Избранное — страница 20 из 21

 — Вы верили, что моя любовь может спасти его, верили, что я могу поступить, как поступают девушки-славянки, я вам очень признательна, но вы переоценили мои возможности.

Мне нельзя оставаться здесь. Все окружающее будит во мне горькие воспоминания. Я решила переехать на время к Юньюй и поживу у нее, вероятно, до начала учебного года. Будет время, заходите к нам почаще. Надеюсь, Вы будете сообщать мне о Жушуе. Я всегда буду глубоко уважать Вас, хочу надеяться, что и впредь Вы не оставите меня своими советами.

Часто ли Вы бываете у Жэньминя? Говорят, что его жена сильно больна. В следующее воскресенье я навещу их. Юньюй тоже собирается. Надеюсь встретить Вас там. Желаю счастья.

Чжан Жолань.

8

Прошел год. Стоял ясный летний полдень. В лесу, расположенном на берегу, прогуливался человек, высокий, худощавый, лет тридцати. Лицо его было спокойно, но на лбу обозначились морщины. На нем была рубашка с отложным воротником, в левой руке он держал пыльник, в правой тросточку. Шел он медленно, то и дело останавливаясь и глядя по сторонам: он радовался окружающей природе. Человек подошел к колодцу. Там, придерживая одежду, набирала воду молодая девушка с полевыми цветами в волосах. Он остановился, посмотрел по сторонам, улыбнулся. Наполнив кувшин водой, девушка собралась уходить, но вдруг подняла голову, увидела подошедшего к ней человека и, видимо узнав его, улыбнулась и пошла к хижине.

Перед хижиной на бамбуковом стуле сидел седовласый старик, в руках он держал веер из душистого тростника и отгонял мух. У ног его лежала черная собака. Увидев молодого человека, старик внимательно посмотрел на него и, видимо тоже узнав, приветствовал:

— Из гостиницы?

Молодой человек остановился, кивнул и радушно ответил:

— Да. Вы помните меня? — спросил он, помолчав.

Старик еще раз внимательно посмотрел на него своими живыми глазами и радостно проговорил:

— Да… вспомнил… да, вы заходили в прошлом году… значит, не забыли меня? Да… с вами была барышня. Как она сейчас?.. Почему не пришла сегодня?.. Вы один пришли? Почему не взяли с собой? А какая хорошая девушка!.. Мне не доводилось видеть таких скромных и таких красивых! Вы, конечно, уже поженились… В следующий раз непременно захватите ее. Вы счастливец, у вас такая замечательная жена! Не забудьте привести ее в следующий раз… Вы только что видели Циньгу. Ей в этом году уже исполнилось семнадцать, а я не облюбовал еще для нее жениха!.. Дело это нелегкое. В наши дни так трудно найти хорошего человека!

Казалось, старик мог говорить без конца. Молодой человек лишь молча кивал головой. И хотя по лицу его по-прежнему блуждала улыбка, взор погас, он был поглощен какими-то своими мыслями. Слова старика больно ранили его сердце. Оно стонало от боли. Он не в силах был оставаться здесь: перебросившись со стариком несколькими фразами, сказал, что спешит по делу, и ушел. На прощанье старик еще раз попросил его в следующий раз привести жену.

Отойдя довольно далеко, когда старик уже не мог видеть его, молодой человек замедлил шаг. Невидящим взором смотрел он по сторонам. Все мелькало перед глазами. Вдруг перед ним возникла сосна. Она приковала его взор. Эта сосна благодаря особой форме и огромному стволу оставила в его памяти неизгладимое впечатление. Он вспомнил, что у этой сосны во время их последнего свидания стояла она. Он внимательно смотрел на старую сосну с ободранной корой, и в сердце его всплывали события прошлого лета. Перед его взором появилось круглое личико с ясными глазами и длинными ресницами. Он предался сладостным воспоминаниям, душа его наполнилась нежным, теплым чувством, и словно во сне он несколько раз тихо позвал:

— Жолань… Жолань…

Сердце сжалось от боли.

— Она принадлежит другому, сам виноват, не хватило тогда мужества, вот и потерял ее. Теперь остались лишь горькие воспоминания… Она любила меня. Она хотела ради меня пожертвовать всем, а у меня не хватило решимости, я отверг ее любовь, вряд ли мне встретится вторая Жолань, — говорил он голосом, полным скорби.

Он вышел из леса, но ему было жаль расставаться с воспоминаниями, и он еще несколько раз позвал девушку, будто Жолань была здесь. Потом печально вздохнул: поздно!

Впереди бежали две тропки. Несколько деревенских девушек с корзинами шли по дороге. Одни, завидев его, бросали любопытные взгляды, другие улыбались ему. Он медленно пошел по опушке леса. Внезапно остановился, переложил трость в левую руку, правой достал из кармана письмо в несколько листков и стал читать, но, дойдя до середины, в отчаянии вскрикнул…

Вот что там было написано:

Твоя жена умерла два года тому назад. Но мы не сообщали, так как боялись огорчить тебя. Когда в этом году узнали, что ты приедешь домой, от свах не стало отбоя. Я стар, надо мною все смеются, что отстал от жизни, поэтому я не хочу больше вмешиваться в твои личные дела, сам решишь, когда приедешь. Когда собираешься выехать? Сообщи точно, чтобы твой старый отец не беспокоился зря. Помни нас, не забывай!..

Он сложил письмо. Затем снова развернул его, пробежал еще раз глазами, разорвал на мелкие кусочки и, бросив на землю, зашагал вперед. По дороге он тяжело вздыхал:

— Ошибся… Но поправить уже ничего невозможно.

Его слов никто не слышал.

Перевод Е. Рождественской-Молчановой

РАССКАЗЫ

СЕРДЦЕ РАБА

— Мои предки были рабами! — с гордостью сказал мне однажды Пэн.

У меня было много друзей, и все они, рассказывая о своих предках, самодовольно заявляли:

— Мои предки имели немало рабов!

Многие из друзей и поныне владеют большим количеством рабов, лишь у некоторых рабов осталось мало, а то и совсем нет; поэтому часто в разговорах друзья с горечью вспоминают о минувшем золотом времени.

А я сам? Как подсказывает мне память, у моего прадеда было четыре раба, а у деда — восемь, у отца — уже шестнадцать. Эти шестнадцать рабов принадлежали мне. Самодовольство распирало меня: я рабовладелец. Но мало того, я намерен был увеличить количество рабов до тридцати двух.

И вот в моей жизни появился Пэн: он спокойно, без капли стыда и даже с гордостью заявил мне, что его предки были рабами. Мне казалось: он сошел с ума.

Его прошлого я не знал, но он был моим другом. Я познакомился с ним так же, как с остальными друзьями, совершенно случайно. Он случайно вторгся в мою жизнь.

Дело происходило так: однажды после полудня, возвращаясь из университета, я брел по мостовой, погруженный в свои мысли. Сзади меня нагоняла машина, шофер непрерывно давал сигналы, но я, видимо, не слышал. Еще момент, и я был бы раздавлен, но вдруг чья-то железная рука схватила меня и отбросила в сторону. Я чуть не упал. Машина пронеслась мимо. Придя в себя и выпрямившись, я оглянулся и увидел худощавого юношу, стоявшего сзади с каменным лицом. Я сердечно поблагодарил его. Не ответив и не улыбнувшись, он только раз-другой смерил меня холодным взглядом. Но каким пронизывающим был этот взгляд! Затем словно про себя сказал:

— Следующий раз нужно быть внимательнее. — И ушел, высоко подняв голову.

Так состоялось наше знакомство.

Мы учились в университете на разных факультетах: я изучал литературу, а он — общественные науки. Мы слушали лекции в разных аудиториях, но виделись часто и каждый раз при встрече перебрасывались двумя-тремя фразами или молчали, просто обменявшись взглядами. Но в конце концов мы стали друзьями.

Наши беседы всегда были лаконичны, и мы никогда не говорили друг другу банальности вроде: «Какая хорошая сегодня погода». Слова, которыми мы обменивались, были отточены, как бритва. Нас как будто связывала дружба, но нельзя сказать, что я любил Пэна. Я подружился с ним, движимый главным образом чувством признательности и любопытством. Возможно, я уважал его, но питал к нему какую-то антипатию. В выражении его лица, в его речи, в манере держать себя не хватало теплоты. Где бы он ни был, он всегда казался холодным и бесчувственным.

Мне ничего не было известно и о его жизни: он никогда не говорил о себе. Впрочем, судя по его поведению в университете, можно было заключить, что он происходит из небогатой семьи. Его отличала экономность, ему были совершенно чужды студенческие замашки. Он не носил европейских костюмов, не ходил в кино и на танцы. Если он не был занят в аудиториях на лекциях, он либо читал в спальне, либо одиноко прогуливался по площадке около университета. Он никогда не улыбался и постоянно пребывал в глубокой задумчивости.

Да, мне часто казалось, что голова его занята какой-то мыслью. Я проучился с ним почти три года и все это время видел его постоянно погруженным в свои мысли. Однажды я не удержался от вопроса:

— Пэн, о чем ты думаешь целыми днями?

— Тебе не понять, — холодно ответил он и, повернувшись, ушел.

Он оказался прав: я действительно не понимал. Почему человек в его возрасте должен быть таким мрачным, не похожим на других, почему он должен отказываться от всех удовольствий и замыкаться в собственных мыслях — этого я не мог постичь. И именно потому, что все это казалось мне странным, я еще больше стремился разобраться в Пэне. Теперь я стал внимательнее следить за его поведением, интересоваться книгами, которые он читал, присматриваться к его друзьям и знакомым.

Но друзей у него, кроме меня, по-видимому, не было. Разумеется, он был знаком кое с кем, но никто не жаждал поддерживать с ним дружбу, да и сам он не имел желания заводить друзей. С кем бы он ни заговаривал, его лицо всегда оставалось каменным. Даже студенткам он не улыбался, когда они с ним заговаривали. И ко мне он относился очень холодно, хотя мы с ним были уже достаточно знакомы. Мне казалось, что из-за этого он и не нравится мне.

Ознакомившись с книгами, которые он читал, я нашел, что читает он совершенно бессистемно, причем много и таких книг, об авторах которых я никогда не слыхал. Некоторые из этих книг годами лежали на книжных полках в библиотеке, и никто не спрашивал их. А Пэн читал все подряд: сегодня — роман, завтра — философский трактат, потом переходил к истории. Откровенно говоря, понять его, судя по той литературе, которую он читал, было тоже нелегко: я не мог знать содержания этих книг. Для этого мне пришлось прочитать бы их от корки до корки.

Однажды вечером Пэн неожиданно зашел ко мне. Мы не виделись более двух недель. В том семестре я жил уже на частной квартире, снимая поблизости от университета удобную комнату. Она находилась в верхнем этаже дома, и из окна ее открывался вид на университет, улицу перед университетом и недавно открывшуюся площадку для гольфа.

Войдя, Пэн бесцеремонно опустился на софу, обитую светлой материей, и прямо на нее стряхнул пыль со своего старого, поношенного халата. Некоторое время он молчал. Я ждал. Оторвав голову от книги, которую я читал, я взглянул на него и вновь уткнулся в книгу. И все же меня все время преследовала мысль, что на моей новой софе сидит Пэн в старом, грязном халате.

— Ты не знаешь, Чжэн, сколько сейчас в Китае рабов? — спросил он вдруг своим обычным глухим голосом.

— Да несколько миллионов, — ляпнул я, не задумываясь. Я и сам не знал, точна ли эта цифра: просто несколько дней назад я слышал ее от одного из приятелей. Меня этот вопрос никогда не интересовал.

— Несколько миллионов? Да нет, в действительности десятки миллионов. — В его голосе послышалась горечь. — Если понимать слово «рабство» шире, можно сказать, что, пожалуй, больше половины китайского народа — рабы.

«Уж во всяком-то случае сам я не раб, — подумал я самодовольно и, подняв голову, взглянул на Пэна. — Почему он такой грустный?»

— А у тебя есть рабы? — спросил он вдруг без обиняков.

Я подумал: если он презирает меня за то, что у меня нет рабов, он ошибается — ведь у меня шестнадцать рабов. На губах моих заиграла улыбка удовлетворения, и я высокомерно ответил:

— Такие люди, как я, конечно, имеют рабов: дома на меня трудятся шестнадцать рабов!

