Избранное — страница 26 из 42

, в том числе совсем молодые. Читал им – значит, был уверен в сочувствии и понимании, – и оно, наверняка, было. Искать среди них доносчика не хочется и не следует: любая тайна, ставшая достоянием такого количества людей, перестает быть тайной: запоминаются хотя бы несколько строк и под страшным секретом передаются друзьям и знакомым. А кроме того, наверное, Мандельштам читал эти стихи еще кому-то, кто здесь не назван. Счастливое головокружение, овладевшее им, проявилось и в том, что он, как человек, уже решившийся на самоубийство, в апреле 1934 года, по приезде из Москвы в Ленинград, в “Издательстве писателей” дал пощечину Алексею Толстому: “Вот вам за ваш товарищеский суд” (суд состоялся в сентябре 1932 года). Ахматова вспоминала, что в феврале 1934 года в Москве, на прогулке, он ей сказал: “Я к смерти готов”. Тогда же он обзавелся лезвием безопасной бритвы, засунув ее в каблук своего ботинка, – через несколько месяцев попробует им воспользоваться на Лубянке.

Хочется понять другое: как и зачем Мандельштам написал эти стихи?

Самый простой ответ: написал из ненависти к Сталину и советской действительности 1933 года. Но такой ответ представляется слишком общим. Не один Мандельштам, многие его современники, и писатели в том числе, испытывали к вождю и происходящему в стране примерно те же чувства, достаточно назвать Б.Пильняка, Е.Замятина, А.Ахматову, М.Булгакова, Б.Пастернака, К.Чуковского, Андрея Белого, М. Кузмина, Ю.Тынянова, Б.Эйхенбаума и т.д. Недаром в стихотворении сказано: “Мы живем, под собою не чуя страны, Наши речи за десять шагов не слышны…”

(Но та же Ахматова, написав “Реквием”, засекретила его, читала лишь нескольким проверенным друзьям, с величайшими предосторожностями, так, чтобы стихи до “всеслышащих ушей” не дошли).

Объяснить гибельный поступок поэтической пылкостью и импульсивностью можно, но трудно: Пушкин свои “возмутительные” стихи писал и читал в двадцать лет (при царе куда более либеральном, чем Николай). Мандельштаму – сорок три года.

Разумеется, гнетущее впечатление на всех в начале тридцатых произвела сталинская коллективизация. Мандельтштам, объясняя следователю причину своего гибельного поступка, говорил: “К 1930 году в моем политическом сознании и социальном самочувствии наступает большая депрессия. Социальной подоплекой этой депрессии является ликвидация кулачества как класса. Мое восприятие этого процесса выражено в моем стихотворении “Холодная весна” (из протокола допроса от 25 мая 1934 года). Эти стихи 1933 года, где упоминаются “тени страшные Украйны и Кубани”, он записал по памяти для следователя. Но то же самое увидели и поняли многие не хуже и даже раньше Мандельштама. Например, Н.Клюев, П.Васильев, С.Клычков… А Пастернак, например, включенный в писательскую бригаду, побывал в 1930 году в деревне и потом рассказывал: “То, что я там увидел, нельзя выразить несколькими словами. Это было такое нечеловеческое, невообразимое горе, такое страшное бедствие, что оно становилось уже как бы абстрактным, не укладывалось в границы сознания. Я заболел”.

Мандельштам не заболел. “Холодную весну” он написал в Москве, вернувшись из Коктебеля, в котором жил после посещения Старого Крыма – в писательском Доме творчества, где сидел в столовой за одним столом с Андреем Белым, угнетая его литературными, “умными, нудными, витиеватыми разговорами с подмигиванием” (Андрей Белый в письме к Федору Гладкову). Больше всего раздражали Андрея Белого разговоры о Данте (о нем писал в это время Мандельштам) и невероятное произношение Мандельштамом итальянских слов. Мы знаем и на своем опыте: могут происходить катаклизмы, теракты в Москве, Израиле или Беслане, наводнения в Индокитае, а мы будем сидеть за столом, вести умные разговоры и “чай пить”.

Требовалось объяснить причины, побудившие написать антисталинское стихотворение, и Мандельштам, возможно, по подсказке следователя, назвал наиболее понятную – и подтвердил ее стихотворением о Старом Крыме. А в 1935-37 годах он во многих стихах будет писать о “великих переменах” в народной жизни к лучшему, и конъюнктурными эти стихи никак не назовешь – слишком они мандельштамовские, слишком горячие: “…Я не хочу средь юношей тепличных Разменивать последний грош души, Но, как идет в колхоз единоличник, Я в мир вхожу – и люди хороши, Люблю шинель красноармейской складки…” (1935), “Много скрыто дел предстоящих В наших летчиках и жнецах, И в товарищах реках и чащах, И в товарищах городах” (“Средь народного шума и спеха” 1937), “Я кружил в полях совхозных – Полон воздуха был рот – Солнц подсолнечника грозных Прямо в очи оборот…” (“Ночь. Дорога. Сон первичный…” 1937).

Репрессии, разворачивавшиеся с начала тридцатых, но еще в 33-м не достигшие своего пика, пришедшегося на конец 1934-го (после убийства Кирова) – 38-й год, также не кажутся мне главным импульсом, толкнувшим на написание страшного стихотворения. Людям, пережившим расстрелы и кровавые бесчинства новой власти, начиная с 1917 года (достаточно вспомнить хотя бы Кронштадтский мятеж, расстрел Гумилева, подавление крестьянских восстаний в центральных губерниях) – к репрессиям было не привыкать.

