Из жизни ёлупней — страница 12 из 20

В поезде, выпив ахашени и «Алазанской долины», я долго не мог заснуть. Борясь с бессонницей, я принял каких-то специальных таблеток, и смесь эта получилась неудачной, ибо утром, проснувшись, мне показалось, что я сошел с ума, – такое меня охватило беспокойство, беспричинная тревога, и я даже не умею сказать, что ещё, но я до сих пор помню тот ужас, обуявший меня, и с трудом перебарываемое желание выброситься из поезда и убиться. Если бы не Сницер, скормивший мне полстандарта сонапакса, я бы мог уже и не писать этих строк тихим январским вечером 1990 года, поджидая любимую девушку Анжелику.

В Москве мы расстались. Они собирались поехать в Прибалтику, и я оставил им серебряную германскую марку, с портретом кайзера Вильгельма Второго, – на чёрный день…


ОН УЧ


Ну, а на открытии «Периферии-89» ничего особенного (для нас) не было. Картины мы все видели в процессе развешивания.

Так что мы просто вырядились кто во что мог (а у кого фантазии не было – те обнажились) и расцвечивали публику и уже начали принимать участие в этом празднике художников и зрителей.

Потом был спектакль, кайф которого состоял в том, что ни один стих прочитан не был (спектакль, напомню, был «по стихам»); голос вообще отсутствовал почти, только я почитал немного инструкцию по наклеиванию полового покрытия к полу да мы с А.Ф. исполнили популярную тогда среди нас «Похмельную песню» (слова А.Ф., музыка Н. Коцмана) с изрядным уклоном в панк в аранжировке. Всё остальное время в плотно набитом стоящими людьми довольно небольшом зале, на очень невысокой и тесной сцене, наполнялись водою различные посудины. Причём воду носили тоже в разных посудинах, продираясь через зрителей, из туалета. Когда сосуды наполнились, Скачков их стал куда-то (или из друга в друг) переливать, всё и вся довольно странно перемещалось по сцене; Оля запутывалась в канаты, концы которых предлагалось тянуть зрителям, и рьяные Карманов с Юрасовым чуть не задушили бедную сестрёнку-лице-телодейку, алкоголики несчастные! и ведь задушили бы, если б я не перерезал веревку (ниже вы увидите, что Оля – не единственная душа, спасённая мною в тот вечер-ночь). А потом центром внимания стала Анжела, в не то белом, не то розовом, не то кисейном платье… а не то в батистовом, мазавшая с задумчивым видом что-то на ватмане, закреплённом на мольберте. Желающим предлагалось вырезывать из платья кусочки на память, желательно – не калеча деву. Но публика вела себя довольно индифферентно, лишь опять же Карманов с Юрасовым блистали пасссионарностью, причём Карманов, как он всё-таки есть большой художник, вырезал очень красивую дырку формы бубен (в смысле карточной масти) – на таком, как вам сказать, месте… сзади, там, где ноги переходят одна в другую. Вид у него во время творческого акта был вдохновенно-плотоядный.

Платье же это, касатики, было платьем не простым, а свадебным матушки её, Анжелы-сестрёнушки, красавицы нашей, во Христе возлюбленной. Как я недавно сказал Анжелике: «То, что свадебное платье матери порезали на дочери пьяные художники, – весьма символично».

А сцена эта была очень живописна: слева от Анжелы – Виталий Карманов с ножницами, справа – Слава, дующий ему в лицо через саксофон… Ножницы потом отобрала у живописцев какая-то юная тётенька, крича, что мы все – негодяи.

На этом наше шоу, из которого мало кто чего понял, но почти все ушли потрясёнными, закончилось, и вся толпа пошла досматривать картины, а я вооружился шляпой и с группой товарищей стал вымогать у посетителей деньги, сконструировав на репе хитрое и жалобное лицо, бормоча подобающие случаю слова. Многие давали. Потом вышли мы на улицу, все расписные, где, пугая редких прохожих, я просил подать копеечку нищим актёрам, а Слава дул в саксофон. Но сборов почти не было, и мы вернулись внутрь и ещё походили со шляпой, пока устроители не удовлетворили своё тщеславие и не решили, что можно идти в ресторан, то есть какой ещё, господи, ресторан-то! – в мастерскую Корягина, на банкет.

Солнце заходило, небо разъяснилось, и апрельский вечер был неизъяснимо прекрасен сам собой, а ещё тем, что «спектакль по стихам» и связанные с ним напряжёнки завершились, предстояло пить и веселиться. Мастерская Рудольфа находится на Арочной улице, в сталинско-архитектурной части Кемерова, недалеко от набережной Томи. Путь от Дома художника туда – около километра: мимо драмтеатра (жутко драматического), по центральной улице мимо обкома (достаточно мирного, когда не звонят в колокол), мимо магазина рыботоваров «Мелодия» по действительно арочной улице – настолько арочной, что одна арка даже чем-то напоминает Арку Генштаба в Питере.

А что, хорошее еврейское имя – Арка Генштаб!