Он холодно усмехнулся и бросил на меня взгляд, полный презрения. В его глазах я не видел ни уважения, ни восхищения. Вопреки ожиданию он выказывал пренебрежение к человеку, владеющему шестнадцатью рабами. Я изумился, я отказывался верить собственным глазам и ушам. Я не понимал, почему он так смотрит на меня. Внезапно меня осенила мысль: возможно, он ведет себя так странно из зависти, ибо, судя по его материальному положению, у него, конечно, не могло быть рабов. И тогда я спросил его с сочувствием и жалостью:

— У тебя в семье, наверное, тоже есть несколько рабов?

Он снова посмотрел на меня, но на этот раз его взгляд был преисполнен гордости.

— Мои предки были рабами! — сказал он с таким достоинством, словно говорил о каких-то заслугах.

Я пришел в еще большее изумление:

— Не может быть! Зачем ты прибедняешься? Давай начистоту — ведь мы же друзья.

— Прибедняюсь? А к чему мне прибедняться, — удивился он, будто я сказал что-то необычное.

— Но ведь ты ясно сказал, что твои предки были рабами, — пояснил я.

— Мои предки и в самом деле были рабами.

— Однако же ты учишься в университете… — Я все еще отказывался верить его словам.

— А ты хочешь сказать, что потомки рабов не должны учиться в университетах? — спросил он вызывающе. — Мне кажется, твои предки тоже вряд ли были свободными.

Я вздрогнул и обхватил руками голову, словно получил удар плетью: мне было нанесено смертельное оскорбление. Я подошел к Пэну и бросил на него испепеляющий взгляд:

— Ты думаешь, у меня такие же предки, как у тебя? Нет, тысячу раз нет! Говорю тебе: у моего отца шестнадцать рабов, у деда было восемь, у прадеда — четыре. А если перечислять дальше, то у моих предков было еще больше рабов!

Между нами говоря, я и сам не знал, имели ли рабов мои предки. Возможно, мой прапрадед был мелким торговцем и не имел рабов: может быть, он сам был дальним потомком раба. Все это вполне вероятно. Но в своих фантазиях я всегда видел его сановником, владеющим прекрасным дворцом, наложницами и сотнями рабов. Иногда я действительно говорил, хотя это случалось нечасто:

— Мой прапрадед был сановником!

А теперь Пэн осмелился заявить мне, что я потомок раба. Оскорбление было слишком сильным. Ни от кого в жизни я не терпел подобной обиды. И не потерплю! Я отомщу! Я бросил на Пэна взор, полный возмущения. Наши взгляды скрестились, и я почувствовал, как под его холодным, ненавидящим взглядом постепенно улеглось мое возмущение. Ко мне вернулось спокойствие. Я подумал, что должен быть с ним повежливее: как-никак, но он спас мне жизнь. И я вернулся на свое место.

— Да, я вполне верю тебе, — он весь дышал решимостью, — потому что такие люди, как ты, конечно же, являются выходцами из семей, владеющих рабами, а такие, как я, не могут происходить из рабовладельческой семьи. Но именно поэтому я и горжусь собой. — В его словах звучала явная насмешка.

Я был уверен, что он ослеплен завистью; не выдержав, я улыбнулся. Его лицо исказилось от гнева. Он взмахнул рукой перед собой, словно хотел, чтобы я исчез с его глаз.

— Ты улыбаешься? Чему? Да, я горжусь тем, что я потомок рабов, ибо их чувства близки мне… Но тебе не понять этого. Что можешь знать ты, предающийся сладостным снам под теплым одеялом в роскошном доме?.. Как страстно хотел бы я, чтобы раскрылись глаза у таких людей, как ты… Да, я потомок рабов! И не собираюсь скрывать этого. Я абсолютно не стыжусь и могу заявить во всеуслышание, что я потомок рабов. Мои родители были рабами, мой дед был рабом, и мой прадед был рабом. Может быть, в нашем роде не найдется ни одного человека, который не был бы рабом.

Я подумал: он явно сошел с ума, и лучше всего под каким-нибудь предлогом выманить его на улицу, пока он не натворил чего-нибудь. Но тут он заговорил снова:

— Да, у тебя шестнадцать рабов. Ты доволен, весел, горд. Но известно ли тебе, как живут твои рабы? Знаешь ли ты вообще историю хоть одного — да, одного! — раба?.. Нет, ты не можешь знать этого! Ладно, я расскажу тебе…

Мой дед был очень преданным рабом. Я не встречал людей более преданных, чем он. Лет сорок-пятьдесят не покладая рук трудился он на своего господина. Он был сыном раба и потому еще с детства сам стал рабом. С тех пор как я помню себя, он был уже седой. Тогда мы жили в лачуге около господского дома — отец, мать, дед и я. Однако мать редко спала вместе с нами: она должна была прислуживать наверху госпоже и ее дочери. Я часто слышал, как наш господин и его сын ругали моего деда, а он, красный, с опущенной головой, непрерывно повторял: «Да, да, да» — и работал еще усерднее. Зимой, когда ветер сотрясал крышу нашей лачуги и холод проникал во все щели, мы — ребенок, мужчина и старик — мерзли так, что не могли заснуть под ветхим одеялом на жесткой кровати. Мы собирали сучья, листья и сухую траву, разжигали на земляном полу костер и грелись вокруг него, усевшись на корточки. Тогда дед садился на своего конька. Он во всех подробностях рассказывал случаи из своей жизни, а затем начинались его поучения о том, что я должен стать настоящим, честным человеком и так же преданно, как он, служить господину, ибо добро всегда будет вознаграждено. Отец разговорчивостью не отличался. Когда дед заканчивал свои поучения, костер уже угасал, да и время был позднее. Мы ложились втроем на одну кровать и, обняв друг друга, мерзли всю ночь.

Наконец пришло «вознаграждение», о котором говорил дед. Однажды ранним летним утром он исчез. А потом его нашли повесившимся на суку ясеня в саду. Я не видел его лица после смерти: мать не разрешила мне пойти поглядеть, да и тело поспешно готовили к погребению. Дед лежал на топчане, верхняя часть его тела была прикрыта рогожей, и я видел только большие грязные ноги. С тех пор дед исчез из моей жизни, и никогда больше я его не увижу.

Почему повесился дед? Как говорили, дело было очень просто. За день до его смерти господин обнаружил, что у него пропала ценная вещь, и сказал, что это, наверное, дед украл и продал ее. Дед оправдывался, уверяя, что всегда был очень предан своему господину и никогда не посмел бы украсть у него что-нибудь. В итоге господин надавал деду пощечин, изругал и потребовал, чтобы он возместил пропажу. Деду было очень стыдно; он чувствовал, что господин не простит его, что он не обретет вновь доверия господина и никогда не посмеет отблагодарить его за всю его доброту. Чем дольше размышлял дед, тем больше он сокрушался. Вдобавок ко всему, хотя он много лет был рабом, он не имел никаких сбережений и не мог выплатить такую сумму. И вот по-еле пятидесяти лет служения господину он удавился на ремне, перекинув его через сук ясеня в господском саду. Таково было «вознаграждение», о котором говорил дед.

Дворня жалела деда, но все считали, что пропавшая вещь была украдена все-таки им. Я оказался не только потомком рабов, но и внуком вора. Но я не верил, что дед обокрал хозяина. Я знал: он не мог этого сделать. Он был хорошим человеком. Часто по вечерам отец обнимал меня, но быстро засыпал, так как днем целый день мотался на работе. А я не мог заснуть — я вспоминал своего милого дедушку. Мысленно я представлял его обычно доброе лицо. Слезы застилали мне глаза, и однажды мне показалось, что я лежу в объятиях деда. Крепко обняв его, я взволнованно сказал: «Дедушка, я знаю, что ты не мог украсть чужую вещь. Я уверен, что ты ее не крал!» «Нюэр, что ты говоришь?» — раздался голос: это был отец. (Я родился в год быка, поэтому в детском возрасте меня называли Нюэр.) Я протер глаза. Образ деда исчез, рядом со мной лежал отец. Я громко заплакал. Теперь отец не мог заснуть. Он понял мое горе и тоже не мог удержаться от слез. «Нюэр, ты прав, — утешал он меня, — та вещь была украдена не дедушкой. Я знаю, кто украл ее». Я начал тормошить отца и взволнованно упрашивать его: «Скажи, кто украл ее, скажи! Ты же знаешь. Ты должен сказать мне». Отец, по-видимому, был в затруднении. Он помедлил, сквозь слезы поглядев на меня, и, вздохнув, горько произнес: «Поклянись, что ты никому не скажешь». Я поклялся. И хотя клятва ребенка ненадежна, он поверил мне. «Я знал, что вещь украл сын господина, — печально произнес отец. — Твой дед тоже знал. Но об этом нельзя было говорить. И дед решил расстаться с жизнью. Я тоже не мог сказать правду. Сейчас дед умер и говорить правду просто бесполезно: кто в это поверит?..»

Лицо Пэна выражало страдание. Помолчав, он горько усмехнулся и добавил:

— Отец, конечно, не произносил именно эти слова, но я уверен, что не забыл их общий смысл. Не думай, что я сочиняю.

Я молча кивнул. Он продолжал:

— Хотя мне были непонятный доводы отца, я поверил ему и больше не расспрашивал. Я только вспоминал своего деда и оплакивал его. Но у меня были живы еще отец и мать. Я любил их, они любили меня. После смерти деда я редко видел отца улыбающимся: лицо его всегда было печальным.

Однажды вечером — это было уже зимой — мы с отцом грелись дома у огня. Вдруг на улице раздался шум, кто-то громко причитал и взывал о помощи. Я испугался, торопливо укрылся в объятиях отца, крепко обняв его за шею. Отец ласково шептал мне на ухо: «Ничего не бойся! С тобой папа». Потом на улице все стихло. Вскоре кто-то позвал отца и сказал, что его зовет к себе господин. Отец ушел и долго не возвращался. Я сидел дома один и ужасно трусил. Наконец отец вернулся вместе с матерью. У обоих были заплаканы лица. Обняв меня, отец долго плакал, и мне пришлось несколько раз окликнуть его. Он заговорил с матерью о чем-то печальном. В эту ночь мы спали втроем.

Я уже не помню, о чем шел разговор у отца с матерью, так как смысл некоторых слов я тогда еще не понимал. В памяти остались лишь обрывки каких-то фраз: «Мне лучше умереть… Какая польза от моей жизни? Мы рабы господина. Мы должны повиноваться только ему… У нас могут быть еще дети, у детей появятся внуки, но все они будут рабами, и ни один не избежит участи раба. Стоит ли жить для того, чтобы Нюэр стал рабом, чтобы продолжать род рабов? Нет, лучше я продам свою жизнь господину. Тогда Нюэр сможет учиться и стать свободным человеком…»

Глаза Пэна покраснели. Он снова помолчал, потом продолжал:

— Голос отца до сих пор отчетливо звучит в моих ушах, я буду помнить его всю жизнь. Сейчас я невольно приукрасил его слова, чтобы они казались благозвучней для такого человека, как ты, но даже в них ты можешь почувствовать горячее, до сих пор бьющееся сердце моего отца…

Мать не отвечала. Обняв отца, она только плакала и все время причитала: «Зачем ты покидаешь меня?» Я не понимал, почему родители так убиваются, но тоже заплакал.

На следующее утро, когда мы еще спали, за отцом пришли. Мать плакала, уцепившись за его рукав. Глядя на мать, я тоже плакал и хватался за отца. Те люди, что пришли, сказали, что отец прошлой ночью убил человека. Я не поверил: ведь прошлой ночью он вместе со мной грелся у огня. Когда на улице поднялась суматоха, отец держал меня в своих объятиях, он не оставлял меня и потому не мог быть на улице и убить человека. Мать казалась безучастной ко всему. Уронив голову на грудь, она молчала, позволив увести отца. Я был очень возбужден. Схватив отца за рукав, я хотел спросить его обо всем, но не успел произнести ни слова, как меня отшвырнули, а отца увели. С тех пор из моей жизни исчез отец. Я уже никогда не увижу его. Говорят, что через несколько месяцев он умер в тюрьме.

