Из жизни Ромина — страница 3 из 6

Он снова наполняет стаканчик, вливает его в горло не морщась. Обский жестяной ветерок лезет за ворот все беспардонней, но я не решаюсь прервать Рудакова.

- Всякий мужик на свой салтык. Можно, конечно, меня ископытить за то, что я - не зола в обертке, за то, что дал тогда слабину. Но пусть мне покажут того героя: сам - крепость, граница - на замке. Хотя бы издали поглядеть на этого Железного Феликса. А самое главное, я-то видел, что тут не скука, не баловство, легко ли вымаливать женщине ласку, признаться вслух, что сама с собою не может ни справиться, ни совладать.

Особенно такой, как она. Я не вчера на свет родился, уже и забылось больше, чем помнится, однако же есть у каждого то, чего никакая вода не смоет. Не знаю я, кто кому помог и кто кому мог позавидовать. Казалось, что кровь у нее звенит. Дарила себя - не берегла, себе про запас ничего не оставила. Как будто все было в последний раз, а завтрашнему дню не бывать.

Но человек интересно устроен. Чем больше отдаст, тем больше возьмет. Чем больше возьмет, тем больше нужно. Сказал я однажды Софье Петровне: ты все-таки во вкус не входи. Так до беды недалеко. Она отвечает: сама разберусь.

Было бы ей меня послушать. Когда живешь под одною крышей, такого, сколько ни прячь, не спрячешь. Сколько ж следить за каждым шагом - ровно ты партизан в засаде. Анфиса умна и не слепа. Пошла у нас веселая ярмарка. Счеты-пересчеты, разборки. "Мать мужа у дочери отнимает, ей надо порушить мою семью". Пытался принять огонь на себя: "Что ты бросаешься на нее? Мне выговаривай, я не маленький". Ну, ей не докажешь: "Какой с тебя спрос? Она тебя сразу разглядела. Приметила: глаз у тебя доверчивый". - "Мой глаз значит, моя и вина". - "Твой глаз, ее сглаз. Твоей вины нет. Мужик никогда не виноват. Его помани, он и готов. Будто не помнишь?" Ну как не помнить? Помню. "Женись - не пожалеешь"... Теперь-то я распознал и понял, в кого моя жена удалась и от кого у нее талант.

Софья Петровна сперва не отбрехивалась. Бросит словечко - и молчок. Вся красная, как осиновый лист. Но Фису смирением не уймешь. Дух переведет, сил накопит, воздуха в легкие наберет и снова за свое: "И ведь чувствовала... Когда я шла в район, сердце ныло. Подсказывало, что дома делается". Софья Петровна говорит: "Тихо оно тебе подсказывало". - "Себе не верила, все надеялась, что хватит у родной матери совести". Этим Анфиса ее и достала. Софья Петровна вдруг поднялась, лицо от волнения стало белое, и с маху по столу - кулаком: "Все, дочка, наслушалась я тебя. Теперь помолчи, меня послушай. Раз уж о совести речь пошла, мне есть что тебе сказать, моя ясочка. Все правильно, я его попросила. Прости, что я живая, не мертвая, что следом за отцом не отправилась. Ты мать убить готова. За что? За то, что я тебя гладкой вырастила, жить научила, всегда заботилась? За то, что отчима не привела? Ты, мать не спросясь, с мужиком явилась, я слова поперек не сказала, а ты подумала обо мне? Легко мне на простыне вертеться, пока тебя топчут каждую ночь? Легко мне было его просить? Чуть ли не кланяться-христарадничать? Я ведь не трясогузка нынешняя, не шлюшка какая, не те мои годы... Была бы ты хорошая дочь, хоть посочувствовала бы матери..." - "Так, может быть, - Анфиса кричит, - мне вам еще спасибо сказать? Мужем не делятся..." - "Ах, не делятся? А ты поделись, дрянь бессердечная, мужа твоего не убудет. Смотри, Анфиса, не промахнись. Одной щелкой мужика не удержишь. Ему еще и душа потребуется. А у тебя заместо души только трухлявая деревяшка".

Долго они не унимались, долго друг дружке шерсть трепали, не день и не два, но больше для вида и для порядка, чем от злости. Вышло в конце-то концов по-тещиному.

Как быть-то? Либо живи, как жил, либо круши все до основания. Пусть остается Софья Петровна одна на свете, а ты бери Фису, которая уже ходит тяжелая, и сматывайся незнамо куда.

И стали мы жить одной семьей. Конечно, иной раз женщины сцепятся, тогда вмешиваешься: "Кончайте шуметь. От ваших свар голова трещит. Уйду от вас в лес на две недели". Тут они быстро входили в норму.

Анфиса, само собой, психовала: "Вырастет у меня живот, она тебя совсем оседлает, весь ей достанешься". Софья Петровна тоже за словом в карман не лезла: "Стыд поимей, о чем ты маешься? Не за дитё - о том, чтобы матери, не дай бог, чуть больше не перепало. Нет у тебя другой заботы, сучка ты этакая, ревнючая". Ну да ведь женщину не вразумишь.

Но вскорости в нашей семейной истории случился еще один поворот. Заметил я, что Софья Петровна день ото дня все темней лицом. Раньше Анфисе и слова не спустит, теперь как будто ее не слышит. Спросил я ее: что происходит? Дернула плечом: мое дело.

Как отрубила. Твое так твое. У каждого что-нибудь есть в загашнике. Однако проходит недельки две, вечером села она перед нами, ноги в стороны, руки висят как плети: "Доча, родная моя, беда. Не ты одна у нас затяжелела. И я туда же, коряга старая... Надеялась я плод извести, и ничего не получилось. Не верила, что такое возможно, вот время и упустила - поздно. Вышло у меня, как в пословице: хоть яловая, а телись. Уж вы простите меня, дурную". Тут они обе заголосили, а я из дома на воздух вышел, покурить и обмозговать ситуацию.

