Из жизни военлета и другие истории — страница 17 из 30

Ах, ребята, вот оно — счастье. Это — дела мужские, военные.

Мы описали поверхностно одну, отдельно взятую дачу. С ее обитателями. Так, чтобы читатель, дач не вкусивший, представлял, как же это хорошо — подмосковные дачи.

* * *

Дачи во все времена и в разных странах ценились. По многим причинам. Или — уединение. Или, наоборот, безудержный загул. Либо написания эпохального. А то и просто — гульнуть с чудесной пейзанкой, которая днем лук с редиской продает на платформе «Мамонтовской», а вечером бежит к дачнику. Да и фонарика никакого не надо — щеки так горят, что дорожка к соблазнителю освещается самое собой.

Да что там, бесценное это изобретение — дача. Но главное! Главное — это соседи. Ежели ты с ними не в конфликте (а это не часто бывает), то обязательно к вечеру забежит кто-никто. Летом — неспешный разговор за все, что еще возможно обсудить в середине — конце 1930-х годов. Тем осталось, что говорить, немного, но что делать. Поэтому обсуждается «Спартак» с братьями Старостиными, уже к 1938 году, кажется, посаженными. Либо балет, где блистает наша Уланова. Или писатели, но все какие-то «кислые». Разве что Шолохов, вокруг романа которого разгораются нешуточные споры. ДА поэты. Попадает и Пастернак. Но лучше всего идет разговор о Горьком и немногих, кто уцелел.

Вот так и ходят соседи друг к другу. На дачу, где обитает мальчик, наведывается дядя Леша Кузнецов, самый главный помощник военного прокурора Республики. Он любит приходить, когда приезжает хозяин дачи. (Напоминаю, дачи казенные). Есть о чем поговорить. И хотя верить уже никому нельзя, даже няне, но с Лешкой, так папа дядю Лешу называет, еще беседовать в полуха, что называется, возможно.

Выпивали они капитально, а няня Поля всегда сдерживала маму.

— Ну шо ты трепыхаисси, Мыхаловна. Ить ето мужики. И разговоры сичас промеж мужиков чижолые. Как же им не пить-то? Обязательно, мыхаловна, надо принять. Шоб душу облегчить. Не препятствуй, луче еще сала да лучку принеси. Оне тебе уважать будуть, дале некуда. А к утру рассола расстарайся и будеть любо-дорого.

Когда мама робко возражала, что у нас (это у евреев) сала есть никак не положено, Поля приводила аргумент неотразимый:

— Наша теперь большевицка власть отменила усе религии. Разрешила сало есть усем. Правда, его попробуй достать еще. Поэтому ты сала то внеси с огурчиком малосольным, а хто будеть, хто не будеть — это как им партийная их совесь покажет.

Против этих аргументов не попрешь, и мама робко, с под носиком, входила в кабинет.

Дядя Леша, прокурор военный, приезжать к другану в Мамонтовку любил. Во-первых, они на самом деле дружили уже долгие годы. Немаловажно, но у Леши жена была тетя Циля Глузман, большевичка (как говорили злые языки) аж с крещения Руси. И работала она в ЦК ВКП(б) зав. отделом писем населения к вождям народа и далее — контролем за исполнением в основном жалоб[28].

Тетя Циля работала много, на дачи не ездила, мол, некогда разъезжать да лясы точить, когда мы так окружены со всех сторон. И, конечно, ее муж Леша никакого «света в конце тоннеля» не видел и выпивкой мог наслаждаться только на даче в Мамонтовке. Ну, что делать. Ответработник ЦК ВКП(б), да к тому же еврейская жена — здесь не забалуешь. Вот дядя Леша, помощник военного прокурора Республики, и ходил в узде. А шаг влево, шаг вправо… — Сами понимаете.

* * *

Редко, но заглядывал на дачу сторож санатория дядя Зяма. Он заходил в основном в будние дни. Любил сидеть на кухне и вести долгие беседы с няней Полей. Ужо чем они беседовали, Бог весть.

Потому что в это время ребенка выдворяли во двор, а следом и мама с бабушкой. Они многозначительно переглядывались и поджимали губы. Няня Поля после посещения Зямки была красная еще несколько часов.

А дядя Зяма Явиц на даче бывал не часто. Небольшого роста, совершенно лысый, но череп имел очень красивой формы, да и лицо было правильного рисунка.

Работал он когда-то следователем Рязанского ГПУ[29]. Был даже ранен. Рассказывали, что в свое время он был отчаянным боевиком-эсером. Но затем стал большевиком. Работая в ГПУ, с ним произошло вот что. У начальника ГПУ по Рязанской области пропал документ особой важности. Что грозило начальнику, по тем временам, по меньшей мере отсидкой, а то и хуже того. Поэтому однажды ночью начальник пришел в кабинет к Залману совсем никакой и сделал ему предложение, от которого, как говорят, отказаться было невозможно.

— Слушай, Залман, обращаюсь к тебе не как к другу — у нас в ГПУ друзей нет. Есть боевые товарищи. И не как к боевому товарищу, ибо я нутром чую, что ты как был, так и остался эсером. Ну, да ладно. Как говорят, в штанах прохладно. Ты знаешь, у меня — беда. Документ выкрали, и я даже знаю кто, но доказать не могу. Вот что я предлагаю. В книге регистраций секретной почты мы заменим страницу и за документ распишешься ты. Таким образом, ты же его и потерял. Получаешь по полной: выговор строгий по службе, выговор строгий по партлинии, понижение по службе до рядового. Если все это так пройдет, то дальше перевожу тебя в Московскую губернию и клянусь партбилетом, через два года будешь работать в Москве, в аппарате ГПУ.