Мать больше не работала в господском доме. Мы перебрались в лучшее помещение, а я получил возможность учиться. Конечно, наши расходы оплачивались господином. Он купил жизнь моего отца: отец умер вместо его сына (впоследствии я узнал, что убийство совершил сын господина). Господин не нарушил своего обещания… Но ты думаешь, я признателен ему? Нет, я ненавижу его, его сына. Они мои враги. Они погубили моего деда и отца. И все же я вынужден пользоваться их деньгами: за них заплатил жизнью отец. Он пожертвовал собой, чтобы я мог учиться в университете. Цель отца достигнута. Во всяком случае, на мне должен прекратиться наш род рабов.

Неожиданно он умолк. На лице его было смешанное выражение гнева и покорности. Я увидел, как лицо его свела страшная судорога. Он до крови прикусил губу, словно желая подавить вспышку гнева. Мне показалось, что он что-то недоговаривает. Его рассказ несколько тронул меня; я не выдержал и окинул его острым, испытующим взглядом: «Какую же тайну ты скрываешь? О чем ты недоговариваешь?»

Пэн, словно поняв мою мысль, вдруг побагровел — то ли от стыда, толи от гнева. Он поднялся с софы, сделал несколько больших шагов по комнате и сел снова. Вид его был ужасен.

— Да, я не кончил свою историю, — продолжал он. — Я не все рассказал, но теперь расскажу. Однажды, вернувшись из школы раньше обычного, я увидел, что мать с каким-то мужчиной сидят на кровати. Меня они не заметили. Спрятавшись за дверью, я принялся наблюдать за ними. Гнев и стыд распирали мне грудь. «Я стараюсь заниматься в школе, а моя мать забавляется дома с мужчиной» — эта мысль больно терзала меня. Но я любил мать и не хотел оскорблять ее при чужом человеке. К тому же я узнал и мужчину — это был сын моего господина. Именно он! Это он погубил моего дедушку, моего отца, а сейчас хотел погубить мою мать. У меня потемнело в глазах. Я, кажется, успел услышать, как мать шепнула ему: «Уходите скорее, не задерживайтесь, а то вернется Нюэр». Сын господина что-то ответил, а мать продолжала: «Прошу вас, не приходите так часто, а то столкнетесь с Нюэром, пожалейте меня».

Когда я очнулся, в комнате была только мать. Сидя с поникшей головой на краю кровати, она о чем-то думала. Вбежав в комнату, я бросился к матери и обнял ее за ноги. Она вздрогнула, лицо ее залилось краской. Она спросила испуганно: «Это ты?» Я обнял ее еще крепче и стал укорять: «Мама, как тебе не стыдно! Не прошло и года после смерти отца, а ты… Ты забавляешься с другим!» Она молчала, но я чувствовал, как задрожала ее рука, лежавшая на моей голове. «Я упорно учусь, а ты чем занимаешься?! Как тебе не стыдно, мама!» «Нюэр!» — воскликнула мать и, упав на кровать, забилась в рыданиях. Слезы матери смягчили меня. Я вспомнил, как она меня любит, как сочувствует мне, как каждый вечер вместе со мной делает уроки, как подбадривает меня. И я виновато сказал ей: «Прости меня, мама, я неправ. Я не должен был говорить тебе это и причинять тебе боль. Прости меня». Она не двигалась. Только через несколько минут она подняла голову, села и, привлекая меня к себе, печально промолвила: «Ты прав, Нюэр. Это я должна просить у тебя прощения. После смерти отца в моем сердце остался только ты, и живу я только ради тебя. Не будь тебя, я предпочла бы умереть вместе с твоим отцом. Разве ты не помнишь, что он говорил перед смертью? Он решил, что ты ни в коем случае не должен быть рабом, что ты должен учиться, чтобы стать свободным человеком. И ради этого он пожертвовал своей жизнью. Так разве я не могу пожертвовать своим телом? Не знаю, то ли из-за старой вражды, то ли по какой-либо другой причине, но сын господина вечно приставал ко мне. Если говорить по совести, когда я работала в господском доме, я все время старалась избегать его и осталась чиста душой и телом. Но теперь, после того как твой отец умер, он опять стал приходить ко мне, и я… — Она помолчала. — Конечно, я знаю, что для него я только забава. В другом месте ему не удалось бы это так легко. Да к тому же я недурна собой. Теперь мы не работаем на них, но живем на их деньги. Ты должен учиться, и тебе тоже нужны их деньги. Он угрожал мне, и я вынуждена была уступить ему. Он приходил сюда уже много раз… Прости меня, Нюэр! Для того чтобы ты мог учиться, чтобы ты не был больше рабом, твоя мать не пожалела своего тела». Конечно, мать тогда говорила не так, да и мои слова были другие. Я помню только общий смысл нашего разговора. Я обнял ее еще крепче и понял, что люблю ее еще сильнее, чем прежде. Охваченный чувством жалости, я умолял ее: «Мама, зачем ты так мучаешься? Я не буду больше учиться. Я не могу допустить, чтобы ты снова страдала. Я брошу учебу. Лучше я буду рабом». Поспешно закрыв мне рукой рот, она сказала: «Не болтай глупости! Ты должен учиться, ты должен стать свободным человеком. Тело твоей матери уже осквернено. Чтобы ты выучился, я согласна страдать всю жизнь». Плача, мать весь вечер уговаривала меня, и в конце концов я внял ее мольбам. На следующее утро я пошел в школу как обычно, да и в дальнейшем не заводил разговоров о прекращении учебы. Я был очень прилежен и жадно поглощал знания, которые давала мне школа. Я верил, что эти знания откроют мне дорогу в лучшую жизнь. Я решил во что бы то ни стало выполнить волю отца, желавшего, чтобы в нашем роду больше не было рабов. Но горькая действительность тяжелым бременем давила меня, а призрак прошлого когтями впивался мне в сердце. Жизнь мучительна, в особенности для человека, который напрягает все силы, чтобы выкарабкаться из рабского состояния. И все же в моем сердце жила надежда, я ощущал любовь матери и помнил ее желание. Это вынуждало меня терпеть все.

Конечно, сын господина приходил часто, порой даже тогда, когда я был дома. Мать принимала его при мне. Я смертельно ненавидел его, но даже ему ничем не показывал своей ненависти. После того как он уходил, мать становилась словно другим человеком. Она все время плакала, и требовалось много усилий, чтобы успокоить ее. Если бы такая жизнь продолжалась немного дольше, мать давно бы умерла. К счастью, через четыре-пять месяцев сын господина нашел себе молодую наложницу и перестал ходить к нам. Мать спокойно жила со мною несколько лет, пока я не приехал сюда поступать в университет. Перед смертью она очень страдала. Мне кажется, ее угнетала мысль, что она не увидит, как я закончу университет, и, кроме того, она мучилась воспоминаниями о жертве, которую принесла. Но чем я мог утешить ее? Я только рыдал у нее на груди.

Прошло три года с тех пор, как умерла мать. Я постоянно вспоминаю о ней, ежедневно вспоминаю дедушку и отца. Я часто думаю о жалком существовании, которое они влачили, но мне ничуть не стыдно и я ни разу не краснел, вспоминая их. Я горжусь ими. Да, мой дед был рабом, и я горжусь этим. И хотя дед повесился, будучи ложно обвинен в краже; хотя отец вместо подлинного убийцы подвергся наказанию и умер в тюрьме; хотя мать была опозорена, — разве можно сказать о них что-нибудь плохое? Разве они погубили кого-нибудь?.. — Пэн не говорил, а почти кричал. — Да, ты можешь смеяться над ними, можешь презирать их. Если бы ты мог понять их сердца! Их золотые сердца, которых не найти у людей, подобных вам! Часто до глубокой ночи я не мог сомкнуть глаз. Я думал о них. Одна мысль грызла мне сердце; это был не стыд, это был гнев. Я представлял: вот я спокойно лежу в постели, а в других местах миллионы рабов оплакивают свою несчастную долю. Они живут такой же жизнью, как жил мой дед, они страдают. И именно в этот момент, когда господа погрузились в сладкие сновидения, именно сейчас старики, ложно обвиненные в кражах, ждут утра, чтобы повеситься; мужчины, которых принудили понести наказание за господ, ждут, когда их придут арестовывать; матери и дочери спят в объятиях господ, которые издеваются над ними, а дети горько плачут, обнимая голодных отцов. В такие минуты мое сердце переполняется ненавистью. Я проклинаю вас, проклинаю людей подобных вам! Я готов истребить вас всех до одного! Вы загубили моего деда, купили жизнь моего отца, надругались над моей матерью. Сейчас они мертвы, а вы все еще живете. Я должен отомстить вам…

Вид Пэна был ужасен. Он встал и направился ко мне. Я испугался, чуть не закричал и приготовился защищаться. Но он прошел к окну. Стоя у окна, он некоторое время смотрел на улицу. Внезапно он гневно произнес, указывая на что-то пальцем:

— Смотри!

Взглянув туда, куда указывал его палец, я увидел площадку для гольфа, находящуюся наискосок от моего дома. Она была залита электрическим светом; несколько служителей в белом прохаживались у входа, а полуобнаженная девушка-иностранка продавала билеты. Разодетые молодые люди и девушки с праздным видом стекались к входу на площадку.

— Мы целый год трудимся не покладая рук. Наши деды вешаются, наши отцы умирают в тюрьмах, наши матери и сестры подвергаются надругательствам, наши дети заливаются горькими слезами. А эти люди? Среди таких, как вы, не найти ни одного, у которого была бы совесть.

В его голосе слышался такой беспредельный гнев, словно в нем вылились многовековые страдания всего класса. Этот гнев безжалостно хлестал меня по сердцу. И вдруг я словно прозрел. Перед моим взором раскинулось бесчисленное множество трагических картин. Я осознал, что дома у меня шестнадцать рабов. Вспомнил, что у меня было желание увеличить их число до тридцати двух. «Шестнадцать, тридцать два» — эти две цифры все время стояли у меня перед глазами. Мне показалось, что это я — сын господина, что это я ложно обвинил чужого деда, загубил чужого отца, надругался над чужой матерью. Меня охватил ужас. Я чувствовал, как по мне скользят чьи-то глаза, ищущие добычу. Я решил, что пришел мой конец, и невольно закричал от страха.

— Что с тобой, Чжэн? Отчего ты кричишь? — мягко спросил Пэн.

Но я долго не мог произнести ни слова, а только протирал глаза.

— Ты боишься меня? — продолжал он, горько усмехнувшись. — Ты же знаешь, что я не могу причинить тебе вреда.

Я уже успокоился и внимательно взглянул ему в лицо: на нем не было и признаков злобы. Я вспомнил, что он спас мне жизнь, и удивленно спросил:

— Пэн, а зачем ты тогда спас мне жизнь? Я ведь тоже рабовладелец и, стало быть, тоже твой враг. Почему же ты помешал машине задавить меня?

Он долго молчал и лишь горько усмехался, а затем сказал:

— Наверное, во мне еще бьется сердце раба.

Я был тронут и молча смотрел на него, готовый расплакаться. Решив, что я не понял его мысль, он пояснил:

— Полностью отказаться от собственного счастья и строить счастье других, добровольно, без малейшего сожаления жертвовать собственной жизнью ради других — вот что я называю сердцем раба. Это сердце мой прадед передал моему деду, дед — отцу, а отец — мне.

Он коснулся рукой груди. Я взглянул на него и словно увидел, как в этой груди бьется большое алое сердце. Опустив голову, я взглянул на собственную грудь: ее облегала красивая фланелевая пижама.

— Это — сердце раба… И когда только я смогу избавиться от него! — ясно расслышал я вздох отчаяния.

Я торопливо зажал уши. У меня даже не было сердца раба! Может быть, у меня совсем не было сердца? Стыд, страх, печаль, смятение охватили меня. Я не заметил, когда Пэн ушел.

Потом я редко видел его, так как он стал вести себя довольно странно. Он почти не бывал на площадке, его не видно было гуляющим около университета. Даже застать его в его комнате можно было не часто. Постепенно мы стали чужими друг другу. Вскоре я забыл о нем. У меня появились новые друзья, свои развлечения. Я ходил в кино, бывал на танцах, играл с девушками в гольф. А когда разговор заходил о рабах, которые были у каждого из нас, я гордо заявлял:

— У нас в семье шестнадцать рабов, но я непременно доведу их число до тридцати двух.

Не прошло и нескольких лет после окончания университета, как мое желание осуществилось: у меня стало тридцать два раба. Они верно служат мне и моим домочадцам. Я рад, я доволен. Я давно забыл историю раба, которую мне рассказывал Пэн.

