— Ох, Юрий Петрович! — ответил я с укором. — Вам бы все язвить. Уже и удивиться нельзя. Сами посудите: ведь не каждый день такое.
— Это вам только кажется, что не каждый день, — загадочно сказал он. — Ладно, что мы о глупостях… Расскажите-ка лучше, как тут у вас.
— Да как у нас! — Я вздохнул. — Помните, песенку напевали?
— Я разные напевал…
— Одну из неприличных: «Но встретились ей мальчики, лихие атаманчики…»
— «И жизнь ее по-новому пошла», — хмуро закончил Калабаров.
— Именно. Вот и у нас примерно так же.
— А что? Милосадов чудит?
— Вы и фамилию знаете?
— Я теперь, Соломон Богданович, много чего знаю такого, что и не снилось вашим мудрецам, — усмехнулся он.
— И про телевизор знаете?
— Нет, про телевизор не знаю. Что нового можно знать про телевизор? Этому изобретению сто лет в обед.
— Нового ничего, — ответил я, решив взять такой же тон: иронический и холодный. — Но всем известное старое прежде к нам было неприменимо.
— В каком смысле?
— В таком, что у вас в кабинете телевизора не было. А теперь Милосадов сделал ремонт, поменял мебель. Шелковые обои, диван, мягкие кресла. Бар черного дерева. Не кабинет, а будуарчик. Если не хуже. И плазменную панель повесил — восемь на семь. Вот она целыми днями и орет как бешеная.
— А на каком канале? — поинтересовался Калабаров.
— На первом.
— Странно…
— Что странно?
— Что на первом.
— Почему?
— Ему же вставать приходится поминутно.
Я молчал, размышляя о том, что, вероятно, законы нашего мира не вполне применимы к миру загробному. Равно как и наоборот. Очень может быть, что чувство юмора, блестящее там, здесь может показаться довольно тусклым.
— Он же полковник, — с усмешкой пояснил Калабаров. — И если на экране президент, полковник должен встать и вытянуться во фрунт: ведь бывших разведчиков не бывает. Или, по-вашему, не должен?
— Полковник? — оторопело переспросил я.
— Полковник, — повторил Калабаров. — Старый службист. Карьеру сделал в Управлении по кадрам.
— По кадрам?.. — опять, как попка, отозвался я.
— Соломон Богданович, что с вами? Плохо слышите? Да, по кадрам. С одной стороны, работка невидная, канцелярская, с другой — верой и правдой от звонка до звонка. Ныне вышел в отставку и брошен на гуманитарный фронт. С весьма возможными продолжениями, — Калабаров всмотрелся в меня и сказал: — Соломон Богданович, да ладно вам. Мало ли кругом полковников…
— С какими продолжениями? — спросил я.
— Административно-финансового характера, — скучно пояснил он.
— А именно?
— Этого я сказать не могу. — Он сделал губами что-то вроде «пупс». — Это, к сожалению, дело будущего. А дела будущего, они… гм…
Тут и вовсе закашлялся, поднес кулак ко рту, пожал плечами и вообще сделал все, чтобы я понял: говорить о будущем он решительно отказывается.
— То есть вам запрещают, — сделал я вывод.
Он поморщился.
— Да не то чтобы запрещают… Но поймите, Соломон Богданович, есть некоторые понятия об этике… вот они-то и препятствуют. И потом, вообразите: если все мы оттуда начнем трендеть вам в оба уха о будущем, знаете что тут начнется?
Я помолчал, взвешивая его слова.
— Ну хорошо… А сами-то вы как?
— Да как сказать… Нормально.
— Понятно.
Он поморщился.
— Вы не обижайтесь… Трудно мне рассказать. Даже намекнуть трудно. О таких вещах речь, что…
За окном дворничиха со всей силы шмякнула пустым ведром по мусорному баку, я вздрогнул и невольно обернулся к светлеющему проему.
А когда через мгновение перевел взгляд обратно, Калабарова уже не было.
Большую часть дня я провел под впечатлением нашей встречи: то и дело возвращался к ней, ища в словах Калабарова тайный смысл и пытаясь разгадать щедро рассыпанные загадки.
Должно быть, отрешенность была заметна: за обедом Плотникова обратила внимание на мое состояние и брякнула во всеуслышание:
— Чтой-то Соломон Богданыч сёдни какой-то трехнутый.
Женщины отнеслись к ее замечанию безразлично, если не считать Натальи Павловны, которая, являясь моей шефиней и приняв, вероятно, ее слова в некоторой мере на свой счет, неожиданно резко возразила, заявив, что это и неудивительно: после всего случившегося состояние задумчивости и ее саму посещает довольно часто. И что события последнего времени любого человека способны побудить к глубоким размышлениям. И что, дескать, только пустые, бессодержательные люди, заменяющие религиозность, то есть напряженный и неустанный поиск Абсолюта, бездумным отправлением того или иного культа или даже, чего доброго… — Тут она с усилием остановилась, сделав такое движение горлом, будто проглотила слишком большой кусок, едва при этом не подавившись, после чего закончила более или менее миролюбиво: — Могут усмотреть в этом что-либо странное.
