Из жизни военлета и другие истории — страница 3 из 30

На самом же деле в местечке происходило что-то совершенно небывалое. Закрылась, как всегда неожиданно, синагога. То есть, она даже не закрылась. Просто помещение стало называться «Дом культуры». А наш главный ребе стал зваться «Директор». Шинок был назван «Столовая № 1» и сразу есть там получилось — нечего. Кроме пельменей голубого цвета, которые, по вполне понятным причинам кошерности, ни один житель местечка не ел.

Летом, конечно, все окна в домах наших открыты. И из нашего черного рупора доносятся незнакомые песни типа «…У Амура тучи ходят хмуро…» или «и кто его знает, о чем он мечтает…»

А мы, молодые, мечтали и, более того, стремились наши мечты реализовывать. Но об этом чуть позже. А пока новое, после закрытия шинка и синагоги, поветрие охватило наш народ. В основном нас, молодежь. Мы жаждали, рвались на «свободу», за черту оседлости. Но и синагогу, наш теперешний «Дом культуры» не забывали. В субботу, вроде бы «случайно», но появлялись наши старшие в «доме культуры», тихонько звучало благословение: «Благословен будь, единственный Господь наш». Негромко шли разговоры о всем. О дороговизне. О тех, кого «взяли». О новых распоряжениях Поселкового Совета, иначе, нашего «страдальца за народ», бывшего каторжанина Шлойме. Да, кстати. Он тут же поступил в партию большевиков и теперь все свои высказывания начинал:

— Мы, старые большевики-каторжане, когда вы здесь по синагогам тараканов гоняли… мы гремели кандалами… — И тому подобное.

С этих собраний народ расходился молча. Правда, многозначительно переглядываясь и покачивая головами. Да, мол, что скажешь. Одним словом — Шлойме-каторга.

Теперь хочу немного подробнее. Ибо наше местечко охватило и еще одно поветрие перемены всего на все. Стала неожиданно молодежь, и я в том числе, менять имена. Родители пытались объяснить всю пагубность и даже низость этих деяний — как это отрекаться от имен, папой и мамой данных.

— Да вот так, — аргументировали мы, без пяти минут комсомольцы.

Вот смотрите, первые лица нашего нового государства поменяли себе все, а мы что, хуже! Например, товарищ Троцкий. Можно сказать, кузнец революции. И что? Был-то Бронштейн, Лейба, сын Давида, а стал Лев Давыдович Троцкий. И Каменев, который был Розенфельдом. Или даже сам Ленин, организатор и вдохновитель всего этого безобразия в одном, отдельно взятом местечке.

И что вы думаете. Старики важно подтвердили, что Владимир Ильич таки был Ульянов и сын Ульянова. Но семья-то раньше была по фамилии Бланк. А кем стал? Да, правильно — Лениным. И даже незначительные большевики, стоящие у руководства, тоже согласились с тем, что нужно фамилии менять. Вот, например, нарком национальностей. Был Иосиф Джугаев (осетин) или Джугашвили (может даже и грузинский, извините, еврей), а стал просто — Сталин. И точка.

Поэтому наша победа в тех суматошных 1922–23 годах была полной. Но не убедительной. Шлойме сразу стал, помимо большевика, Александром со звучной фамилией Каторжанинов. Я быстренько поменял фамилию с Запрудер, что происходила от моих предков, которые еще в 15 веке в Белоруссии и Польше делали по заказу аристократов запруды. Для ловли бобров и рыбы, конечно.

Стала моя фамилия Запруднов. И имя теперь было не Файтл какой-то, а Федор. Естественно, Михайлович, а не Моисеевич.

Вот таким бравым «Федором» я и отправился в Красную рабоче-крестьянскую армию. Хотя нет-нет, а кошки на душе скребли. Мне казалось, что я многое предал. Заветы отцов, которые передавались из поколения в поколение. На душе иногда становилось гадко, да что делать.

Друзья надо мной посмеивались. Это те, что по каким-то причинам устояли, и имена, данные отцами, сохранили.

Обычно спрашивали:

— Федор, а скажи пожалуйста, как будет теперь Мойша?

— Михаил, — отвечаю. А чувствую, даже задница покраснела.

— А Сруль?

— Сруль будет зваться Акакием, а вы пошли от меня в задницу без обратного билета.

Драться уже никто не лез. Я все-таки работал в кузне у Каторги. Поэтому навык, кому дать в ухо, да покрепче, у меня был.

Глава IIIШаги в небо

— Пока взберешься на небо, семь потов сойдет, — говорил нам, молодым оболтусам, реб Пинхус Либерман. И правильно говорил. Я это начал понимать, как только вылетел из дома за черту оседлости. И куда! В Красную армию. Мои друзья — Барух, Бенцион, Фимка, Ареле и другие — все ринулись в политику. И сразу преуспели. Большевики в основном были не дураки, понимали — «эти» не предадут, жестокости и фанатизма не занимать. Поэтому и попадали мои друзья на должности высокие. Но и летели оттуда даже не вверх тормашками. Летели с огромной высоты головой вниз, но не убивались сразу, а вначале оказывались в сыром, темном и грязном подвале. Вот после этого — все. Убивались!

Да и, честно говоря, было за что. Вот как мы жили столетиями. В гетто. В замкнутых штеттлах. В поселках, которые еще не скоро станут городами. И законы наши были жестки и щепетильны. Не ешь, вернее, ешь то, что положено, а не то, что хочется. И с женой обходись соответственно предписанному. То есть, как с едой. Не тогда, когда хочется, а тогда, когда полагается. Во как!