Однажды я вместе с супругой наслаждался свежим воздухом в нашем саду, а пятеро рабов, стоя в стороне, ожидали моих распоряжений. Я просматривал свежую газету и в отделе городской хроники наткнулся на заметку о расстреле революционера. Фамилия этого революционера была Пэн, и имя было то же самое, знакомое мне. Я понял, что это мой благодетель, который когда-то спас мне жизнь и о котором я давно забыл. Сейчас его рассказ всплыл в моей памяти. Я подумал, что теперь он избавился от сердца раба и его рабский род прекратился. Возможно, это было счастье для Пэна. Но я вспомнил, что он все-таки спас мне жизнь, и почувствовал какую-то грусть. Рассеянно глядя в газету, я некоторое время пребывал в раздумье. Не выдержав, я уронил тяжелый вздох.

— Милый, о чем ты так вздыхаешь? — Супруга поглядела на меня ласково-испуганным взором и погладила мою руку.

— Так, ни о чем. Умер один мой бывший однокашник. Бедняга… — ответил я рассеянно и, взглянув в красивое лицо жены, наполненное любовью, в ее большие ясные глаза, сразу обо всем забыл.

1931 год

Перевод Б. Мудрова

В ШАХТЕ

— При спуске держись крепче за поручни. Глубина такая, что, пожалуй, на ногах не удержишься. Когда первый раз спускаешься, поневоле страшно становится, — сказал старый Чжан.

— А чего тут страшного-то? — отвечал он, подняв голову, и, не пригибаясь, вошел вслед за Чжаном в клеть. Он втиснулся в кучку своих новых товарищей, держа в одной руке шахтерскую лампу, а другой легонько сжимая поручень, не обращая внимания на капли воды, падающие на руку. Глаза он устремил вниз, чтобы поглядеть, как клеть начнет падать под землю.

Заработал мотор, клеть двинулась вниз, и его туловище было уже наполовину под землей. Тут он инстинктивно закрыл глаза. Когда он снова открыл их, он уже не видел, что было наверху. Вместе с четырьмя другими он был заперт в черной клети; вокруг стояла кромешная тьма и только тускло мигали пятнышки света. Клеть падала вниз все быстрее и быстрее, но вокруг него по-прежнему была темнота, если не считать тусклых огоньков шахтерских лампочек. Ему стало немного страшно. Он чувствовал, что его тело помимо его воли падает вниз. Сердце учащенно забилось. Он и впрямь крепче вцепился в поручни клети, словно боясь, что, ослабив пальцы, он выпадет из нее. Но падать было некуда — за клетью не было пустоты.

— Вот так глубина! — не смог удержаться он от возгласа.

— А что я тебе говорил? Глубина — сто чжанов[24] с лишним, — старый шахтер, улыбаясь, похлопал новичка по плечу. — Если боишься, закрой глаза. — А когда надо будет выходить, я тебе скажу.

— Боюсь? — спросил он. Голос его звучал так, словно его глубоко оскорбили. — Боялся бы — не пошел бы с вами!

— Молодец! — засмеялись стоявшие рядом шахтеры.

Наконец клеть остановилась.

— Порядок! — Чжан хлопнул его по плечу и вышел первым.

Он последовал за Чжаном.

Какое-то странное чувство овладело им, когда он оглянулся вокруг. Несколько ламп освещали сырую почву; словно напрягшись, стояли деревянные столбы креплений; казалось, под тяжестью давивших на них каменных глыб они вот-вот рухнут. У клети остановились двое рабочих средних лет и, улыбаясь, глядели на стекающую с железных стропил воду. Поблизости было несколько вагонеток с углем; здесь же сходились две пары рельсов узкоколейки. Поодаль они сливались в одну колею, пропадавшую где-то в неведомой темноте.

Обменявшись приветствиями с рабочими, Чжан и его товарищи пошли вдоль узкоколейки, и ему ничего не оставалось, как следовать за ними. Он понял, что идти по этой темной дороге не так уж легко, тем более что свет, оставшийся позади, и улыбающиеся лица тех двух рабочих были чем-то приятны и уходить от них как-то не хотелось.

— Осторожнее, голову не расшиби, — обернувшись, крикнул ему старый Чжан.

— Знаю, — отвечал он и бросил взгляд вокруг, но, как и прежде, при тусклом свете шахтерских ламп ничего не мог разглядеть: только каменные стены тянулись с двух сторон. Под ногами виднелись рельсы, но и то лишь та часть их, что находилась непосредственно перед глазами. Он ступал очень осторожно: путь становился скользким.

— Шире шаг! — по звуку шагов новенького старый Чжан почувствовал, что тот уже отстал, и, обернувшись, стал подгонять его. Затем голос его потеплел: — Да, по такой дорожке тебе идти нелегко!.. Для нас это дело привычное. Я и с закрытыми глазами здесь пройду. — По лицу Чжана расплылось выражение самодовольства.

— Как можно ходить с закрытыми глазами? — с удивлением подумал новенький, и губы его тронула усмешка. Но он ускорил шаг и зашагал вперед смелее. Он думал, что скоро, как и остальные, привыкнет ходить этим путем.

— Осторожнее! Нагнись! — приказал Чжан, вновь обернувшись к нему.

Он приподнял голову и взглянул перед собой. Дыра впереди действительно стала много уже. Шедшие первыми нагнулись и шли пригнувшись. Вытянув руку, он нащупал над головой поперечные балки. Тогда он тоже нагнулся, стараясь все так же внимательно вглядываться в сырую, скользкую почву.

Где-то сзади слышались шаги. Он знал, что там тоже идут люди. Шаги были единственными звуками в этой черной пещере — они раздавались спереди, сзади, повсюду. Иногда кто-то кашлял или сплевывал. Трудно было представить, что в этой темной пещере, на глубине свыше ста чжанов под землей, работает столько людей. Старик говорил ему, что в каждом штреке работают более двухсот человек в смену: они не видят, а только могут слышать друг друга.

Неожиданно послышалось громкое хлюпанье. Казалось, что кто-то старался разбрызгивать грязь по сторонам. «Откуда тут взялась вода?» — удивленно пробормотал он и посветил перед собой лампой. Впереди все было сплошь залито грязной водой, она почти покрывала рельсы. Ноги ступали прямо по воде, но она была ему не страшна, так как на ногах у него были прорезиненные сапоги, которые обычно носят те, кто работает под землей.

— Здесь стоки испортились. Вот вода и не уходит, а вся скапливается тут. Пройдем еще участок, там будет получше, — успокоил его Чжан.

Он собирался ответить, но, подняв голову, стукнулся головой о балку. К счастью, мягкая шапка значительно ослабила удар. Пощупав место ушиба, он снова нагнулся и двинулся дальше.

Путь казался бесконечно долгим. Они прошли уже четыре перехода и теперь приблизились к пятой двери. Эта дверь была прикрыта, но шедшие впереди распахнули ее, и он, все так же осторожно, вошел в этот, уже пятый, проход. Он знал: идти нужно еще очень далеко. Старый Чжан говорил, что всего предстоит пройти шестнадцать дверей!

Его начинало охватывать нетерпение. Проделали только треть пути, а потратили уже столько времени! И неизвестно, что еще будет впереди. В нем шевельнулось беспокойство, а возможно, безотчетный страх.

Неожиданно он услышал тихий, непринужденный разговор. Он удивился. Где находились беседующие, он не видел. Ему казалось, что в этом узком, длинном, темном подземном коридоре не может быть места для таких спокойных разговоров. Он повел вокруг изумленным взглядом и обнаружил, что голоса раздавались слева. Продолжая идти, он посветил лампой и увидел коричнево-черные худые лица. Двое откатчиков сидели на камне сбоку рельсов, тесно прижавшись к каменной стене. Они напоминали духов из преисподней.

— Тут, пожалуй, можно покурить, — то ли спросил, то ли предложил он выжидающе.

— Кури, если тебе жизнь не мила! Здесь всем запрещено курить; в шахте даже начальство не курило! Полмесяца назад одна сигарета старого Вана унесла тридцать пять жизней, и своей он тоже поплатился. В шахту нельзя приносить ничего горючего. Зажжешь спичку — и сразу увидишь: гремучий газ взорвется, а ты или будешь похоронен заживо, или взрывом убьет; не сгоришь, так задохнешься. Этому старому хрычу Вану так и надо! Всегда ведь тайком приносил в шахту сигареты. Сколько я ни говорил, что это опасно, он не слушал. Уверял, что пожил немало, знает, где в шахте можно курить, и что беда, дескать, не стрясется. До поры до времени не случалось. А на этот раз Ван все-таки нашел свою смерть. Жена его получила от управления сто пятьдесят долларов пособия. Сто пятьдесят долларов за жизнь! Продешевил! Однако управление еще щедрость проявило. Говорят, на Кайланских копях в Таншане каждая жизнь ценится только в пятьдесят-шестьдесят долларов и ее потерять там легче, а на кусок хлеба заработать трудно… — Старый Чжан вдруг умолк, обернулся и толкнул его в бок, к каменной стене: — Посторонись, вагонетки!

Он поспешно отступил в сторону и прижался к стене, ноги его очутились в грязи. Подняв лампу, он посветил впереди себя и увидел, как мимо, напрягаясь, протолкал вагонетку с углем откатчик. Затем последовала еще одна с углем, и третья — с камнем.

Грохот вагонеток остался где-то позади. Шахтеры миновали еще несколько дверей и несколько раз сворачивали. Он не знал, сколько еще идти, — лишь чувствовал, что они спускаются. Дышать становилось труднее; он начал дышать чаще — делать вдох было уже нелегко. Резкий запах газа, бивший в нос, казалось, царапал легкие; словно какая-то тяжесть легла на сердце. Ему стало не по себе: голова наливалась свинцом. Он представил, как сияет солнце наверху, как там легко дышится, и почувствовал себя еще более скверно. Он даже немного раскаивался и подумал, что не следовало спускаться в шахту. Ему представлялось, что мужчины должны трудиться в светлых и просторных помещениях, делать радостное и приятное дело. А вместо этого он, забравшись в эти мрачные закоулки, шел согнувшись, словно влезал в барсучью нору, и даже не имел возможности всей грудью вдыхать чистый воздух. Ясно, что на душе у него стало тоскливо.

«Черт возьми! Кому только нравится эта работа!» — выругался он про себя. Он готов был бросить лампу и пуститься в обратный путь, но позади было уже более десятка закрытых дверей и поворотов. Шедший впереди него Чжан, словно угадав его мысли, сказал со вздохом:

— Да, наш кусок хлеба достается нелегко. Мы действительно рискуем жизнью. На самой глубине опаснее всего. Там газ иногда может взорваться сам, даже без искры. И все-таки мы любим свою работу. Жизнь для нас словно ничего и не значит. Вот поработаешь здесь — и станешь таким же, как я. Ведь вас из уезда Гуанда приходит сюда видимо-невидимо. Каждый год приходят. Кое-кто бросает стоящую работу, думает в шахте разбогатеть. Разбогатели? Как же! Конечно, кое-кому удается накопить немного, только…

Он чувствовал, что Чжан прав. Как бы ни было в шахте опасно, все же непрерывный поток людей устремляется сюда на работу; люди наперебой спешили в шахты, словно собираясь найти здесь клад. Он сам пришел сюда с такими же намерениями: он слышал, что люди, заработавшие на рудниках толику денег, возвращаются в родные места и обзаводятся там семьями. Они рассказывали, что рудники — это доходное место, что там чуть ли не под ногами валяется золото, что каждый может разбогатеть. Надо только уметь переносить трудности, быть трудолюбивым и экономным — и тогда перед каждым открывается заманчивая перспектива. Эти слухи запали в душу его матери, и она стала уговаривать его пойти на шахту. Тогда и он стал грезить этим золотом. Вначале он колебался, стоит ли ему отправляться на рудники: он, грамотный человек, всегда мечтал о более «деликатной» работе. Но положение заставило его: он не мог больше жить в деревне, опустошаемой бандитами и наводнениями. Он распродал свое скудное имущество, отправил мать в город работать по найму, а сам ушел на рудники, надеясь, что присущие ему энергия и трудолюбие помогут разбогатеть там, на рудниках, где повсюду лежит золото. Он вернется на родину, немного поживет спокойно с матерью, а затем найдет себе жену по сердцу. Лелея себя такой надеждой, он, как многие другие, пошел в шахты, хотя и знал, что будет рисковать жизнью. Но где же золото, о котором ходило столько рассказов? Сейчас перед ним лишь мрачный, низкий, сырой коридор, о каком ему раньше слышать не приходилось. Его охватили сомнения.