Смолю и думаю: что ж нам делать? Фиса родит, и теща родит - кем же мои дети окажутся? Тот, что от тещи, он Фисе - брат, а Фисиному ребенку - дядя. Другой вариант: сестра и тетка. А я кто буду собственным детям? Одновременно отец и дед. Сраму-то! Головы не поднимешь. Понял: пора уносить нам ноги.

Вернулся и застаю картину: обе лежат и спят, умаялись. А спят-то, между прочим, в обнимку. Стою и гляжу на них на обеих, на бедных моих залетевших баб, впору и самому зареветь.

Но ты - не выпь, чтобы выть в лесу до самого рассвета. Нет права. За ночь восстановись, днем действуй. Списался со своими ребятами, вместе учились, - закорешились. Подставили плечо, помогли, в скором времени прислали мне вызов.

Сложили вещички - ехать так ехать. А в сердце тоска - то место любо, где счастье видел, здесь его было больше, чем за всю мою жизнь.

В районе меня чуть не побили. Можно понять - и сам ухожу, и женщин увожу, а они их все-таки до меня выручали. В общем, прошел как лесной пожар, оставил после себя головешки.

И вот оказались мы все в Надыме. Рассказал там про свои обстоятельства. Так, мол, и так, вот такой наворот. Софье Петровне надо рожать, а муж ее скоропостижно помер. Ясное дело, мы опасаемся, чтоб потеря не отразилась на родах. Куда ни кинь, а женщина в возрасте. Посоветовали сменить обстановку. А тут еще и жена, как на грех, точно в таком же положении.

Сочувствуют. Нелегко мужику. Досталось ему по полной программе.

В скором времени наша семья увеличилась. Сперва родила Анфиса Сережку, а следом Софья Петровна - Сашеньку. Не доносила почти два месяца. Но вроде обошлось - уцелел.

Живем, обживаем новое место, растим потихоньку племянника с дядей. Племянник на месячишко постарше, ну да пока им это без разницы.

Усмешка на бледных губах Рудакова, едва появившись, сразу же тухнет. Чинарик, зажатый в пальцах, крошится. Он медленно прячет его в карман.

- Недолгая была передышка. Год-полтора - и под откос. Сломалась наша Софья Петровна. Она почти сразу все просекла, но долго вида не подавала. Держалась из последних силенок, меня подбадривала, пошучивала: "Есть такая бабья примета: грудь чешется - милый по мне скучает". С груди у нее все началось. Потом уже, когда всем стало ясно, шутки кончились: "Ничего не поделаешь, за все хорошее люди платят. Трудно мне мой поскребыш дался".

Быстро ее сожрала хворь. Сколько хирурги ее ни резали - все только хуже. Потом сказали: "Домой возьмите, хватит ей мучиться". Приходит Фиса, от слез опухшая. "Иди, - говорит, - зовет попрощаться".

Вошел я к ней, присел на кровать. Смотрю на нее, узнать невозможно где ее стать, ее красота? И все передо мной будто встало - какой я увидел ее в первый раз: литая, спелая, сила такая - кажется, что сносу ей нет. Тот вечер, когда ко мне подошла, - ноги не держат, глаза не смотрят и - еле слышно: "Зятек, помоги..." Куда все делось, куда пропало?

Она мой взгляд поняла, улыбнулась: "Вот, стала я сухая трава - ни коню корм, ни конюху подстилка..."

Все шутит, а я от этих шуточек совсем чумной, язык не ворочается. Она все видит и говорит: "Да не смотри ты так на меня, бурундучок ты мой разнесчастный. Все у нас не напрасно было. Сашечку оставляю. На память. Заместо себя".

И шепчет: "Спасибо".

Я говорю: и тебе, Соня. Прости, если что было не так...

Единственный раз назвал ее Соней. И тут она взяла мою руку, поцеловала, махнула ладошкой: иди... И отвернулась к стене.

Вышел, провел по лицу пятерней, а оно мокрое, как гриб.

Пьем молча, не скупо, но не хмелеем. Похоже, что на обском ветру кедровый орешек не так напорист.

- Схоронили, - говорит Рудаков, - и точно я себя потерял. Спать перестал, скриплю зубами, корчусь, как береста на огне. Если бы не Анфиса запил. Не зря тогда посулила в Дворках: женись - не пожалеешь. И правда она меня за волосы вытащила.

"Не стланик, так не стелись". Все верно. Нашему брату нельзя пластаться.

Усыновил я родного сына, стал он из дяди младшим братом, и сразу перебрались в Матлым. От всяких ненужных разговоров. Опять новосел, в который раз...

И ведь не от склонности - от судьбы. Вообще-то я скажу вам по опыту: тяжелый вес человеку вреден. Трудней укореняется в почве. Самое легкое дерево в мире растет на африканском болоте, а делают из него плоты. Амбач называется. Так и в жизни: будешь легче - и будет легче.

Он неожиданно смеется:

- Недостижимая мечта.

Держим паузу. Каждый молчит о своем. Где-то, почти на другой планете, Москва, из которой я кинулся в путь, поверив тому, что дорога лечит. В дороге не будешь гадать, как сложатся эти шестидесятые годы, куда они тебя заведут.

Негромко вздохнув, Рудаков говорит:

- Живем теперь, можно сказать, по-людски. В прошлый раз, когда ездил в Тобольск, взял своих пацанят с собой. Пусть глянут на городскую жизнь. Сходили мы с ними в сад Ермака, поели мороженого, послушали музыку, потом в кино, гулять так гулять.