Зато за чертой оседлости все можно. Поэтому молодой наш приятель, Зяма Явиц, и стал в 1919 году в срочном порядке следователем ГУБ ЧеКа. А чем это дело закончилось, не нужно и догадываться. Да, да, вы правы, читатель, именно в 1937 году. Ни годом позже, ни годом раньше.

Вот так начинался распад черты оседлости.

Я же бросился не в политику, или ГПУ, или институты психологии, филологии или железнодорожного транспорта. Я же все-таки Файтл-цапля, хоть и зовусь теперь просто — Федор. Так вот, я ринулся прямо из черты оседлости — в небо.

Только летчик и еще раз — летчик. Но не так все просто. Вначале было сложно. Поэтому меня приняли в РККА в качестве красноармейца в 1919 году и направили в Киевскую авиашколу. Просто — помощником зав ангаром. Прямо скажем, работа часто очень тяжелая, особенно зимой. Но я справлялся и не очень плохо. Меня старшина хвалил, а я с теплотой вспоминал Шлойме-каторгу с его кузней.

Еще бы не тяжелая это работа, уход за самолетом. Да еще таким капризным, как «Ансальдо», сфиатовским двигателем. Вот посмотрите. Мы, это я, Коля, Михаил, Серый и Яков — все солдаты авиашколы (до авиашколы еще далеко, пока просто обслуга авиапарка). Но мы не унываем, все мы бредим только одним — небом. А оно пока ох, как далеко. Вернее — высоко. В общем, «Ансальдо», который закупили мы у итальянцев. Это биплан. Мы, наша ангарная команда, еще как с ним помучились. Залить бензин в баки. В радиатор — горячую воду. В двигатель — горячее масло. Затем крутим винт — наконец, чих-чих, так-так-так, и выхлоп приобретает рабочий цвет — голубоватый. Уф, двигатель завелся.

Но самое тяжелое после посадки. Фиатовский движок, как правило, глохнет. И в ангар катим самолет мы, ангарная бригада, да еще солдаты — в помощь.

В ангаре — отмыть бензином налеты масла на хвосте, промыть свечи и сдать машину зав ангаром.

Ко мне относились хорошо, потому что я, натренированный в «школе» Шлойме-каторги, брался за любую работу и не рассуждал. Да что здесь рассуждать — поднял хвост «Ансальдо» с тремя красноармейцами и пошли. Как говорится в наших песнях — вперед и выше. Правда, выше пока не выходило. В основном — вперед.

И еще. Оказалось, что я грамотнее многих бойцов. Даже не то, чтобы многих — но — всех. Поэтому, когда заходил начальник авиашколы на занятия, то всегда вызывали к доске меня. Будь это аэрофотосъемка, или бомбометание, или штурманские задачи, либо радиодело (которого у нас в помине не было) — меня вытаскивали. К доске. Когда уходил начальник, все оставались довольны. Начальник класса — так как я отвечал без запинки. Начальник школы, что класс в целом знаниями, необходимыми в авиации, обладает. Красноармейцы — их не спросили. Пронесло. И наконец я, «цапля», отвечал хорошо и меня хвалят. Да, да, было тщеславие, что и говорить.

Но все тщеславие проходило, когда войдешь в наши первые казармы. Жилые помещения у нас на 50 человек. Конечно, еще царские. Несмотря на строжайший запрет, все тихонько курят. А если табачный дым смешивается с ароматом портянок от пятидесяти пар сапог, которые, то есть, эти сапоги, топают, и маршируют, и бегают, и прыгают, и набирают воду, а затем сохнут — то понимаете, что находится в воздухе казармы. Хотя, честно говоря, воздуха к утру в казарме не остается совершенно. Но чем-то мы все-таки дышим. Так как в 6.00 ровно дневальный кричит: «Отделение-е-е-е падъем!»

Нам, конечно, доставалось. Утром, помимо строевой и песня-ка — в строю, при марше — обязательно, так вот сразу — в ангары. Готовить машины, в основном «Ансельдо» и менее капризный Р-1. Это конструкция Поликарпова. Как каждого конструктора, мы его, Поликарпова, костерили из «души в душу», особенно зимой. Когда руки в бензине побелели, а масло, которым забрызган хвост самолета, отдирать нужно. Но ничего, мы уже знали: «Тяжело в ученье — легко в бою». Поэтому и пели — «…край суровый тишиной объят…»

Гляжу на ребят моего отделения. Гляжу…

Или исследование и расшифровка аэрофотоснимков. Так мало — расшифровать, или просто разобраться. Надо и грамотно написать и описать эти фотографии. Нет, ребята, авиация нам пока еще только снится.

Но время идет, обучение плавно переходит в теоретические, а затем — ура, в практические занятия. Мы начинаем делать пробежки, затем — подлеты. Как говорил наш командир — «прямо как слетки ворон из гнезда». А нам нужно и о счастье, о мимолетном счастье не забывать. А что такое счастье «летуна». Правильно, танцы в клубе, да потом — в самоволку. За что нас драли командиры по полной. Быстро они забыли, что сами, ну, этак в 1915–16 годах бегали в этот же клуб. И девчата были — да теперь они, девчата, их жены, то есть, боевые подруги. Но как бы то ни было, смотри, читатель, на фото. Костя что-то пришивает, а мы курим да готовимся к танцам.

Вот и все мои друзья, сослуживцы. Да, плохая фотография, но все равно ее нужно поместить в эту рукопись.