Грусть и разочарование Дэнни тем временем все нарастали, несмотря на то что студенты его талмудического класса смотрели на него в остолбенении с разинутыми ртами. Он попал в семинар раввина Гершензона, самый продвинутый в колледже, а я — в семинар, следующий за ним по уровню сложности. На второй неделе занятий он прошел собеседование на талмудическом факультете и был допущен в качестве арбитра на всех талмудических диспутах между студентами. И он очень многому учился у рабби Гершензона, который, по словам Дэнни, любил разбирать две строки по три дня. Он быстро оказался предводителем немногочисленных студентов-хасидов — тех, кто тоже ходили в темных костюмах без галстуков, в бородах и пейсах. Примерно половина моего выпускного класса тоже поступила в этот колледж, а сверх того я вполне сдружился еще со многими студентами-нехасидами. Я не особо общался со студентами-хасидами, но почтение, с которым они относились к Дэнни, просто бросалось в глаза. Они обращались с ним так, словно он был новым воплощением Бешта, их студентом-цадиком, так сказать. Но все эти почести не приносили ему ни толики удовольствия, не могли скрасить его разочарования профессором Аппельманом. Это так его удручало, что по окончании первого семестра он стал даже поговаривать о том, не сменить ли ему специализацию. Он представить себе не может, что четыре года будет гонять крыс по лабиринтам и проверять реакцию добровольцев на резкие вспышки и раздражающие звуки, сказал он мне как-то. За свою семестровую работу по психологии он получил «В», потому что запутался в нескольких математических уравнениях на экзамене. Он был разочарован. Какое отношение экспериментальная психология имеет к человеческому разуму? — вопрошал он.
Дело было на зимних каникулах. Дэнни сидел на моей кровати, а я сидел за столом и размышлял, чем я могу ему помочь, такой несчастный вид у него был. Но я мало что смыслил в экспериментальной психологии, так что все, что я мог сделать, — предостеречь его от смены специализации посреди года: кто знает, может, во втором семестре начнется что-то такое, что ему понравится.
— Тебе могут когда-нибудь понравиться намеренные ошибки моего отца? — ответил он раздраженно.
Я медленно покачал головой. Рабби Сендерс перестал уснащать свои субботние проповеди специальными ошибками для сына с той самой недели, как мы пошли в колледж, но память о них была еще свежа. Никогда я не понимал этой вашей истории с ошибками, отвечал я ему, и так и не смог к ней привыкнуть, хоть и наблюдал много раз.
— Так с чего ты взял, что если долго заниматься тем, что ненавидишь, ты это в конце концов полюбишь?
Мне нечего было сказать, кроме как предостеречь еще раз от смены специализации посреди курса.
— А почему ты просто не поговоришь с профессором Аппельманом? — спросил я.
— О чем? О Фрейде? Однажды я заикнулся о Фрейде во время занятия и услышал в ответ, что догматический психоанализ имеет такое же отношение к психологии, как колдовство — к науке.
«Догматические фрейдисты, — заговорил Дэнни голосом профессора Аппельмана (я не слышал никогда, как говорит профессор Аппельман, но в голосе у Дэнни появились профессорские нотки), — догматические фрейдисты — это прямые наследники средневековых лекарей догалилеевой эпохи. Все, что их занимает, — подтверждение в высшей степени сомнительных теоретических построений с помощью аналогий и экстраполяций. На опровержения и контрольные эксперименты они не обращают внимания». Такое вот у меня оказалось введение в экспериментальную психологию. И с того времени я гоняю крыс в лабиринтах.
— А он правду говорит?
— Кто?
— Профессор Аппельман.
— Какую правду?
— Что фрейдисты — догматики.
— Господи, да чтобы последователи гения — и не оказались догматиками? Им было из-за чего становиться догматиками. Фрейд — гений.
— Они что, из него цадика сделали?
— Очень смешно, — горько сказал Дэнни. — Ты сегодня необыкновенно любезен.
— Я думаю, тебе надо просто поговорить по душам с профессором Аппельманом.
— О чем? О гениальности Фрейда? О том, что я ненавижу экспериментальную психологию? Знаешь, что он однажды сказал?
Дэнни снова напустил на себя профессорский вид:
— «Господа, психология может считаться наукой только в том случае, если ее гипотезы поверятся лабораторными экспериментами и последующей математической обработкой результатов». Математической! Может, мне еще рассказать ему, как я математику ненавижу? Зря я на этот курс записался. Это тебе надо было на него записаться!
— Знаешь, по-моему, он прав, — сказал я спокойно.
— Кто?
— Аппельман. Если фрейдисты действительно не желают подтверждать свои теории в лабораторных условиях — они и впрямь догматики.
Дэнни уставился на меня, его лицо окаменело.
— И давно ты так прозрел насчет фрейдизма? — спросил он яростно.
— Я ничего не смыслю в фрейдизме, — ответил я спокойно. — Но кое-что смыслю в индуктивной логике[64]. Напомни мне, пока каникулы, я устрою тебе небольшую лекцию. Если фрейдисты…
— Проклятье! — взорвался Дэнни. — Я о фрейдистах и не заикался. Я о самом Фрейде говорил. Фрейд — ученый. Психоанализ — научный инструмент изучения разума. Какое отношение крысы имеют к человеческому разуму?