Третье место среди явлений природы, после арок и речных красот, уверенно занимал Карманов. Его тянуло к девам, Оле и Анжеле, шедшим парой и о чём-то шептавшимся. Он прибился к этой парочке со стороны Анжелики, стал спрашивать, как её зовут, а когда она сказала ему жеманно: «Анжелика», Карманов демонически захохотал, хрипя в перерывах между приступами смеха:

«Как ты сказала? Анжелика?! О-о-а-ах-ха,ха-о-хо-хо-оах-ху-х-ху-…»

Да, чуть не забыл: как только Виталий прибыл в Кемерово, ему в Союзе художников перевели на куртку летрасетом большие буквы «КВ» (т. е. «Карманов Виталий») – «чтоб не потерялся», как объяснил нам Кирпичёв.

Когда мы повернули на Арочную улицу, пройдя под «Аркой Генштаба», вид открылся изумительный: красные, сталинского барокко дома и газоны с еле пробивающейся, юной травой, освещённые наклонными, почти скользящими лучами закатывающегося за притомские холмы солнца.

Карманов нашёл на газоне бездыханного пьяного и стоял у него в головах, причитая что-то о долге и милосердии минут пять, пока какие-то прохожие не уверили нас, что сейчас же позвонят в скорую. За то время, пока балансирующий на грани вменяемости и невменяемости Виталий заботился о братушке, формируя себе хорошую карму, вся группа скрылась в одной из арок во двор, и мы с мэтром ещё минут пять искали, куда нам, двоим заблудшим, идти, потому что КВ «вроде бы помнил, где мастерская Рудика»…

Всё-таки нашли.

Мастерская Рудика – это отдельная песня, ибо он по специальности скульптор вообще-то и имеет в своём распоряжении целый ангар со сварочными аппаратами, грудами железяк и рядами произведений искусства собственного производства. В

центре этого ангара с антресолями без перил, на которые забираться было хозяином строго запрещено, «чтоб не поубивались», стоял огромный, явно импровизированный стол, накрытый бумагой, уставленный закусками, запивками и пирамидами картонных стаканчиков.

Народ суетился, готовилась какая-то пища. Все были весёлые и оживлённые, какими всегда бывают русские интеллектуалы перед выпивкой. А жрать, кстати, хотелось ужасно.

Но пища была лишь в виде закуски, и пришлось пить и закусывать, и поэтому стало быстро совсем весело, всем почти хорошо, разве что поэт Андрей Правда, профессиональный медик-шизоид, крышей ослабел с водки и стал кричать всякую ерунду, привлекая к себе внимание. Хотя, если вдуматься, какое уж там внимание в

этой-то обстановочке? Только мы, ёлупни, и заметили…

Со мной рядом сидел Скачков, который водку никакими жидкостями запивать органически не может, и я, пируя, после каждого тоста был вынужден наблюдать, как судорожно-страдальчески морщится и передёргивается его молодое красивое семитско-синантропное лицо. С другой стороны от меня сидела корягинская жена Маргарита, и я ей галантно подливал водки в бокал, который, дурилка, раскисал прямо на глазах (как, впрочем, и Правда, и ему подобные), превращаясь в пропитанную спиртовым раствором макулатуру. Насколько можно было видеть, это происходило у всех, что вносило дополнительные штрихи в общую картину банкета, ибо всяк по-разному исхитрялся бороться с водочно-картонной энтропией, спеша не замедлять стахановское движение ударного нажора и освинения, хохоча, тостуя и флиртуя.

В частности, многие участники банкета втыкали в размокший стаканчик его ещё сухого собрата, и вскоре некоторые персонажи уже радостно чокались чем-то наподобие целлюлозных телескопов… А поднося эти «телескопы» к лицу, они, пока водяра в рот лилась, наблюдали что-то такое, ну совсем необыкновенное, не от мира сего, главное – радостное что-то они наблюдали, ибо с каждым подношением к лицу «телескопа» они делались всё более весёлыми, хорошими и буйными; а вот слышалось на расстоянии плохо, поэтому, видя хохочущие лица за десять метров на противоположном углу, трудно было понять – о чём это они, чему?

Приходилось хохотать о своём, подливая и подливая водки сидевшим ошуюю и одесную.

А буйство разгоралось, но помнится всё чем дальше, тем фрагментарнее. Помню А.Ф., брезгливо стряхивавшего с одежды водку, которая попала туда из Анжелиного стаканчика, по которому её тогдашний жених, Рыбацкий, стукнул рукой, выражая тем заботу о здоровье и нравственном облике девы, которая хоть и была невинна в половом смысле, но и не более.

Подобное обращение с продуктом показалось мне неправильным, и мы прятали в пьяном бреду под столом бутылки, заботясь, вероятно, о будущем. Когда будущее наступило, я, помню, захотел подраться с младшим корягинским братом Евгением, мужчиной лет 35–40, а все нас отговаривали, и мы выходили во двор, оберегаемые секундантами от цепного корягинского пса, пьяно мирились и в знак примирения писали дуэтом на стену мастерской…

Потом… потом – ночь. Я иду с сумкой мимо каких-то труб, вокруг ужасно воняет промышленными газами, я страшно всему этому удивляюсь, не понимаю, где я и почему, но всё-таки решаю, что иду не туда, поворачиваю назад: я так один совершенно, где я вообще?

Ничего не понятно, трубы дымят, я почти плачу, но нужно возвращаться – куда? мы пили у Корягина – на Арочную…

Дохожу медленно, тупо до трамвайной линии и начинаю ждать. Времени – ночь кромешная, однако трамвай идёт – пустой, тяжело поворачивая по кольцу. Я вяло машу рукой, он останавливается, передняя дверь открывается, я молча вхожу, и мы е