Мало того, именно 1933 год отличался некоторым “потеплением”; прошел слух: смерть жены (1932) изменила Сталина, он стал мягче. Процессы прекращаются, был получен первый большой колхозный урожай, “Сталин победил”, – таково общее мнение. В июне 1933 года в Москве состоялся грандиозный физкультурный парад. “Мягко (высылкой) закончился процесс молодых партийцев – последователей М. Рютина, первого руководителя не вымышленного, а достоверного антисталинского заговора (убит он будет лишь через несколько лет).Зиновьев и Каменев покаялись и выпущены на свободу. Сталин лично “хлопотал” за Зиновьева перед Центральной Контрольной комиссией – и Зиновьев был принят на работу в журнал “Большевик”, где стал прославлять вождя. Каменев решил не возвращаться в большую политику (хотя ему было предложено возглавить отдел в “Правде”) и скромно работает в Институте мировой литературы. Даже Радек, бывший друг и единомышленник Троцкого, прощен и славит Сталина, выпускает книгу “Зодчий социалистического общества”. Построен Беломоро-Балтийский канал, осваивается Северный морской путь, организуется грандиозный спектакль по спасению затертых во льдах челюскинцев. “Советский Союз! За вас каждым мускулом Держусь – и горжусь: Челюскинцы – русские!” (Цветаева).

И наряду с трагическим стихами “Куда как страшно нам с тобой…”, “Я вернулся в мой город, знакомый до слез…”, “Мы с тобой на кухне посидим…”, наряду с “Четвертой прозой” Мандельштамом были созданы “Еще далеко мне до патриарха…” с “страусовыми перьями арматуры в начале стройки ленинских домов”, “Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!..”, “Сегодня можно снять декалькомани…” (с “разлинованными стадионами”, выпадом против белогвардейцев: “Белогвардейцы, вы его видали? Рояль Москвы слыхали? Гули-гули!.., с молодыми рабочими: “Здравствуй, здравствуй, могучий некрещеный позвоночник, с которым поживем не век, не два!..”).

Я ищу другую, интимную и потому, может быть, решающую причину, заставившую Мандельштама пойти на самоубийственный акт – и вижу ее в литературных отношениях, в профессиональной уязвленности поэта. Он потерял читателя: его читатель, петербуржец десятых годов, оказался отменен революцией, погиб или оказался в эмиграции. “В Петербурге жить – словно спать в гробу”, – скажет он в стихах этих лет. В Ленинграде жили Ахматова, Кузмин, Вагинов –и никому не были нужны. Слава переехала в Москву, там теперь создавались и раздувались поэтические репутации В Москве жили Маяковский, Есенин, Асеев, Пастернак, Сельвинский, Кирсанов, Д.Бедный, Светлов, Безыменский, Уткин и проч. Даже Багрицкий из Одессы перебрался в столицу. Кто в моде в 1927 году? “А в походной сумке – спички да табак. Тихонов, Сельвинский, Пастернак”.

Его темы не созвучны эпохе. Никакой комсомолец – герой современной поэзии – не воспламенится любовью к стихам “С миром державным я был лишь младенчески связан…”. “Египетской маркой” – прозой Мандельштама – тоже. И те его “московские” стихи, цитаты из которых приведены несколько раньше, за редким исключением при жизни поэта не были напечатаны: на машинописном экземпляре стихотворения про Москву-реку, Воробьевы горы, “стеклянные дворцы на курьих ножках” и “татарские сверкающие спины” “молодых рабочих” сохранилась резолюция новомировского редактора: “не печатать”. Критика им не интересовалась или называла “насквозь буржуазным поэтом”, а Маяковский, например, по свидетельству Алексея Крученых, в 1929 году сказал: “Жаров наиболее печальное явление в современной поэзии. Он даже хуже, чем Мандельштам”. В 1933 году ленинградский журнал “Звезда” опубликовал “Путешествие в Армению”, разгромленное в “Литературной газете” и “Правде”: Цезарь Вольпе был снят с должности главного редактора.

Ко всему этому добавлялось неумение налаживать литературные отношения, заносчивость и неуступчивость изгоя. В 1928 году прогремело дело о плагиате: в результате завязалась долгая и оскорбительная склока и выяснение отношений с переводчиками А.Горнфельдом и В.Карякиным. “А ведь пальто-то краденое!” – совершенно по-гоголевски писал пострадавший Горнфельд в “Красной газете”. А в 1932 году сосед Мандельштама по Дому Герцена молодой “национальный” поэт А.Саргиджан занял у Мандельштама 75 рублей (и сумма-то не бог весть какая!), но вместо того, чтобы отдать их, полез в драку. Разразился очередной скандал, состоялся товарищеский суд под председательством А.Толстого.

Мандельштама вообще раздражали писатели, в том числе – соседи до Дому Герцена. По свидетельству Э.Герштейн, “он становился у открытого окна своей комнаты, руки в карманах, и кричал вслед кому-нибудь из них: “Вот идет подлец NN”. И только тут, глядя на Осипа Эмильевича, я замечала, какие у него торчащие уши и как он весь похож в такие минуты на “гадкого мальчишку””. Не правда ли, опять какая-то скандальная, гоголевская сцена? Не об этом ли сказано и в “Четвертой прозе”, только по-другому, мощно и незабываемо: “Я один в России работаю с голосу, а вокруг густоп