— Почему ты не спросишь об этом у Аппельмана?
— А что, спрошу! — ответил Дэнни. — Возьму и спрошу. Что я теряю? Хуже, чем сейчас, уже не будет.
— Точно! — отозвался я.
Наступило короткое молчание. Дэнни сидел на моей кровати и мрачно смотрел в пол.
— Как сейчас твои глаза? — спросил я осторожно.
Он откинулся на кровати, упершись в стену:
— По-прежнему беспокоят. Не очень-то очки помогли.
— А ты у врача был?
Дэнни пожал плечами:
— Врач говорит, что очки должны помочь, к ним надо просто привыкнуть. Не знаю. Ладно, поговорю с Аппельманом на следующей неделе. Самое худшее — вылечу с курса.
Он грустно улыбнулся.
— Вот ведь глупость какая. Два года читать Фрейда — и заниматься экспериментальной психологией.
— Как знать, — возразил я. — Экспериментальная психология тебе тоже может однажды понравиться.
— Ну да. Всего-то делов — полюбить математику и крыс. Ты придешь к нам в субботу?
— По субботам после обеда я занимаюсь с отцом.
— Что, каждую субботу занимаешься?
— Да.
— Отец спросил меня на прошлой неделе, по-прежнему ли мы с тобой друзья. Он не видел тебя два месяца.
— Я изучаю Талмуд с отцом.
— Закрепляете материал?
— Нет, он учит меня критическому анализу.
Дэнни взглянул на меня с изумлением, потом ухмыльнулся:
— Хочешь опробовать критический анализ на рабби Шварце?
— Нет.
Рабби Шварц был моим учителем Талмуда. Это был старик с длинной седой бородой. Он носил черный долгополый сюртук и беспрестанно курил. Это был замечательный талмудист, но он прошел выучку в европейской ешиве, и я не думаю, что он одобрил бы научно-критический метод изучения Талмуда. Я однажды заикнулся на занятии о возможной текстологической конъектуре, и он подозрительно на меня уставился. Не уверен, что он вообще понял, о чем я говорю, настолько чужда ему была сама эта мысль — что в тексте Талмуда возможны какие-то исправления.
Дэнни спустил ноги с кровати:
— Ну, удачи тебе с критическим анализом. Только не пытайся его опробовать на рабби Гершензоне. Он прекрасно его знает и просто ненавидит. Когда мой отец сможет с тобой повидаться?
— Не знаю.
— Я пошел. Что там твой отец делает?
Стук пишущей машинки отчетливо доносился из-за стены все время нашего разговора.
— Очередную статью заканчивает.
— Скажи ему — мой отец передает ему привет.
— Спасибо. А вы с отцом сейчас разговариваете?
Дэнни замешкался перед ответом:
— Вообще-то нет. Там словечко, сям. Разговором это не назовешь.
Я ничего не сказал.
— Ладно, мне действительно пора, — сказал Дэнни. — Уже поздно. Увидимся в воскресенье утром у твоего шула.
— Ладно.
Я проводил его до дверей и стоял, прислушиваясь к стуку его набоек на лестничной клетке. Потом хлопнули входные двери, он ушел.
Я вернулся к своей комнате и увидел отца, стоящего на пороге кабинета. Он был сильно простужен и носил теплый свитер с шарфом вокруг шеи. Это была его третья простуда за пять месяцев. И первый раз за несколько недель, когда он вечером остался дома. Он был вовлечен в сионистское движение и теперь все время пропадал на собраниях, где говорили о роли Палестины как исторической родины евреев и собирали средства для Еврейского национального фонда. Кроме того, он преподавал по понедельникам вечером историю политического сионизма на курсах для взрослых при нашей синагоге, а по средам вечером читал лекции по истории американского еврейства на еще одних курсах для взрослых — в ешиве. Домой он редко попадал раньше одиннадцати. Я слышал на лестничной клетке его усталые шаги, потом он шел на кухню за стаканом чаю и заходил ко мне на несколько минут — рассказать, где он был и что делал этим вечером, и напомнить, что передо мной не стоит задача пройти четырехлетний курс за год, мне пора в кровать, а вот ему еще надо посидеть в кабинете, подготовиться к завтрашним урокам. В последние три месяца он стал относиться к своим урокам с невероятной серьезностью. Он всегда готовился к занятиям, но теперь в этом появилась какая-то маниакальность. Он все записывал и громко прочитывал, будто желая убедиться, что не упущено ни одной детали, ни одного нюанса, — словно от того, чему он учит, зависит будущее. Я даже представить себе не мог, когда он ложится спать, — как бы поздно ни ложился я, он все еще оставался в кабинете. Он так и не набрал вес, потерянный в больнице, все время чувствовал себя усталым, лицо было бледным, а глаза слезились.
Сейчас он стоял в дверях кабинета в шерстяном свитере, шарфе и черной кипе. На ногах у него были тапочки, а брюки смялись от долгого сидения за машинкой. Он заметно устал, и голос его несколько раз пресекся, пока он спрашивал, о чем это мы с Дэнни так горячо спорили. Ему даже через дверь было слышно, добавил он.