Покончив с туалетом, я вдруг снова ощутил в себе самом и вокруг такую пустоту, что мне даже стало жутко. Казалось, все, что именуется жизнью, отделилось от меня и я, словно автомат, состоящий из мускулов и костей, двигаюсь в сумраке какого-то заброшенного склепа. Мне ничего не хотелось делать, не хотелось и думать.
Несколько минут я простоял на пороге своей комнаты. Кто знает, сколько длилось бы это дурацкое состояние расслабленности, если бы случайно мой взгляд не остановился на противоположной стене кухни, где отчетливо вырисовывалась какая-то тень. Вглядевшись в нее, я наконец сообразил, что эта тень моя собственная. Когда я это уразумел, мне захотелось приглядеться к ней повнимательнее — меня заинтересовало, как выглядит мой силуэт. Должен признаться, я в восторг не пришел: опущенные плечи, поникшая голова, безжизненно повисшие руки. Мне стало неловко и даже стыдно, потому что до сих пор я представлял себя совсем не таким. В моем представлении я был человеком с гордой осанкой, широкоплечим, с руками копьеметателя (я очень любил античную историю). А этот силуэт выглядел совсем не так.
Я, конечно, пришел в негодование, замахал руками, вскинул голову. Жалкий силуэт на стене, несомненно, отражал мою усталость, ведь я столько исходил за день, да еще по грязи. Чему ж тут удивляться! Такое может случиться и с прославленным копьеметателем.
Отвернувшись от тени, я с ожесточением принялся раздувать тлевший в очаге огонь. Под теплым пеплом еще блестели крупные, красные, как рубин, угли. Я положил на них щепок и немного подул. Вспыхнувшие языки пламени стали лизать покрытую сажей цепь над очагом. В тех случаях, когда мне лень было идти в сельскую закусочную, я вешал на эту цепь котелок с картофелем или заваривал мамалыгу. Но в этот вечер мне даже думать не хотелось о еде. Объяснялось это, видимо, непогодой — на улице все еще шел проливной дождь.
Чтобы пламя было сильнее, я положил в очаг большое полено. Затем подтащил трехногий стульчик и сел у огня.
Мне стало хорошо, приятно, но в то же время прежнее чувство пустоты не покидало меня. Я понимал, что грустить мне вроде бы не от чего, дела мои были в полном порядке: месячный отчет составлен, здоровье кооперативного скота завидное, удой молока на моем участке медленно, но верно растет, а слава коровы Рашки скоро облетит всю округу. Так чего же мне, в самом деле, грустить? Зубы у меня не болят, а что касается прыжков в длину и в высоту, то тут я не уступлю любому местному спортсмену.
Так что причин вешать нос и тем более жаловаться на одиночество нет никаких. Действительно смешно! С утра я принимал своих рогатых пациентов, после обеда обходил фермы, участвовал и в совещаниях, в летучках — о каком же одиночестве может идти речь? Ведь я только по вечерам остаюсь один.
Мое плохое настроение было столь необоснованным, что мне хотелось посмеяться над собой.
Потом, когда пламя в очаге стало гаснуть и мне надоело ворошить палкой золу, я, сам не знаю почему, вдруг подумал о том, что вот уже больше года я не выезжал за пределы своего ветеринарного участка. Эта мысль как-то даже развеселила меня, и я улыбнулся. Да, уже целый год я не покидаю зеленых пастбищ между Кестенем и Триградом.
Каждый раз, когда я начинал думать об отпуске, меня охватывала необъяснимая тревога. Я рассуждал так. Допустим, с завтрашнего дня я свободен от всяких обязанностей. Чудесно. А дальше? За этим «дальше» открывались такие удивительные возможности, что я не знал, за что ухватиться, чтобы не дать маху. Можно, к примеру, податься в леса и поохотиться на волков или отправиться в Луки навестить доктора Начеву — не встречаться же мне только с ее мужем, чтобы окидывать его высокомерным и довольно-таки вызывающим взглядом. И волки, и поездка в Луки — все это было весьма заманчиво. Не менее соблазнительно было съездить в Смолян, купить десяток романов и, пользуясь полной свободой, запереться у себя дома и читать с утра до вечера. Это тоже было бы весьма недурно. А что мне мешает ежедневно захаживать к моей синеокой приятельнице? Буду помогать ей проверять ученические тетради, а тот отвратительный тип пускай себе стоит под черепичным навесом и бесится от ревности! Пускай и он понаслаждается видом ничем не примечательной Халиловой чешмы.
Были, конечно, и другие соблазны.
Но в этот вечер сердце мое словно окаменело. Что бы ни приходило мне в голову, оно оставалось безучастным, ничто его не волновало.
Гложет его тоска, а отчего — не пойму!
И я выкинул из головы все местные соблазны. Даже охоту на волков вычеркнул из своих планов. Подобное героическое предприятие выдвигало элементарное условие: надо иметь ружье, и по возможности двустволку. А моя единственная охотничья принадлежность — сачок для ловли бабочек. Так что мне пришлось оставить волков в покое.
И вот вопреки всякой логике и ассоциативным связям я вдруг вспомнил маленький ресторанчик в Софии, где в прошлом году мы однажды обедали вместе с Аввакумом. Это воспоминание внезапно выползло из самого сокровенного уголка моего сознания и разбудило во мне такое приятное чувство, что я не в силах был удержаться и громко рассмеялся. Будто случайно взглянул в угол, увидел склонившуюся над старой кадкой красотку Балабаницу из Момчилова… Очень уж забавно вышло, как тут не рассмеяться!