— Я знаю, только дурак согласится с моим предложением. Но — оно озвучено, и я жду. Приму любое твое решение, но больше обратиться не к кому. Ты же знаешь, что за люди у нас в ГПУ. Скорпионы — лучше.

И вот что странно. Залман Явиц, следователь ГПУ второй категории, согласился. Вначале все пошло хорошо, по схеме начальника. Правда, произошел небольшой сбой. Зяме дали два года условно за потерю бдительности. А потом исчез начальник и дядя Зяма, будучи уволенным из ГПУ, то есть, из Органов, совсем и навсегда, нашёл неожиданно место сторожа Мамонтовского санатория и зажил хоть и одинокой, но отличной жизнью. Тем более, что однажды воры подмосковные зимой проникли в здравницу и встретили сопротивление какого-то плюгавого сторожа. Им бы знать, с кем имеют дело — боевиком-эсером, да еще в добавок следователем ГПУ. Хоть и бывшим.

В результате двое воров попали в больницу, затем в милицию, и пошли честно строить, вернее, копать Беломорканал. Больше никто никогда в Мамонтовке подачам не «шалил». Говорили, их стережет оборотень.

А Зяма получил премию — патефон.

— На кой черт он мне нужен, — думал Залман, в свободное время заглядывая на дачу, где, помимо родственных ему душ, работала и Полина.

Мы все думаем, сладится ли у них. Ведь Полина выше дяди Зямы почти на голову. Во как!

* * *

Недалеко от дачи мальчика проживала семья инженера Анатолия Авраамовича в составе его самого, жены и двух мальчиков. Мальчики с утра до вечера чего-то мастерили и ни на что, кроме еды, внимания не обращали. Мама их немного хворала и выходила из дачи редко. А Анатолий Авраамович, которого, конечно, все звали просто — Абрамыч — был трудяга, как горный як. То есть, тащил свою, вернее, чужую ношу и только вздыхал иногда и ждал — когда же дадут отдохнуть и сена.

Вида он был звероподобного. Вернее, просто был здоровенный дядька, про которого говорили — верзила.

Занимался какими-то изобретениями сверхсекретности, о чем все бабки, конечно, знали. Но работал на даче. Ему же провели и телефон, редкость в те времена. Годы были где-то 1932–1934-е. Все было уже строго, но еще вполне терпимо.

Изредка он забегал на дачу к папе мальчика. Только чтобы хлопнуть об рюмку водки, да поговорить об пушках. Это — с папой.

Короче, «Абрамыч» работал за целый институт. На пульмане по ночам что-то чертил. Утром военная «Эмка» приезжала и забирала массу рулонов. Приблизительно раз в неделю его увозили и вечером или на следующий день — возвращали. Бабки шептались — ох, ох, опять Анатолия на полигон повезли. Как будто полигон — место наказаний. Но папа объяснил — полигон, район, где испытывают новые виды оружия. А работа дяди Анатолия — сверхважная. Его даже в Кремль вызывают раз в месяц.

Но по серьезному если рассматривать этого дядю Абрамыча, то весь поселок возбуждал его необъяснимый поступок по линии крестьянского хозяйства. То есть, вместо того, чтобы покупать, как все нормальные советские дачники молоко, сметанку, творожок, да еще массу плодов земли, взращенные крестьянами деревни Листвяны, Абрамыч купил корову! Назвал ее — Таня! И вступил в тяжелейшую для себя борьбу с местным колхозным хозяйством под названием «Красный большевик». Это имя, конечно, было дадено колхозу сгоряча. Какие же еще бывают большевики. Конечно, только красные. Поэтому далее колхоз стал прозываться «Большевик». Коротко, ясно, и не прицепись. Не получится.

«Большевик» был организован на основе деревни Листвяны. Все знали друг друга, работали в «колгоспе» спустя рукава, все более, как водится, на своем огородике. Очень, кстати, удивлялись, когда читали им газетки за 20-е годы с выступлениями тогда знаменитого Льва Троцкого. Он предлагал вообще приусадебные участки ликвидировать, как последний пережиток капитализма.

Наш крестьянин — не дурак, и четко обозначил: раз этот Троцкий предлагает у крестьянина отобрать последнее, что еще не отобрано, то есть он первый вражина трудовому народу. Это мнение Льву Давидовичу озвучивалось при исключении его из партии. К удовольствию завистников и интриганов, которых неожиданно в партии большевиков оказалось немало.

В общем, можно было бы в «Большевике» существовать, но, как всегда, «ложка дегтя». В виде предколхоза Сучкова Никодима. Нашему секретному Абрамычу он объявил лютую войну. Из-за коровы. Ибо, по распоряжению Совета Народных Комиссаров и Наркомзема (у которого, кстати, в Мамонтовке были дачи) скот на выпасах, то есть, на лугах и полях мог быть только колхозный. И никакой иной. Другая животина, единоличная, нив коем случае на колхозных полях есть не должна. — А пусть себе подыхают с голоду, — говорили чиновники Наркомзема.