Скрипнула дверь. В рощице за баней кусты зашуршали, будто ветер зеленую дорожку надвое распахнул. А ветра, между прочим, и с детское дыхание не было: на лугу спокой-тишина, пушинку оброни, сама наземь падет и не дрогнет. Огни кое-где по окраинным халупам зажглись, туман вечерний у моста всколыхнулся, – воздух сам с собой разговаривает:
– Эх, покурить бы теперь, ваше высокородие…
– Я тебе покурю. Пополам перерву, да еще надвое…
– Кто там с правого фланга споткнулся?
– Ничего… Держалась кобыла за оглоблю, да упала. Вали, землячки, дальше…
Отмахали верст с десять. Притомились солдатики, потому хочь видимости в них не было, однако пятки горят, как у настоящих. По дороге, как через местечко шли, баба-полька, – из себя медь на рессорах, – руками всплеснула, к фонарю отскочила, глаза выкатила… «Иезус-Мария!» Плечо горит, будто медведь облапил, – а на улице никого… Затряслась, подол собрала – и ходу.
Зыкнул ротный, по голосу сразу признать можно:
– Какой там кобель на правом фланге озорует? Смотри, Востяков, как в тело войду, морду тебе за это самое набью окончательно. Зачем бабу обижаешь?
– Подвернулась она, ваше высокородие. Виноват. Эх, горе, на веревочке идем, а то занятно уж очень, как в этом самом виде ежели бы подкатиться к ней по-настоящему…
– Я тебе подкачусь… Обменяйся с ним, Козелков, местом. Разыгрался он что-то, как бугай в клевере.
У крайних домов на взгорье спохватился ротный:
– А ну-кась, Каблуков. Веревочку я тебе приспущу. Смотайся-ка в лавочку, колбасы возьми конец, а то, окромя хлеба, провианту с собой не прихватили.
– Да как, ваше высокородие, брать-то? Колбаса по воздуху поплывет, купец с перепугу крик подымет, лавку замкнет. Попаду я тогда, как козел в прорубь.
Двинул его ротный невидимым локтем в невидимую косточку.
– Порассуждай у меня! Ты, хлюст, думаешь, что ежели скрозь тебя фонарь видать, так ты и разговаривать можешь? Каблуки вместе! В походе кур-гусей слизываешь, ни одна бабка не встрепенется, – а тут учить тебя. Рупь смотри, в кассу вбрось, не азиаты мы колбасу даром брать.
Слетал Каблуков тихо-благородно. Рупь за колбасу, конечно, многовато… Полтинник подкинул, семь гривен сдачи себе отсчитал. Пошли дальше. Собачки ко следам их принюхиваются, воют. Растолкуй-ка им, в чем тут секрет… Камнями кое-как отогнали, – неудобно ж команде по такому делу со свитой идти.
К самым, почитай, позициям нашим подошли. Темень кругом, не приведи бог. Прожектор кой-где немецкий из речки светлым хоботом рыщет. Сползет, и совсем ослепнешь… Хочь ты телесный, хочь бестелесный, а ежели сам не видишь, – куда пойдешь.
Свернул ротный командир в бор.
– Ложись, братцы. Пожуем малость, да и спать. Завтра чуть свет перейдем линию. Лопатки-то с собой прихватили?
– Так точно, – как приказано. Под гимнастерки подоткнули.
– То-то. Первым делом под их пороховой погреб подкоп подведем. Верстах в двух от ихнего расположения, это нам доподлинно известно. Бог поможет, и начальника их дивизии в лучшем виде скрадем – и не фукнет. Наделаем, львы, делов. Только смотри у меня – ни чихать, ни кашлять… К бабам ихним ни-ни, знаю я вас, бестелесных… Ежели у кого ненароком бечевка лопнет, помни: сигнал – пароль «Ах вы сени мои, сени!»… По свисту своих и найдешь… Из подвигов подвиг, господи благослови.
К сосне притулился, шинельку подтянул – и готов. На войне заснуть – люльки не надо, проснуться – и того легче.
…………………………………
Только это серая мгла по низу по стволам пробилась, вскочил ротный, будто и не спал. Глянул округ себя, да так по невидимой фуражке себя и хлопнул. Вся его команда не то чтобы львы, будто коты мокрые стоят в одну шеренгу во всей своей натуральности… Даже смотреть тошно. Веревочка между ими обвисла, сами в землю потупились, а Каблуков всех кислее, чисто как конокрад подшибленный.
Дернул бестелесный ротный за веревочку – хрясь!.. – от команды отделился да как загремит… Хочь и не видать, а слышно: лапа перед ним сосновая так и всколыхнулась. С пять минут поливал, все пехотноармейские слова, которые подходящие, из себя выдул. А как немного полегчало, хриплым голосом спрашивает:
– Да как же это, Каблуков, сталось?! Стало быть, состав твой только от зари до зари действует. Стало быть, старушка твоя…
И пошел опять старушку эту благословлять. Не удержишься, случай уж больно сурьезный.
Вскинул Каблуков глаза, кается-умоляет:
– Ваше высокородие! Без вины виноват. Хочь душу из меня на колючую проволоку намотайте, сам больше того казнюсь. Вчерась, как колбасу покупал, штоф коньяку заодно спроворил. Старушка-то помирающая, оглобля ей в рот, явственно ж сказала: только водкой политура эта бестелесная и сводится. А про коньяк ни слова. Выпили мы ночью без сумления по баночке. Ан вот грех какой вышел…
Что ротному делать? Не зверь ведь, человек понимающий. Ткнул легонько Каблукова в переносье.
