Вяло машет крылом: мол, не надо его взбадривать, он лучше знает. Но сам, старый потрох, все же щурит целый глаз и клювом пощелкивает — приятно ему.
— В общем, слушай, Вороной. Задача такая…
Рассказываю.
— Да, — ошеломленно тянет Вороной. — Дела!
— Ага, — говорю я. — Дело серьезное. Ну а что ты хочешь? — это тебе не золотую бумажку из-под творожной массы из помойки тырить.
Между прочим, ошеломить Вороного не так просто. Он и огонь прошел — до сих пор хвост паленый, и воду, тут и говорить нечего. А года три назад тайком через чердак пробрался в консерваторию, чтобы, когда все уйдут, поживиться чем-нибудь в буфете. Но его там почему-то дня на три заперли, а в буфете только коньяк и горошек в банках, — тут-то ему и медных труб, по его собственным словам, хватило вдосталь.