Понятно, что финальная попытка примиренчества не могла никого обмануть и, судя по тому, как Плотникова поставила чашку, отложила дармовую сушку и уперла в бок левую руку, подготавливая возможность гневно протянуть правую, она уже собиралась ответить на это ничем не мотивированное и неожиданное оскорбление.
Тогда я, чувствуя определенную ответственность — ведь, как ни крути, снова из-за меня вот-вот грозил разгореться сыр-бор, — пару раз оглушительно гаркнул, чтобы разрядить обстановку, и шумно встряхнулся, норовя при этом выметнуть из клетки как можно больше пуха и трухи.
Все принялись ворчать и отряхиваться, Плотникова потеряла интерес к наметившейся теме, и разговор перешел на что-то другое.
Ближе к вечеру я переместился в кабинет директора.
Милосадов встретил мое появление довольно приветливо. Он разбирался с какими-то бумагами, не имевшими, как я понял, никакого отношения ни к библиотечной, ни, говоря шире, культурной деятельности, и время от времени рассеянно обращался ко мне, называя при этом исключительно по отчеству — Богданычем: «Вот так, Богданыч… Что скажешь, Богданыч?.. Такие дела, Богданыч…»
Плазменная панель беспрестанно вещала глупости или, пуще того, громыхала какой-то разухабистой музычкой. Судя по всему, Милосадову она совершенно не мешала, а я изнывал, как от зубной боли. Лучше всего было бы заткнуть уши или вовсе убраться из кабинета подобру-поздорову: но ни того, ни другого сделать я не мог, потому что теперь, услышав все то, что, хоть отчасти и загадочно, поведал мне Калабаров, я поставил себе задачей понять, что делает Милосадов.
Материала хватало, подслушать можно было много чего: то и дело звонил телефон, а когда молчал, Милосадов сам набирал номера, извлекаемые из пухлого, на кожаной застежке, ежедневника.
Все разговоры начинались одинаково бодро, с преувеличенной живостью, которая, вероятно, должна была означать приветливость. Собеседников Милосадов, как правило, тоже звал по отчеству: «Здорово, Михалыч! Как сам-то, Петрович? Да ладно тебе, Никодимыч, какие наши годы!..» Все его собеседники в моем воображении представали седоватыми крепкими мужиками с военной выправкой и здоровым румянцем на гладких щеках.
Воды в ступе не толкли, турусов на колесах не разводили: обменявшись парой-другой приветственных фраз, переходили к конкретике.
Тематика представлялась чрезвычайно обширной, а схватить суть дела, вокруг которого все это должно было вертеться, мне не удавалось. Временами казалось, что на повестку дня выходят вопросы искусства или по крайней мере архитектуры, и тогда я встрепетывался, предполагая принять посильное участие в обсуждении. Но следующие фразы сворачивали разговор на малопонятное: ассортименты, коэффициенты, фокус-группы и черт знает что еще. Зачастую разговор становился и вовсе непролазным, увязал в дебрях не то законотворчества, не то администрирования: подробно рассуждали о документах, необходимых не то для ввода чего-то куда-то, не то, напротив, для вывода откуда-то бог весть чего, — и я окончательно скисал, с отчаянием понимая, что мое прилежное подслушивание и попытки проникнуть в существо деятельности, которой занят Милосадов, не могут дать никакого толку, поскольку в оглашаемых предметах я, увы, не смыслю ни аза.
А Милосадов, равно как и его собеседник на другом конце провода, судя по крепким и осмысленным репликам, чувствовал себя в сих загадочных сферах не хуже, чем гуппи в библиотечном аквариуме, когда туда наливают свежую воду.
Положив трубку, он поднимал взгляд и говорил мне веско и весело:
— Вот так, Богданыч, вот так. Два удара — восемь дырок.
Только в одном случае я более или менее вник в проблематику, но этот разговор резко отличался от прочих и погоды не делал.
Позвонила женщина. Пока обменивались незначащими фразами, голос Милосадова временами несколько умасливался, из чего я сделал вывод, что собеседников связывают не только деловые, но и какие-то личные отношения.
Перейдя к делу, она пожаловалась на директора ресторана «Мангал»: ей нужно заказать банкет, а он ломит несусветные цены.
— Прямо уж несусветные? — покивал Милосадов. — Откуда же он берет такие цены?
— Ну откуда! — ответила она. — Из меню, откуда ж еще.
— Без скидки? — уточнил он.
— Почему это без скидки? — обиделась женщина. — Двадцать пять процентов за массовость.
Милосадов крякнул и посмотрел на меня, подняв брови. Судя по всему, он не совсем понимал, чего она от него хочет. Мне тоже это показалось странным: четверть уже уступили, чего ж еще? — и я едва не пожал плечами в ответ, но вовремя сдержался.
— Я хочу пятьдесят, — капризно сказала собеседница, как будто прочитав наши мысли. — Можешь позвонить ему и договориться?
— Пятьдесят? — изумленно-весело переспросил он. — А даром не хочешь?
— Не надо глумиться, — обиделась она. — Такими вещами не шутят, Милосадов!
— Ладно, ладно… А благоверный почему не позвонит?
— Благоверный в Канаде, — хмуро ответил женщина. — Стала бы я перед тобой унижаться…
— Что с тобой делать, Катерина, — вздохнул он. — Помяни мое слово, доведет тебя экономия до греха. Если не до ручки. А то и до баланды.