– Эх ты, вареник с мочалкой… Что ж я теперь полковому командиру доложу. Зарезал ты меня…
– Не извольте, ваше высокородие, огорчаться. Немцы, допустим, газовую атаку произвели, – состав наш и разошелся. Так и доложите…
Голос за сосной ничего, добрее стал:
– Ишь ты, дипломат голландский. Ладно уж. Только смотри, ребята, никому ни полслова. Ну что ж, давай и мне коньяку, надо и мне слюду бестелесную с себя смыть.
Смутился Каблуков, подал штоф, а там на дне капля за каплей гоняется. Опрокинул ротный, пососал, ан порции, однако, не хватило. Заголубел весь, будто лед талый, а в тело настоящее не вошел.
– Ах, ироды… Слетай, Каблуков, на перевязочный, спирту мне добудь хочь с чашечку. А то в этом виде как же ворочаться-то: начальник не начальник, студень не студень…
Благословил этак в полсердца Каблукова, в вереске под сосной схоронился и стал дожидаться.
Солдат и русалка
Послал фельдфебель солдата в летнюю ночь раков за лагерем в речке половить, – оченно фельдфебель раков под водочку обожал. Засветил лучину, искры так и сигают, – тухлое мясцо на палке-кривуле в воду спустил, ждет-пождет добычи. Закопошились раки, из нор полезли, округ палки цапаются, – мясцом духовитым не кажную ночь полакомишься…
Только было солдат приноровился черных квартирантов сачком поддеть, на вольный воздух выдрать, шасть – кто-то его из воды за сапог уцепил, тащит, стерва, изо всей мочи, прямо напрочь ногу с корнем рвет. Уперся солдат растопыркой, иву-матушку за волосья ухватил, – нога-то самому надобна… Мясо живое из сапога кое-как выпростал, а сапог, к теткиной матери, в воду рыбкой ушел…
Вскочил он полуобутый, глянул вниз. Видит: русалка, мурло лукавое, по мокрую грудь из воды выплеснулась, сапогом его дразнит, хохочет:
– Счастье твое, кавалер, что нога у тебя склизкая! А то б не ушел… Уж в воде я б с тобой в кошки-мышки наигралась.
– Да на кой я тебе ляд, дура зеленая? Играй с окунем, а я человек казенный.
– Пондравился ты мне очень. Морда у тебя в веснушках, глаза синие. Любовь бы с тобой под водой крутила…
Рассердился солдат, босой ногой топнул:
– Отдай сапог! Рыбья кровь… Лысого беса я там под водой не видал, – у тебя жабры, а я б, как пустая бутылка, водой залился. Да и какая с тобой, слизь речная, любовь? На хвост-то свой погляди.
Тут ее, милые вы мои, заело. Насчет хвоста-то… Отплыла напрочь, посередь речки на камень присела, сапогом себя, будто веером, от волнения обмахивает.
Солдат чуть не в плач:
– Отдай сапог, мымра. На кой он тебе, один-то. А мне полуразутому хочь и на глаза взводному не показывайся… Съест без соли.
Зареготала она, сапог на хвост вздела, – и одного ей достаточно, – да еще и помахивает. Тоже у них, братцы, не без кокетства…
Что тут сделаешь. В воду прыгнешь, – залоскочет, просить не упросишь, – какое ж у нее, у русалки, сердце…
А она, с камушка повернувшись, кое-чего и надумала:
– Давай, солдатик, наперегонки гнаться. Я вплавь, по воде, а ты по берегу – вон до той ракиты. Кто первый достигнет, того и сапог. Идет?
Усмехнулся про себя солдат: вот фефела-то… Ужель по сухопутью легкие солдатские ножки нехристь плавучую не одолеют?
– Идет, – говорит.
Подплыла она поближе, равнение по солдату сделала, – а он второй сапог с ноги долой, да под куст и шваркнул. Чтоб бежать способнее было…
Свистнула русалка. Как припустит солдат – трава под ним надвое, в ушах ветер попискивает, сердце – колотушкой, медяки в кармане позвякивают… Уж и ракита недалече, – только впереди на воде, видит он, вода штопором забурлила и будто рыбья чешуя цыганским монистом на лунной дорожке блестит… Добежал, – штык ей в спину! – плещется русалка супротив ракиты, серебряным голосом измывается:
– Что ж вы, солдатик, запыхавшись? Серьгу бы из уха вынули, – бежать бы легче было… Ну, что ж, давай повернем. Солдатское счастье, поди, с изнанки себя обнаруживает…
Повернулся солдат и отдышаться не успел, да как вдругорядь дернет: прямо из кожи рвется, локтем поддает, головой лозу буравит… Врешь, язви твою душу, – в первый раз недолет, во второй перелет, – разницей подавишься!
Достиг до первоначального места, глянул в воду, – так фуражку оземь и шмякнул. Распростерлась рыбья девка под кручей, хвост в кольцо свивает, солдату зеленым зрачком подмигивает:
– С легким паром. Что ж серьгу так и не снял? Экой ты, изумруд мой, непонятливый. Камушек пососи, а то с натуги лопнешь.
Сидит солдат над кручею, грудь во все мехи дышит… Стало быть, казенному сапогу так и пропадать? Покажет ему теперь фельдфебель, где русалки зимуют. Натянул он второй сапог, что для легкости разгона снял, – слышит, под портянкой хрустит чтой-то. Сунул он руку, – ах, бес. Да это ж губная гармония, – за голенищем она у солдата завсегда болталась… У конопатого венгерца, что мышеловки вразнос торгует, в городе купил.
Приложился с горя солдат к звонким скважинам, дохнул, слева-направо губами прошелся, – русалка так и стрепенулась.