В самом деле, воспоминание о ресторанчике было ни к селу ни к городу — ведь я совсем не пью, да и вообще заведения такого рода не производят на меня впечатления. Но что касается Аввакума, должен признаться, его я частенько вспоминаю — дня не бывает, чтобы о нем не подумал. Как только я огибаю Змеицу по пути в Момчилово, среди скалистых вершин непременно мелькнет, словно тень, его чуть ссутуленная фигура. Стоит мне зайти в Илчову корчму отдохнуть немного и выпить стаканчик кислого вина, как меня тут же настигает рой тревожных воспоминаний — вся драматическая момчиловская история или отдельные ее эпизоды встают перед моими глазами, словно все это произошло вчера. А когда я прохожу мимо Даудовой кошары, притулившейся с края лесного пастбища, у меня почему-то сжимается горло и я невольно вздыхаю.
С нашими местами связаны самые серьезные дела из практики Аввакума, здесь в полную силу проявил себя его аналитический ум и произошли многие знаменательные события его беспокойной жизни. Тут мы впервые повстречались с ним, тут зародилась наша дружба, если только она вообще возможна между божьим избранником и простым смертным, хоть этот смертный — участковый ветеринарный врач…
А за окном по-прежнему лил дождь. В трубе выл ветер, на догорающие угли время от времени с шипением падали водяные капли, дверь то скрипела, то стонала, будто хотела сорваться со своих разболтанных петель.
Ночь была пренеприятная. Сквозь щели в потолке сочилась вода, холодное дыхание ветра проникало в дом и заставляло трепетать пламя в лампе.
Вот так, сидя у очага, я думал об Аввакуме, а быть может, больше о себе, чем о нем. Лампа стала коптить, язычок желтого пламени за стеклом постепенно умирал, а в голове у меня зрело чудесное решение, я улыбался, и эта дождливая ночь перестала мне казаться ужасной.
Я подбросил в очаг щепок и раздул огонь. Снова вспыхнуло великолепное пламя. После того как я подлил в лампу керосину, она тоже засветилась золотистым светом. В трубе напевал ветер, а дверь о чем-то весело спорила с заржавленными петлями.
Вытащив из-под кровати чемодан, я принялся укладывать в него вещи.
Что поделаешь — пусть завтра моя синеокая приятельница прольет слезки. Так ей и надо… Человек должен быть гордым.
2
Целый час стоял я под теплым душем, плескался, размахивал руками и весело насвистывал. Я любовался зеркалом, блестящими, никелированными ручками колонки, стеклянной полочкой и лежащей на ней мыльницей, одним словом, я был счастлив. Я испытывал такое чувство, какое может испытывать человек, попавший в цивилизованный город после того, как больше года прожил в лесных дебрях. Правда, я и там купался, и, конечно, не в Доспатской речке с ее ледяными омутами. Там из воды то и дело выскакивает форель, но купаться в этой речке неприятно. Скитаясь по пастбищам, я находил в небольших ручьях местечки поглубже, опускался в них на колени и плескался сколько душе угодно. Иногда вместе с водой зачерпнешь рукой песок или ряску — невелика беда! А тут тебе и холодная вода, и горячая, и на колени опускаться нет надобности. И вода чистая как слеза.
Одевшись, я вышел наконец на улицу и взял такси.
— Улица Настурции, — сказал я шоферу.
Настроение у меня было отличное, и я решил подробнее объяснить шоферу, где находится улица со столь странным названием, но тот, видимо чем-то расстроенный, махнул рукой и не стал слушать.
«Что ж, поплутает малость, тогда узнает, как махать рукой», — сказал я себе, хотя ясно сознавал, что платить придется мне. И я представил себе, как шофер, потеряв всякую надежду найти эту странную улицу, с виноватым видом обратится ко мне, рассчитывая на мою помощь, но тогда уж дудки — я только пожму плечами. Пускай на горьком опыте познает, что дурное, настроение к добру не приводит.
Но в общем, я чувствовал себя превосходно. Денег у меня было достаточно, времени — уйма, а все мои служебно-ветеринарные заботы остались где-то далеко, за тридевять земель.
— Постой-ка, — обратился я к шоферу, — мне надо взять сигарет. Вот там, напротив, как раз продаются мои любимые.
Сигареты мне были вовсе не нужны — ведь я, в сущности, не курил, а только так, изредка баловался, — мне просто было приятно поглазеть на витрины, зайти в роскошный магазин. Выходя из гостиницы, я даже иностранную газету купил. Читать ее я, разумеется, не мог, потому что мои познания в этом языке были весьма слабые. Но зато каким тоном я сказал продавщице «пожалуйста», а на газету указал лишь кивком головы. Она сразу меня поняла, и, как мне показалось, на лице ее появилась улыбка. Удивительно приятно!
Мы поехали дальше. Видимо пока я делал свои покупки, шофер здорово поломал голову, потому что безо всякого труда попал в тот район, где находилась улица Настурции. Обогнув телевизионную башню, мы минуты через две остановились у дома, в котором теперь жил Аввакум.