— Ну, что там? Ты идти не можешь? — с тревогой спросил старый Чжан. — Сейчас придем. Шагай быстрее! Не задерживайся!

Он вздрогнул, словно пробуждаясь ото сна. Не отвечая Чжану и больше не раздумывая, он осторожно двинулся за стариком.

Пройдя еще несколько шагов, Чжан неожиданно отделился от других. Он свернул в сторону, отошел и, велев ему подождать, остановился, чтобы оправиться. Еще через несколько шагов оба очутились в забое, где на поперечной балке висела шахтерская лампа. На другой балке, еще не установленной на место и лежавшей на земле, сидел чернорабочий и забавлялся тем, что бросал мелкие камешки.

— А, пришел? — улыбаясь, приветствовал Чжана этот молодой рабочий и любопытным взглядом смерил его спутника с головы до ног, как бы спрашивая: «Новенький?»

— Знаешь, это мой новый напарник. Его зовут Сяо Чэнь, — быстро заговорил Чжан. — Он сегодня первый раз под землей. Подрядчик поручил его мне. Я не знаю, на что он годится. Он еще молод, и силенки вроде есть. Последнее время начальник управления сильно нажимает на добычу угля: каждый день нужно выдавать шестьсот тонн. Начальник управления жмет на начальников отделов, те — на подрядчиков, а подрядчики — на нас. Да, одна беда! Только надо смотреть, чтобы мой новый напарник поднажал немного. Дадим побольше угля — и будет нормально. — Он махнул рукой своему спутнику и сказал: — Ну, Сяо Чэнь, начали!

Старый Чжан передал ему кайло, которое поднял с земли, сам взял другое и указал ему на угольный пласт. Только теперь Сяо Чэнь разобрал, что находится перед ним. Эти блестящие иссиня-черные глыбы сливались в одно целое, они лежали внизу, наверху — всюду.

Казалось, каждая из них старалась попасться на глаза, но вместе с тем они были плотно спаяны в одно целое. Он понял, что это и есть то самое золото, которое владело думами и помыслами горняков.

— Смотри, я сначала покажу тебе, как надо рубить.

Чжан поплевал на руки, потер ладонями и, подняв кайло, ударил в небольшое углубление, затем сразу выдернул кайло и ударил еще раз. После второго удара угольная глыба заметно сдвинулась, а еще после двух-трех ударов на землю упал большой кусок угля и посыпались угольные крошки.

— Вот теперь здесь уже выем и рубить легко. Руби! Несколько дней тому назад здесь нелегко было работать: стучишь, стучишь, а толку мало, словно и не рубил. А теперь пустяки. Ну давай! Я пойду в ту сторону, а ты здесь не прохлаждайся! Дадим угля мало — и денег мало получим, да еще и от подрядчика взбучку заработаем. Он эти дни гонит почем зря: в управлении его тоже подгоняют. Там только и думают, как бы ежедневно побольше давать угля: им хотелось бы догнать добычу до тысячи тонн в день, а на наши жизни им наплевать. Ну, да черт с ними! Лишь бы деньги давали, а жизни старому Чжану не жалко! — И он отошел рубить в другой угол.

«Кажется, особых усилий не потребуется», — подумал Сяо Чэнь, видя, как легко — казалось, совсем без усилий — рубил старик. Теперь и он поднял кайло и слегка ударил по большому куску угля. Но глыба даже не двинулась, а руки его задрожали. Он почти испугался, поняв, что это совсем не легко. Собравшись с духом, он ударил изо всей силы, на этот раз, правда, успешнее — на землю упало несколько кусков угля.

Глядя на эти куски так, словно это были золотые самородки, Чэнь ощущал странную радость. Он понял, что это — результат его первых трудов и дверь в его будущее. Он думал: «Если уголь и впредь будет рубиться так же легко, как этот — вагонетка угля… десять… сто… целая гора угля… — мои мечты о золоте станут явью. Золото! Этот иссиня-черный, блестящий уголь и есть то самое золото, которое даст мне возможность спокойно жить вместе с матерью, обзавестись женой и иметь детей». Он жадно глядел на иссиня-черный, блестящий пласт, и ему страстно захотелось вырубить его одним махом кайла.

Рубить и отваливать, рубить и отваливать! — это желание переполняло его душу. Он чувствовал, как он весь ожил. Голова горела, все окружающее словно исчезло, лишь глаза были устремлены в то место впереди, куда нужно было бить кайлом. От сильных, резких взмахов кайлом он весь вспотел. Тогда он разделся, оставшись лишь в нательной рубахе, но скоро и она взмокла от пота. А он все рубил, забыв о самом своем существовании, и у ног его уже выросла порядочная куча угля.

— Сяо Чэнь, отдохнем! Сколько нарубил? — крикнул из своего угла Чжан.

Чэнь остановился и, повернувшись, взглянул на подходившего Чжана: тот был обнажен до пояса и сквозь кожу, обтягивавшую его, проступали кости. Он бросил кайло на землю, вытер руки и присел отдохнуть на валявшуюся балку.

— Да, у тебя, видно, силенки есть — вон сколько надолбил! Это редко бывает, чтобы первый раз в шахте — и столько нарубить. — При виде кучи угля Чжан не смог удержаться от короткой похвалы. Сплюнув, он присел рядом с парнем. — Ты такой молодой, а сбежал сюда. Что, тоже хочешь разбогатеть? — спросил старик и улыбнулся.

Сяо Чэнь рассмеялся.

— Это хорошо! Будешь экономен и терпелив, тогда, может, и скопишь немного денег. Но послушайся моего совета: никогда не играй на деньги и не шляйся к бабам! А то ухлопаешь на это всю получку. У нас на руднике — семь шахт, несколько тысяч рабочих. А скопивших денежки не наберешь и десятка: все оставляют деньги в притонах. А многие ходят к проституткам. Каждый месяц одно и то же: накопят к получке пятнадцать-двадцать долларов и сразу — в город, а возвращаются, когда истратят все дочиста. И снова, не пикнув, понурившись, идут уголек рубить. В дни получек добыча низка, только через некоторое время увеличивается. Я здесь больше двух лет работаю, а ничего не накопил: дома семья большая, да и болею я часто. Но выбора нет. Здоровье у меня неважное. Будь у меня выбор, я бы на шахту не пошел. Ты вот здоров — покрепче меня и помоложе и ни к чему еще не пристрастился. Пожалуй, немного деньжат подзашибешь. Только помни мой совет: не играй на деньги и не ходи к девкам. А то будешь рубить здесь всю жизнь, и чем больше будешь трудиться, тем беднее будешь становиться… Ну, хватит болтать! Давай-ка снова за работу. — После этой тирады Чжан встал и пошел на свое рабочее место.

Спустя немного времени он снова позвал из своего угла:

— Сяо Чэнь, отдохнем! Перекусить пора! Вытаскивай-ка свои лепешки!

Оба кончили работу и, опять присев на балку, стали медленно жевать.

Вдруг на голову старика упали куски угля. Он взглянул вверх и пробормотал:

— Скоро придется ставить новую балку. Эта уже прогнулась.

— А эти глыбы не могут повалиться? — встревоженно спросил Сяо Чэнь, также подняв голову и ощущая, как в нем рождается страх.

— Не повалятся, если газ не взорвется. А случится — будем здесь заживо похоронены. — Когда Чжан произносил последние слова, на лице его не отразилось ни огорчения, ни испуга, словно он считал погребение заживо вполне обычным делом.

— Заживо? И ты ничуть не боишься? — с испугом спросил парень, чувствуя, как растет страх.

— А что толку бояться? Здесь это часто случается. Я скажу тебе: некоторые даже сами желают, чтобы их засыпало. Вот, например, старый Чэнь, который здесь раньше работал. Ему уже за пятьдесят было. Жена у него была, сыновья и дочери — вся семья держалась только на нем. Угля он давал всегда очень мало. Подрядчик сколько раз собирался его выгнать, так он чуть ли у того в ногах не валялся, ну, его и оставляли. Он часто жаловался, что уже стар, что здоровьем не годен для тяжелой работы, рано или поздно умрет и некому будет после его смерти помочь жене поставить детей на ноги. Денег он не накопил, и ему больше улыбалось умереть в шахте, чтобы его старуха могла получить сто пятьдесят долларов пособия. Он еще говорил, что хочет сам вызвать пожар, но боится, как бы от этого не пострадали другие. Потом его и вправду завалило в шахте. Старуха его получила полторы сотни и уехала в родные края. Не знаю, сам он тогда совершил поджог или нет, а только пятнадцать человек погибло… Вот такие, брат, дела!

— Да, хорошего мало! А по-моему, все-таки лучше кое-как жить, чем погибать такой смертью, — вставил Сяо Чэнь.

— А я тебе скажу — даже такой смертью умереть неплохо. Честно говоря, и я бы предпочел такую смерть — пусть уж моя старуха пособие получит. Лет ей тоже немало: рано или поздно и мне умирать придется. А тогда на какие деньги жена хоронить меня будет? На что семья жить будет? Пусть уж лучше я заранее выберу эту смерть — все-таки есть какие-то преимущества.

— Ты что, шутишь? — с натянутой улыбкой спросил Сяо Чэнь, чувствуя, как сильно бьется сердце.

— Шучу? Какие тут шутки? Истинная правда! — Старый Чжан был в возбуждении. — Посуди сам: а разве другой выход есть? Недаром ведь есть поговорка: «Копай уголь — выкопаешь могилу». Это еще хороший конец. Все-таки жене и детям будет на что вернуться в родные края. Могу тебе сказать: наверное, и я когда-нибудь пущу огонек в шахте. Достаточно закурить сигарету — и конец. А на остальное мне наплевать — лишь бы удалось умереть в шахте.

— А как же другие? — с ужасом спросил Сяо Чэнь, весь дрожа: ему казалось, что старый Чжан уже готов запалить шахту.

— Другие? А что мне до них? Лишь бы я мог умереть — и ладно. Ну, хватит болтать, давай порубим! Нам сегодня нужно выдать не меньше двух вагонеток!

— Но ты же говоришь, что собираешься поджечь шахту. — Голос парня дрожал. Ему казалось, что его мечты о золоте сгорают в пожаре.

— Говоришь, говоришь! Это же только разговоры. А ты и поверил! — оборвал его Чжан и, поднявшись, вновь приступил к работе.

Сяо Чэнь, подавленный, приподнялся и взял кайло, чувствуя какую-то слабость в руках. Он посмотрел в сторону Чжана — тот, голый по пояс, усердно махал в своем углу кайлом.

— Старина Чжан, ты действительно хочешь это сделать? — спросил парень обеспокоенно.

— Что сделать?

— Поджечь. Ты же только что грозился… — колеблясь, неуверенно проговорил Сяо Чэнь.

— Молчи, дурень! — улыбаясь, выругал его шахтер. — Услышит кто — тогда я доигрался!

— Но ведь меня-то тебе не за что ненавидеть! — упрямо пытался объяснить Сяо Чэнь. Он чувствовал, что Чжан может решиться на это. Ясно, что старик и не подумает о его жизни. Газ взорвется, и он вместе с Чжаном будет заживо погребен здесь. Жена Чжана получит сто пятьдесят долларов пособия. Сто пятьдесят долларов — сумма, конечно, не маленькая, но кто получит пособие за него? Родных у него здесь нет. К тому же он впервые спустился в шахту. Выдадут ли еще за него пособие?

— А кто это тебе говорил? И вправду дурень! С ним шутят, а он верит! — отрезал старый шахтер и, не обращая больше на парня внимания, усиленно заработал кайлом.

Только теперь парень немного успокоился и решил больше не задавать вопросов. Но настроение его уже изменилось. От прежнего энтузиазма не осталось и следа. Физическая усталость, а также история старого Чэня и слова Чжана полностью отняли у него радость труда. Шутил ли Чжан с ним или нет — во всяком случае он был из этой породы людей. Разбогател ли он? Отрыл ли клад? Вовсе нет. После двух-трех лет изнурительного труда он еще ждал случая, чтобы обменять свою жизнь на сто пятьдесят долларов пособия. Неужели и ему в будущем уготован такой же конец, как старому Чжану? Кто поручится, что это не так? Сюда собираются тысячи рабочих, а в итоге только несколько из них, собрав чуточку денег, возвращаются домой. Надежда скопить денег не велика, зато шансов умереть ужасной смертью значительно больше. Он еще так молод, и у него есть мать, которая работает в прислугах. А такая смерть страшна — будешь корчиться в муках удушья или разорвет в клочья.

При этой мысли все внутри у него содрогнулось. Отчаяние и страх тисками сковали мозг. Теперь он уже с трудом поднимал кайло, и, хотя с каждым ударом на землю падали новые куски угля, результаты были далеко не те, что прежде. Он уже не мог весь отдаться процессу рубки, так как поневоле задумывался. Думая, он все больше и больше укреплялся в убеждении, что впереди его ждет опасность. Сплошная масса иссиня-черного, блестящего угля перестала быть в его глазах золотом, а превратилась в огромный заряд пороха, который он бил сейчас кайлом, ежесекундно подвергаясь опасности. И только сейчас он осознал эту опасность.

Лоб его покрылся бисеринками пота, мысли беспорядочно путались. Лишь несколько слов неотступно проносилось в мозгу: «Шахта — могила — уйти… взрыв — завалит — бежать…»

Он по-прежнему рубил и отваливал, рубил и отваливал, не замечая, что падавшие куски угля были намного меньше, чем прежде. Ему было уже не до того, чтобы замечать это. Он даже не думал об отдыхе, но тут Чжан сказал ему, что пора кончать работу. Он уже весь выдохся.

А старик еще раз проследил за тем, как подручный откатывает вагонетку с углем, и получил бирку с записью добычи.

Сяо Чэнь покорно последовал за Чжаном, который привел его к клети, а она подняла их на поверхность. Восемь часов он пробыл под землей, похороненный заживо.

Было десять часов вечера. Шахтеры ночной смены, дожидаясь своей очереди, выстроились у подъемника.

Парень вышел из клети, и от прохладного дуновения ночного ветерка мысли его мало-помалу прояснились. Он опять задал тот же вопрос:

— Ты и вправду хочешь это сделать?

На этот раз Чжан не рассердился. С мягкой иронией он сказал:

— А до тебя действительно туго доходит. Ведь это же только разговор. Честно говоря, место, где мы рубили, не считается особенно опасным. Опасно выше того места, направо от нас. Дороги там нет, и приходится ползти по наклонному штреку. Новеньким туда не следует ходить. Как пошел — непременно беда случится. Я-то там побывал. Так что будь спокоен: у нас с тобой не так уж опасно!

Сяо Чэнь деланно улыбнулся: на сердце у него немного отлегло. Но в нем все еще гнездился страх, хотя парень и сам не знал почему. Не отвечая на слова Чжана, он медленно шагал, опустив голову. Рядом с ним шахтеры, поднявшиеся из-под земли, брели также молча и сосредоточенно. Все молчали: не было слышно ни громких разговоров, ни смеха. В ночной тишине раздавался лишь громкий, однообразный шум то опускающейся, то поднимающейся клети. Этот шум наводил на людей тоску и ужас.

— Не волнуйся и не бойся! Через несколько дней привыкнешь. — Чжан участливо потрепал парня по плечу. — Пошли мыться, а потом поедим. Вы, молодежь, должны быть посмелее.

— Ладно, — буркнул он в ответ, а сам остановился и, повернув голову, бросил взгляд на шахту. У подъемника все еще стояли несколько рядов рабочих, опустив головы, с лампами в руках, в грязной одежде. Ни звука, ни движения — они были словно тени, словно привидения.

Старый Чжан, сжав правую руку Сяо Чэня, потащил его за собой.

Луна спряталась за тучу. И хотя все небо вызвездило, вокруг было темно, как в шахте.

1931 год

Перевод Б. Мудрова

БОЛЬШЕ ПЯТИДЕСЯТИ

— Пошли, здесь нам делать нечего, — закричали люди.

Каждый перебросил через плечо свой узелок, лежавший рядом, кое-что забрал в руку. Один за другим они без сожаления вышли из сарая.

Их было больше пятидесяти. Широким шагом шли они по узкой проселочной дороге. Стояло пасмурное утро. Еще с вечера начал задувать северный ветер, и кое-кто предсказывал снегопад. Но все равно они не могли больше оставаться в этой деревне.

Так каждый раз они снова трогались в путь; у них не было определенной цели, не было запасов продовольствия, не было работы. Они знали лишь одно — нужно идти, идти в новое место, где они надеялись найти работу, сытную еду, теплый угол.

Поход этот длился уже не два и не три дня. Полгода назад наводнением затопило их родную деревню и снесло весь урожай этого года. Вслед за тем через деревню прошли войска, забрав все, что еще оставалось, и спалив несколько домов. У каждого осталось только кое-что из одежды, пара свободных рук да собственная судьба. Словно невидимая плеть, свистевшая за спиной, подгоняли их голод и холод. И тогда люди со слезами на глазах расстались с родными местами, с деревней, которую когда-то любили, как родную мать. В те времена жизнь в деревне била ключом, как у человека в расцвете сил и здоровья. Но впоследствии тяжелые недуги иссушили ее, а ныне она умерла мучительной смертью, не оставив им ничего, кроме тяжелых воспоминаний.

И они пустились странствовать, проходя город за городом, минуя деревню за деревней, преодолевая сопку за сопкой. Нигде не находили они себе пристанища; двери домов захлопывались у них перед носом. Оставался только один выход — все время идти вперед: утром, когда из-за гор выглядывал алый лик солнца, вечером, когда луна еще пряталась за деревьями, и темной ночью, когда на небе мигали звезды.

День шел за днем, месяц за месяцем; лица людей меняли цвет вместе с небом, горами, деревьями, но ноги их не переставали шагать. Люди нигде не останавливались даже на неделю. В каком-нибудь городе вдруг мелькал луч надежды, но затем исчезал и он, и им ничего не оставалось, как идти дальше.

Голод и холод объединили их в один отряд — пятьдесят с лишним человек: мужчин, женщин, стариков, детей.

Невзирая на ветер и дождь, на жару и снег, они, сплотившись в одно целое, шли вперед, не зная отдыха, и в каждом из них теплилась одна надежда: работа, то есть жизнь. Насытиться, согреться — вот единственное желание, подбадривавшее их. Все думали только об этом. Иных желаний не было.

Словно цыганский табор проходили они город за городом, деревню за деревней, сопку за сопкой; коротали холодные ночи в развалившихся сараях, в выгоревшей степи, в лесу, где всю ночь шумят деревья. На подстилку они собирали сухие листья; сбросив на землю узелки, извлекали из них тряпье, могущее служить одеялом, и укутывали свое тело. Вечера и ночи были холодны, как и все вокруг. Теплились только их сердца, но постепенно и в них стал проникать холод.

Словно кочующие цыгане, сбившись в кучу, люди беспрерывно сопротивлялись голоду и холоду и отдавали все силы, чтобы заработать у незнакомых богатеев хоть что-нибудь про запас. Но у них не было шатров, они не владели искусством развлекать людей, и резные ворота богатых домов закрывались перед ними. Для них открывались только полуразвалившиеся калитки, но там они не могли получить того, на что надеялись: там не ожидала их ни работа, ни ночлег, разве что только крохи пищи, чтобы утолить голод.

Они шли с самого рассвета, когда солнце выглядывало из-за гор, до вечера, когда на небе начинали мерцать звезды. Дни и ночи сменяли друг друга с размеренностью качающегося маятника. Дни становились все короче, небо — все сумрачнее, солнце постепенно утрачивало яркость, реки давно замерзли. За последние десять дней уже трижды выпадал снег, а они по-прежнему не могли найти себе пристанище и работу и вынуждены были продолжать свой бесконечный путь.

«Передохнем, побудем еще здесь!» — мечтал каждый про себя. Все устали и нуждались в отдыхе.

Но нашлись и другие, которые сказали: «Пойдемте, пойдемте дальше!» Об этом тоже все мечтали, так как голод и холод подстегивали людей и гнали их вперед. Они знали, какой конец ждет их, если они останутся здесь, где им не разрешили жить.

Только два дня пробыли они в этой деревне, провели два вечера и дважды ели досыта, но зато лишились ребенка, семилетнего малыша вдовы Чжао. Это был веселый и симпатичный мальчишка, хотя он похудел за последнее время. Вдова Чжао, женщина лет под сорок, была неграмотна и не знала, что такое настоящая жертва; никто не принуждал ее пожертвовать одним из двух детей. Но она сама чувствовала, что сделать это необходимо. Она понимала, что она не первая и не последняя. Плотник Асы во время прошлого снегопада продал в городе единственного сына, обеспечив всем немного тепла и пищи. Когда потом люди упоминали в разговоре его сына, плотник Асы даже не реагировал. «Смог же он, неужели я не смогу? Ведь все родители одинаковы. У меня хотя бы двое детей, — говорила сама себе вдова Чжао. — Купят его люди — хоть есть досыта будет», — утешала она себя. Момент расставания матери с сыном не причинил никому боли. Мальчика увели раньше, чем они тронулись в путь, и больше он не вернулся. Уходя, он лишь улыбался.

В этот день, как только наступило утро, люди покинули деревню, предварительно кое-чем перекусив. Если бы не тот ребенок, у них осталось бы более или менее хорошее впечатление от двух прожитых здесь дней. Но лицо проданнрго ребенка все время преследовало их, напоминая о страданиях матери. Они старались не упоминать имени мальчика, боясь разбередить ее сердце. Сама она тоже не говорила ни слова, лишь тащила за руку оставшегося у нее девятилетнего сына. Уже вышли из деревни, а мальчик все еще оглядывался назад, ища брата и приставая с расспросами, куда тот ушел. Конечно, правды ему не сказали.

Извилистая проселочная дорога привела их к склону сопки. Здесь дорога петляла из стороны в сторону. Небо по-прежнему было серым, словно лицо покойника. Ветер усилился, в воздухе носился песок. Люди шли, напрягая все силы. Каждый шаг приходилось отвоевывать у ветра, нагнув голову, чтобы песок не слепил глаза. Дедушка Чжан, которому давно перевалило за пятьдесят, раза два упал, поскользнувшись на покатом склоне, и теперь лежал скрючившись на дороге, тяжело дыша и уцепившись одной рукой за корень придорожного дерева. По белой бороде его текла слюна, худое лицо было покрыто пылью, полуоткрытые глаза безжизненно глядели в небо. Судя по всему, он уже ничего не видел.

Несколько человек задержались: остановились, чтобы узнать, в чем дело. Они помогли Маленькому Вану поднять старика. Поддерживая деда, Маленький Ван медленно двинулся дальше, плетясь позади всех.

Выбиваясь из сил, люди шли по извилистой горной тропе, растянувшись в зигзагообразную линию. Их было больше пятидесяти. Постепенно ветер ослабел, и небо словно улыбнулось им. Лица людей тоже засветились от удовольствия. Но вот они добрались до вершины сопки, и погода резко изменилась: в воздухе закружились снежинки, опускаясь на лица, на руки.

— Снег! — раздался общий испуганный крик.

В один миг небо стало совершенно черным. Мириады белых хлопьев посыпались вокруг, постепенно превращаясь в мутно-белую пелену, словно кто-то наверху щипал вату и клочья ее бросал вниз. Свирепствовал ветер, обжигая лица и руки, снежные хлопья слепили глаза. Люди сопротивлялись еще упорнее, но стали ступать медленнее; кое-кто, поскользнувшись, падал на дороге и перебирался через вершину сопки лишь некоторое время спустя.

Спуск мог бы быть сравнительно легок, если бы дорога к этому времени не размокла и не превратилась в грязное месиво. От выпавшего снега сопка стала совсем белой, снег лежал и на деревьях. Кругом стояла тишина — вокруг никого не было. Впереди внизу виднелась только белоснежная равнина; несколько домиков у подножья сопки резко выделялись на белом снегу; блестела речка. Все выглядело необычайно красиво, но у людей не было ни времени, ни желания любоваться природой. Вся их энергия уходила на борьбу с суровой стихией. Люди не проявляли восторга, взирая на чудесную картину, представившуюся им. Снег нес им только холод. Даже обмотки на ногах промокли, но люди вынуждены были продолжать ступать по грязи и по сугробам. У них была одна надежда — быстрее добраться до жилья у подножья сопки, где они, может быть, найдут немного тепла и обретут отдых.

Они тяжело дышали, стряхивая снег со своих лиц и поминутно поднося покрасневшие, распухшие руки к губам, чтобы отогреть их теплом своего дыхания. Силы были на исходе. Не осталось ни раздумий, ни привязанностей — всеми владела одна суровая мысль. Они не щадили натертых и промокших насквозь ног, погружая их прямо в грязь, и двигались по грязному месиву. Если кто-нибудь падал, шедший рядом поднимал его и подбадривал двумя-тремя словами. Дети не могли идти сами, и мать или отец тащили их за руки. Дедушка Чжан, самый старый из всех, уже не мог передвигать ноги, и двое молодых — Маленький Ван и Красноносый Чэньсань — вели его под руки. Всю дорогу старик тихо кашлял, но шедшие впереди ничего не слышали.

Они были заняты одним — идти вперед. И они шли, без шума и споров, сбившись по два-три человека или следуя вплотную друг за другом. Растянувшись длинной вереницей, они медленно шагали по белому снежному полю. Стемнело. Ночь раскидывала свое покрывало. Дома у подножья сопки вдруг пропали из виду — зрение обмануло людей. Дорога уходила вдаль, и за первым же поворотом на их пути встал лес.

Лес был не очень густой — там и сям виднелись просветы, но земля уже превратилась в сплошное болото, а ноги повиновались плохо. Тем не менее другого пути не было. Собравшись с духом, люди вступили в лес — все такой же длинной колонной. Их было по-прежнему больше пятидесяти. Только теперь им приходилось еще труднее, еще тяжелее.

В глазах появилась какая-то пелена, они уже не различали дороги под ногами, деревьев по сторонам ее и не могли разглядеть, что было впереди. Ветер обжигал их незащищенные лица и глаза, оглушал, пробирался сквозь одежду, тело; грязь облепляла ноги, и люди перестали чувствовать их. Только половина тела еще была способна ощущать что-то, но никто не произнес слова «отдых». Испытания, перенесенные в течение полугода, сделали людей серьезными и молчаливыми. Никто не бранился, не кричал, все шли молча, как во время похоронной процессии. Лесную тишину нарушали только звуки шагов, звуки шлепавших по грязи ног. Эти звуки глубоко проникали в сердце каждого, и люди серьезно и даже чуть-чуть испуганно прислушивались к ним. Ни у кого и в мыслях не было улыбнуться или дать волю своим чувствам: все хорошо понимали, что сейчас они сопротивляются, что они живут. Они сознавали, что стоит только на секунду ослабить напряжение, как все вокруг разом изменится и, может быть, станет еще ужаснее. Они не решались представить себе всего этого, но одной мысли о том, что есть еще что-то более ужасное, чем все, что они уже испытали, было достаточно, чтобы привести их в трепет.

Стало совсем темно. Вдруг общую тишину нарушил детский плач. Это плакал четырехлетний ребенок молодой вдовы Сунь Эрсао. Раньше малыш был такой живой и милый, а теперь в своей худобе напоминал маленькую обезьянку. Он даже плакать не мог громко, а только жалобно попискивал, совсем как обезьянка. Этот плач словно ударял по сердцу и причинял невыразимую боль.

— Не бойся, родненький, мама здесь… — Страдальческий женский голос бессильно дрожал в воздухе.

— Огня, огня! Света… — крикнул какой-то детский голосок, и его подхватили другие.

Но все, что могло гореть, было сырым от дождя и снега. И на миг вспыхнула перебранка. Виноватых не было. И все же кто-то кого-то толкнул, кто-то, поскользнувшись, упал и закряхтел от боли, кто-то просил помочь подняться.

Казалось, люди вошли в пещеру. Ни проблеска света, ни огня, только сплошной мрак окружал их. Они не знали, что находится вокруг них — каждый ощущал только ветер и снег. Носы одеревенели, руки распухли, уши болели так, что до них нельзя было дотронуться, ноги и тело дрожали. И все же никто не остановился, никто не дал усталости и боли справиться с собой. Каждый на ощупь, почти наугад, шагал по этой неизвестной дороге, и ни один не думал об отдыхе и покое. Люди не мучились сомнениями, не спрашивали себя, зачем нужно продолжать идти вперед и что ждет их впереди.

— Огня, огня, света… — все еще кричал кто-то, но тут ветер и снег еще более усилились.

— Пошли, пошли быстрее! Обойдемся и без огня! — прозвучал мужественный голос. Этот голос, покрывший все остальные звуки, принадлежал здоровенному детине, кузнецу Фэн Лю.

— Правильно, — откликнулись двое-трое. Затем все умолкли, но каждый испытывал то же желание: пойдем!

Люди шли все так же на ощупь, выбиваясь из сил, стиснув зубы и еле передвигая ноги. Они не знали, сколько еще предстоит идти и какое расстояние осталось позади. Каждым владела только одна мысль: сопротивляться, то есть идти. Никто не думал о себе и не чувствовал себя одиноким: шаги и дыхание спутников успокаивали и каждый ощущал себя в большой массе людей, чья судьба одинакова с его собственной судьбой. Никто не лег бы на землю, чтобы умереть бесполезной смертью, — ведь он еще может кое-что сделать.

Шли почти вслепую, наперекор ветру и снегу, в темноте и грязи, наперекор усталости. Люди перенесли уже слишком много и были, словно невидимыми нитями, связаны общими страданиями, заставлявшими каждого вверять себя общей массе, растворяться в ней, черпать в ней силу для того, чтобы перенести грядущие, еще большие страдания. И еще они знали, что кроме этого им остается только смерть.

— Смотрите, не свет ли это впереди? Быстрей! — снова загремел голос кузнеца Фэн Лю, такой же мужественный, как и прежде, покрывший вой бурана.

«Да, да. Там — свет», — сердцем откликнулся каждый. Но впереди не было никакого света.

Заплакал ребенок Сунь Эрсао. Мать крепко прижала его к себе, а кто-то из шедших рядом подхватил ее под руку. Дедушка Чжан, ковылявший сзади, перестал кашлять, и никто не обратил на это внимания. Маленький Ван и Красноносый Чэньсань тащили старика под руки, не замечая, что тело его мало-помалу деревенеет.

Ветер совсем рассвирепел и бил по деревьям с такой силой, что они жалобно стонали. Казалось, кто-то тихо трогал людей за плечи — это высохшие листья падали на них и соскальзывали в грязь. Снег шел не переставая. Хлопья его стали крупнее, белыми ватными клочьями они наполняли лес и оседали на лицах. У людей коченело тело, тяжелели ноги. Холод сковал путников. Только сердца их были горячими и звали людей: «Вперед!»

— Умер! Дедушка Чжан умер! — закричал испуганно Маленький Ван.

Многие остановились.

— Позовите его, окликните погромче! — советовали одни.

— Дедушка Чжан умер! — причитали другие.

— Дедушка Чжан! Дедушка Чжан! — звали Красноносый Чэньсань, Маленький Ван и еще двое-трое.

— Застыл, все тело застыло. Как камень, — жаловался неизвестно кому Маленький Ван. Его пронзительный голос, казалось, резал по сердцу.

— Что же теперь будет? Что нам делать?.. — вдруг выкрикнула плачущим голосом долго молчавшая Сунь Эрсао и крепко прижала к груди ребенка: ей показалось, что ребенок перестал шевелиться; но он был еще жив.

Сзади слышался разговор. Кузнец Фэн Лю, шедший впереди других, услышал плач Сунь Эрсао и грубо сказал:

— Пошли! Быстрее пошли вперед! Смотрите — там свет!

— Да, да, пошли! нельзя стоять! Свет! — громко откликнулись многие, но ни один из них не мог сказать, видит ли он свет в действительности.

— Давай понесем его. Дойдем до места — решим, как быть. Не бросать же его здесь! — проговорил Маленький Ван, глядя на побелевший нос Чэньсаня.

— Ладно, — коротко бросил в ответ Красноносый Чэньсань, и, подняв на плечи застывший труп, они пошли дальше.

«Смерть!» — молнией пронеслось у всех в уме.

«Смерть? Черт тебя подери! Мне ты не страшна — силенки еще есть» — И кузнец Фэн Лю, похлопав рукой по груди, прогнал от себя эту мимолетную безрадостную мысль. Голос его звучал по-прежнему мужественно, хотя уже немного слабее, чем раньше. Ноги отяжелели, и поднимать их приходилось с большим трудом. Казалось, какой-то голос нашептывал ему: «Смерть… Впереди ждет смерть». Он вздрогнул, но сам себе ответил:

— Пошли! К черту смерть!

Свет! Каждому казалось, будто где-то впереди он видит слабый свет. Каждый думал про себя: «Теперь недалеко». Они шли, выбиваясь из последних сил. В сердцах их была одна надежда: через какое-то время они смогут насладиться теплом. Но перед их глазами непрерывно маячил окоченевший труп, преграждая им путь. Ночь стала еще холоднее. Людям казалось, что они видели свет. Но, увы! Это был всего лишь мираж. И они шли навстречу этому миражу.

— Ой!.. Мы заблудились! — испуганно закричал плотник Асы.

Тяжелый груз лег на сердце каждому. Пелена с глаз вдруг спала.

Действительно, это большой лес, но почему же они идут так долго и не могут выйти из него? Очевидно, они затерялись в лесу. Ни света, ни звука — только темнота, ветер, снег да холодная ночь вокруг. Положение их было ужасно!

— Что же делать? Что делать?.. — растерянно причитала Сунь Эрсао, крепко прижимая к себе малыша и не замечая, что он уже недвижим.

— Что делать? — вторила ей вдова Чжао, обнимая своего сына и веля ему прижаться поплотнее.

— Как же нам быть? — вскричали еще несколько женщин, и в голосах их слышалось отчаяние.

— Идти, вот что! Идти вперед! — грубо, словно он был лишен каких-либо чувств, закричал Фэн Лю, и мужественный голос покрыл все остальные голоса. Голод давал о себе знать, и кузнец испытывал муки голода, но не обращал на них внимания. Он знал только одно: сил у него еще достаточно, он ничего не боится, он будет отчаянно сопротивляться, он пойдет вперед.

«Нас больше пятидесяти, — думал он, — руки и ноги у нас целы, мы спаяны вместе и не ляжем на землю, чтобы умереть бессмысленной смертью от голода и холода. Мы должны что-то сделать, чтобы спасти себя». Но что именно сделать? Этого он пока еще не знал.

— Пошли! — закричали сзади Маленький Ван и Красноносый Чэньсань. Словно холодный тяжелый камень, тащили они вдвоем труп дедушки Чжана, чувствуя, как слабеют руки и жжет от голода в желудке. Но сердцем они не могли подчиниться обстоятельствам и кричали со всеми: «Пошли!» Они с усилием передвигали ноги, обутые в рваные башмаки и обмотки, насквозь промокшие от снега и грязи. От холодной земли ноги их почти окоченели.

— А может, хоть ноги пожалеем? Других ведь нет! — страдальчески выкрикнул обычно неразговорчивый Чжэн Дамао. — Так вслепую можно идти до рассвета — и все без толку!

— А что делать? Здесь, в лесу, даже отдохнуть негде! Видишь, земля-то какая сырая. Разве ляжешь на нее? — с отчаянием в голосе откликнулся плотник Асы.

— Не могу больше. У меня ноги онемели, — страдальчески воскликнула вдова Чжао. Сама она голода не чувствовала, но ее мальчик все время повторял: «Мам, есть хочу… Есть…»

В этой людской массе были еще двое детей: девочка одиннадцати лет и восьмилетний мальчик; они тоже ныли: «Есть хотим, есть хотим…»

«Есть» — это слово преследовало каждого, и все они испытывали муки голода. Не чувствовал голода лишь ребенок Сунь Эрсао: он был мертв, но мать все еще крепко прижимала его к груди, словно живого. Она не знала.

— Не кричи. Скоро спустимся в долину и поедим досыта, — уже другим тоном говорила вдова Чжао своему девятилетнему сынишке, поглаживая его по плечу.

— Детка, что говорит тетушка Чжао? Слышишь? Спустимся в долину и поедим досыта! Потерпи немножко — все будет хорошо, — ласково успокаивала своего восьмилетнего сына мамаша У.

— Бабушка, а почему нам нечего есть?.. И жить негде? У других ведь хорошо… Бабушка, я… — непонимающе спрашивала одиннадцатилетняя девочка свою бабку, старуху Шэнь.

— Глупышка ты! Такая уж наша судьба, — не задумываясь, ответила пятидесятилетняя женщина.

«Судьба? А действительно ли это судьба?» — сомневаясь, переспрашивал сам себя кое-кто из шедших сзади.

Что это за слово — «судьба»? Вот сейчас где-то там многие едят вволю, живут в тепле, ничего не делая, а они, эта кучка людей, блуждают по лесу, исхлестанному ветром и снегом, не находя ни места, где можно было бы отдохнуть, ни крох пищи, которыми можно было бы утолить голод. Говорят — такая судьба, а они не могут согласиться с. этим, поверить в это. Они хорошо помнили, как чужие люди забрали их добро и сожгли их дома. Они, правда, видели также, как целый день шел дождь, как размыло плотину и как хлынувшая вода затопила их поля; но ведь с них очень давно собирали деньги, якобы на ремонт плотины, и они доверчиво отдали их, так и не узнав, на что эти деньги пошли. Говорят — судьба, а они не могут поверить. Во время пути они своими ушами слышали, как им говорили, что они плохие люди и поэтому должны терпеть мучения. «Какая несправедливость!» — думал кузнец Фэн Лю сначала с сомнением, затем с гневом и чувствовал, как все сильнее жжет у него на сердце. Он вытянул руки со сжатыми кулаками, будто собираясь схватиться с кем-то, но на руки ему лег холодный слой снежных хлопьев. Так думали многие, в том числе и Маленький Ван, и Красноносый Чэньсань. Опустив головы, они не отрывали глаз от запорошенного блестящим снегом трупа дедушки Чжана. Они не могли терпеть несправедливости. «Почему такой хороший человек, как дедушка Чжан, должен был принять столь ужасную смерть?» — спрашивали они себя, но не находили ответа на этот вопрос. Да и никто другой тоже не смог бы дать им ответа. «Вот такая несправедливость!» — казалось, повторял все время кто-то рядом с ними. Они стиснули зубы.

— Так и негде передохнуть? Я просто не могу больше двигаться, — вновь выкрикнула вдова Чжао.

— Сколько еще идти? Сколько нам еще идти, чтобы поесть? Мам, я кушать хочу, — не отставали от взрослых дети.

— Я не могу идти! Давайте отдохнем! Свет, куда же исчез этот свет? — умоляющим голосом кричал плотник Асы.

— Я не хочу идти дальше. Пожалуй, я не переживу сегодняшней ночи. Придется мне помирать на дороге, — слабым голосом обратился к кузнецу долго молчавший папаша Чжоу. Стоявшим близко к нему показалось, что он плачет.

Фэн Лю поднял голову и поглядел на видневшийся над головами кусок глубокого темного неба. Белые снежинки кружились над головой, холодом ложась ему на лицо. «Смерть, смерть ждет тебя впереди!» — шептал ему в уши какой-то голос. Лицо его исказилось. Он долго молчал, и никто не знал, что у него на душе. Неожиданно он крикнул зычным и ясным голосом:

— Говори ты, Маленький Ван! И ты, Красноносый Чэньсань!

— Идти. Мы не можем лечь и дожидаться смерти. Силы у нас еще есть и народу много. Больше пятидесяти — чего нам бояться! — Двое молодых говорили почти в один голос. Сейчас они забыли обо всем — о темноте, о ветре и снеге, даже о трупе, который несли; только гнев был в их сердце: «Какая несправедливость!»

— Ну, кто еще там? Говорите! — Кузнец Фэн Лю назвал несколько имен.

— Идти! Всем вместе! Нас больше пятидесяти — нам ничего не страшно! Силы у нас есть, а придется умирать — так все равно надо идти, пока не упадем мертвыми! — Все говорили почти одно и то же, и никто не думал лишь о себе.

Остальные молчали. Но дети шумели, требуя идти вперед.

— Значит, пойдем! — веско проговорил кузнец Фэн Лю и, помолчав, добавил: — Ведь когда-нибудь ночь кончится!

А ночь, все такая же темная, как и прежде, окружала их.

Но теперь шаги людей слышались громче, чем прежде. Кое-кто еще продолжал спорить, но вскоре разговоры прекратились и все стихло. Они шли молча, отдавая все силы на неравную борьбу с ветром и снегом, понимая, что это их последний бой.

Сверху давила темнота, со всех сторон наседал холод, над головами бесновался ветер, по-звериному кусая их тела. Грязь цеплялась за ноги, а внутри их сжигал голод. Какой-то голос нашептывал им в уши: «Смерть, смерть ждет тебя впереди».

Ни криков, ни ссор, ни слез, ни страха. Всю силу мускулов — ногам! И снова они безостановочно двигались по грязи, даже не чувствуя, как медленно они идут.

Снег перестал падать, но положение людей было все так же безнадежно. Впереди — тьма, сзади — тьма. Никто не мог сказать, сколько они уже прошли, сколько еще придется идти и скоро ли будет конец лесной дороги. Темнота была все такая же густая, и казалось, на смену ночи никогда не придет рассвет, а дорога никогда не кончится.

Усталость снова подкрадывалась к ним. Кто-то, не выдержав, громко вздохнул.

— Пошли! — властно закричал Фэн Лю, нечеловеческими усилиями преодолевая усталость. — Пошли быстрее, вон впереди деревня! — И деревня была — но она была только у него в воображении, — особенная, прекрасная деревня, где ярко светит солнце, где люди с песнями работают на полях или торгуют в лавках. Эти люди встречают их радостными улыбками и кормят досыта. Он входит в кузню, берет молот и бьет по куску раскаленного железа. Здорово! Искры так и летят в разные стороны…

Воображение унесло его так далеко, что он даже сам не заметил, как во весь голос затянул на знакомый всем мотив:

Быстрей шагай, быстрей шагай,

До самой смерти не отдыхай.

Мы смелы, мы смелы;

Мы сильны, мы сильны.

И он почувствовал, что идти стало легче, чем прежде.

Маленький Ван и Красноносый Чэньсань подхватили эту немудреную песню. К ним присоединились дети, и вскоре запела уже основная масса. Они устали и пели несогласованно, но все почувствовали неизвестно откуда взявшуюся энергию.

Цветущая деревня стояла у них перед глазами. Мираж воодушевлял их, заставляя забыть о темноте, холоде, голоде, усталости. И они пели и пели эту только что родившуюся простую песню…

Наконец наступил рассвет. Ветер стих. Лес остался позади. Перед ними расстилалось ослепительно белое, искрящееся снегом поле. Впереди лежала прекрасная деревня, дома стояли отдельными кучками по два-три, многие утопали в снегу. Слева по дороге тянулись жители. Над крышами некоторых домов вился черно-серый дым, поднимаясь из снежных сугробов прямо вверх. Было слышно пение петухов.

При виде этой картины у всех вырвался глубокий вздох, на глаза навернулись слезы.

— Считайте, что мы пережили еще одну ночь, — растроганно произнес плотник Асы и оглянулся на своих спутников.

Сунь Эрсао сидела прямо на снегу. Склонив голову, она плакала, качая мертвого ребенка. Вдова Чжао, изнуренная донельзя, заснула у обочины дороги, прижимая к себе сына. Старуха Шэнь повалилась прямо в сугроб, обняв внучку. Мамаша У рыдала над неподвижно распростершимся у ее ног телом восьмилетнего сына.

Иные присели на корточки, другие стоя смотрели на деревню. Несколько человек находились около тела дедушки Чжана. Среди них, распрямившись и скрестив руки на груди, стояли Маленький Ван и Красноносый Чэньсань, все еще бормоча слова песни.

Кузнец Фэн Лю глядел на деревню, и в глазах его появился странный блеск: видимо, в голове его зародилась какая-то новая мысль. Он не думал больше: «Какая несправедливость!» — а повернув голову и сжав кулаки, глазами пересчитал своих спутников и, облегченно вздохнув, пробормотал:

— И все-таки нас больше пятидесяти! Руки и ноги целы, отвага есть, силы есть. — И, широко улыбнувшись, обратился к своим спутникам: — Пошли быстрее! Деревня рядом. Там нас наверняка накормят досыта.

1932 год

Перевод Б. Мудрова

ПАДЕНИЕ

— Не противься злу. — Так он обычно уговаривал меня. (Разумеется, я мог бы назвать его имя и фамилию, которая многим известна, но, думаю, достаточно будет, если я назову его просто «он». Я не преклоняюсь перед именами — зачем же другим знать фамилию?) — Допустим, что один ты не согласишься, — ну и что из этого? То, что должно случиться — ведь тебе этого не предотвратить. Вот японцы заняли Северо-Восток, ну и что? Лучше тратить время на собственные дела.

Развалившись на софе, он поигрывал бородкой, размеренно читая свои нравоучения.

Но что это за «собственные дела» — он никогда не пояснял. Если я спрашивал, он отделывался невразумительным ответом. Но один раз — только один раз! — он показал, что значат эти «собственные дела».

Я был зеленым юнцом — по крайней мере он так смотрел на меня, — хотя себе я в этом не признавался. Раза два-три он с сожалением говорил мне, что у него весьма способный ученик по фамилии Янь, который не уступал Янь Хуэю, ученику самого Конфуция, но, к сожалению, умер совсем молодым. Затем у него уже не было никого, кто смог бы перенять все его знания. Был, правда, еще некий Фан Юньсянь, готовившийся к поездке в Англию, но это было все-таки не то. А я — я не мог идти в сравнение с этими двумя.

Несмотря на все это, он относился ко мне неплохо и часто подолгу беседовал со мной, наставляя меня на путь истинный.

Нельзя сказать, что у него было мало друзей, но дома у него редко кто бывал, пожалуй, я был самым частым гостем. Бывали у него и студенты на консультациях, но больше одного раза я никого из них не видел. Я не знал, в чем дело. Ведь и я молод, думал я не раз, почему же я бываю у него? Объяснить это можно было, пожалуй, его отношением ко мне, а может быть, и моим любопытством.

У него была красавица жена, моложе его. Он был женат уже второй раз, и в этом тоже не было ничего удивительного. У многих профессоров молодые жены, и в этом отношении он ничем не отличался от других. Его взаимоотношения с женой нельзя было назвать ни хорошими, ни плохими. Я не видел, чтобы они ссорились, но мне всегда казалось, что настоящего чувства между супругами нет: друг с другом они были просто холодно вежливы. Правда, вначале, когда он ухаживал за ней — тогда она еще была его студенткой, — он на какое-то время потерял было голову, но теперь все улеглось. Он стал ее мужем без всяких юридических задержек и остался все тем же профессором — ученым с положением.

Жена его любила танцевать, и когда-то он тоже ходил на танцы, но теперь редко бывал в дансингах. А жена его по-прежнему была там завсегдатаем, и если он не сопровождал ее, с ней шел его друг, закончивший университет в США.

— Не противься злу, все предопределено. Так же и с Маньчжоу-Го[25]. То, что мы понимаем под злом, иногда необходимо, оно исчезнет, когда пройдет его время. Сопротивление злу — простая трата времени. Занимайся чем-нибудь практическим, а никчемное разглагольствование о сопротивлении абсолютно бесполезно; к тому же это не твой удел. Слишком уж вы, молодежь, легко обо всем судите. Здесь ничего не поделаешь.

Я хоть человек терпеливый, но и то не сдерживался и возражал довольно бесцеремонно:

— А что практического сделали вы? Как будто вы не тратите зря времени!

Но он оставался спокоен. Даже не рассердившись, он самодовольно-насмешливо отвечал:

— Я-то? Я многое делаю. Я штудирую книги, штудирую день и ночь и — размышляю! Я работаю больше, чем вы.

Я верил ему. Конечно, из такого дома, напоминавшего резиденцию императора, с таким роскошнейшим, удобнейшим кабинетом, можно было не выходить целыми днями. У него было немало редких книг, хранившихся в шкафах, которые занимали обширный кабинет и стояли в не менее обширной гостиной. Сами переплеты книг говорили об их уникальности. Тут были книги на английском, японском языках и немало китайских.

— