ала отсутствовало — это был всего-навсего полустанок. Они съехали на велосипедах с железнодорожной насыпи и, минуя какие-то незнакомые селения, направились в сторону леса.
В дорожной колее поблескивала темная болотистая вода. Бригадир отводил правое колено в сторону от поперечной рамы. Антек каждые десять оборотов отрывал от седла свой зад в рваных штанах. А вот как он сам ездит, Латтке не знает до сих пор. Да и о том, как ездят другие, он тоже толком ничего не может сказать. Состояние одурманенности не проходило. Даже когда они выбрались на поляну и Антек отправился на поиски старика. И тогда, когда, вернувшись, хлопнул шапкой по костлявому колену и прокаркал:
— Пирун близ Каттовитца! Ни кабачка, ни баб, но зато есть душ!
— Даже эти слова на меня не подействовали, — говорит Латтке. — Казалось, что все это не имеет ко мне никакого отношения. Что будет вполне достаточно совершить круг почета под окнами, которые по недосмотру проделали в стенах фабричного пакгауза. Что, прежде чем покинуть это проклятое место, надо окинуть взглядом серое небо над поляной и возвышающуюся над лесом черную от копоти дымовую трубу.
Старик, конечно, появился. Он обычно появлялся прежде, чем кто-то утрачивал самообладание. Лицо, как всегда, невозмутимое, но в движениях все признаки спешки. Казалось, комбинезон, болтавшийся на его полном теле, на котором нисколько не сказались трудности со снабжением в послевоенные годы, был пошит на великана. Даже не поздоровавшись, он сообщил только, где нас разместят. И сразу исчез в здании завода, где уже бурлила жизнь.
Латтке поселили у какой-то женщины. Он помнит только платье-халат и ослепительно белую кожу лица. Женщина отвела гостя в каморку, расположенную под самой крышей. Латтке осмотрелся: ну, здесь, наверное, два, в лучшем случае — три дома. Ему никак не удается припомнить, сколько было их на самом деле. Остаток дня он, ежась от холода, кажется, просидел на кровати.
Работа начиналась в шесть. В общем, как запланировано. Смена длилась двенадцать часов, если не считать двух кратких перекуров. В конце недели была пересменка: работавшие в ночь заступали с утра. Латтке собирал свои пожитки и уходил. Ботинки казались ему деревянными колодками. Шаркая ногами, он тащился по мостовой. Над какой же дверью раскачивался фонарь, указывая ему дорогу? Какую ручку он нажал, прежде чем переступить порог преисподней? Из какого каменного склепа повеяло на него едким и холодным ветром? Ему еще ни разу не приходилось работать ночью, ни разу под крышей, которую не видно в черной мгле помещения, но от которой трудно дышать. Ни разу не ползал на коленях перед камнем в бледном свете ручного фонаря. Впрочем, сам старик позаботился о Латтке. Он, как слепец, невозмутимо маячил за спиной бригадира и Антека и точно так же, как они, устремился вниз, к огромной яме в красной плавильной печи. Но старик, у которого под глазами набрякли свинцового цвета мешки, перехватил его у входа. Потом отозвал его в сторону, где возвышалась целая гора желтых панелей, перевернул одну из них и положил Латтке под ноги, указав загрубелым ногтем на трещину в свинце. Тесаный камень, это был жженый шамот, тянул килограммов на двести. И вот Латтке предстояло стесать этот камень почти на четверть. Но прежде всего надо было придать ему соответствующие размеры, с тем чтобы он вплотную сел в фундамент новой печи. Долото и кувалда оттягивали ему руки. Противно ему было еще и оттого, что здесь он был вынужден корчить из себя специалиста. Повсюду сновали мастера-стеклодувы, занятые подсобной работой. Они ни за что не должны были догадаться, что по профессии он плотник, да к тому же еще начинающий. Деньги ему платили как каменщику, который клал плавильную печь. Значит, надо этому соответствовать. Всю ночную смену. Он взялся за незнакомое и хитрое дело. Сам пошел на это, никто не неволил, поэтому и не имеешь морального права к кому-то обращаться за помощью. Не хватает только, чтобы увидели твое растерянное лицо. Будь я в здравом уме и памяти, ни за что бы на это не пошел, подумал Латтке.
Он вспоминает, как однажды, распрямив спину, сплюнул хрустящую на зубах пыль в кучу золы. Стоявший сзади Антек какое-то мгновение наблюдал за ним, потом выхватил у него из рук кувалду и со всей силой ударил ею по плите. Она лопнула точно по периметру бороздки, которую Латтке долбил несколько часов подряд. Антек принес силикатный кирпич, наклонился над местом излома и начал его зачищать. Чтобы развеять недоверие стеклодувов, он сопровождал свои движения странными, полными восторга репликами.
— Чудесно, — покряхтывал он, словно Лизбет стояла рядом.
Пришел старик, осмотрел работу. Если Латтке в чем и разбирался, то, наверное, в угадывании своей судьбы: ему суждено долбить, долбить и еще раз долбить… Пока не будет уложена последняя плита.
— Кажется, мы решили устроить перекур, — вспоминает Латтке. — Перекур — дело святое. Только когда и где? Может, в «портовом» кабачке? Там всегда натоплено. Не ради нас. Горшки должны были просохнуть. А ели мы, по-моему, стоя. В самом низу, в «стеклянном кармане». Его стены, казалось, все еще дышали теплом давно сломанной печи. Или не там. Ничего не помню, — говорит Латтке. — Нет, постойте. Мне кажется, завтракали и обедали мы действительно в «портовом» кабачке. А в «стеклянный карман» нас занесло уже в «черный час». ЗАВТРАК был в полдесятого, ОБЕД в час. Ну а ЧЕРНЫЙ ЧАС, то есть конец смены, наступал тогда, когда кувалда выпадала из рук. Обычно это случалось около четырех, под утро. Тогда даже у старика глаза слипались.
Это Латтке ощутил в последующие ночи. В первую — состояние одурманенности не проходило. Ничто не смогло как следует встряхнуть его. Ни хрустевшая на зубах пыль от камней, ни болезненно отдававшиеся в мышцах удары. Ни буханье деревянных колодок. И даже пронзительный крик: «Ог-ня!», в который стеклодув вкладывает всю свою страсть, оставил его невозмутимым. Латтке пришел в себя лишь после смены. Следом за бригадиром и Антеком он прошел через двор в направлении котельной. Вдруг из-за дощатой перегородки донеслось злобное шипение. Латтке стало тяжело дышать от горячих водяных испарений. Его охватил ужас, когда в желтолицем крепыше, который с шумом возник из облака пара, он узнал бригадира, а в волосатом гноме, который под рассыпающейся струей что-то бурчал себе под нос, Антека. Он испугался и с этого момента уже точно знал, что с ним произошло. Какая-то таинственная сила вырвала его из привычного мира лаузицких деревень и лесов, перенеся от ворчливо заботливых дедушки и бабушки сюда, где было так холодно, хотя все бурлило, шипело, и неприятно пахло старым мылом, где босыми ногами ступаешь по скользким доскам, где живешь ожиданием того, что вот-вот на все махнешь рукой и ринешься под низвергающиеся потоки воды.
Вот тогда-то впервые он сбежал.
Бегство закончилось перед умывальником в кухне хозяйки, у которой он поселился. Она сидела за столом, положив левую забинтованную ногу на скамеечку. Она выжидала. Латтке окончательно проснулся. Он пристально разглядывал сбитые края мебели, лопнувшее зеркало в створке шкафа, вытоптанные и рассохшиеся половицы, пожелтевшую эмаль раковины, бледно-розовую, выцветшую нижнюю юбку хозяйки. Все это было знакомо ему с детства. А вот здесь, вдали от дома, он почувствовал, сколь отвратительна обстановка, в которой были вынуждены жить эти люди. Он охотно убежал бы еще дальше. Но хозяйка все выжидала. Латтке подумал, что она с кряхтеньем встанет и смахнет каменную крошку с его спины. И то, что он стал решительно натягивать на себя рубашку и свитер, тоже было бегством. Моясь, он ни разу не фыркнул, строго контролируя каждый свой жест. Он никак не мог дотянуться до одного места между лопатками, и тогда хозяйка, кажется, вскочила со стула и быстро потерла ему спину мочалкой. Латтке вспоминает это словно невзначай, ощущая, как к напряженной сосредоточенности его слушателей примешивается недоверие. Поэтому он воздерживается от каких-либо суждений, ограничившись общими фразами.
— Как бы то ни было, — говорит он, словно чувствуя на зубах пыль, — я дошел до точки.
О последующих попытках бегства речи пока не было. Плиты ни за что не хотели отпускать Латтке от себя. Шесть бесконечно долгих смен на самом краю ада научили Латтке понимать эхо, которым камень отвечал на его удары. И каждый раз наступал момент, когда иссякало упорное сопротивление бездушного камня. И тогда достаточно было хорошенько замахнуться, чтобы камень раскололся точно вдоль линии, как надо было Латтке.
Латтке научился использовать и перекуры. Он быстро съедал свой бутерброд и заползал в один из больших «карманов», предназначенных для просушки. Он спал до тех пор, пока его не будил хриплый голос бригадира. Душа он, как и прежде, старался избегать. С него достаточно было гусиной кожи по всему телу вплоть до подколенной ямки, когда, наклоняясь над умывальником, он ощущал на себе взгляд хозяйки.
Дневная смена началась с новых раздумий. Между тем каменщики выложили основание будущего цеха. Все, что валялось около фундамента, стеклодувы забросали много раз использованной и давно уже мертвой землей. В земляном полу зияли две шахтные пасти. Тот, кто наклонялся над ними и заглядывал внутрь, получал представление о проделанной работе. Почти к каждой плите приложил руку Латтке.
Но это не доставило ему удовлетворения. Он радовался, что удалось перекрыть устье шахтного ствола, и сновал теперь между Антеком и стариком. Иногда поглядывал на бригадира. Но тому было ни до кого. От злости Латтке дул на онемевшие кончики пальцев рук, стараясь избегать наглых взглядов подсобных рабочих. Теперь необходимо было возвести стену вокруг печи, чтобы она несколько лет выдержала температуру, необходимую для плавления. Каждый формовой камень нуждался в тщательной подгонке; хотя раствор наносился тонким слоем, он должен был надежно заполнять все пустоты. А внутренний диаметр кольца с возрастанием высоты будет утончаться, чтобы компенсировать последующее искривление свода. Перед лицом таких требований дрогнет любой самый опытный каменщик-высотник. Поэтому если старик не отказался от услуг Латтке, значит, приходится ему туго.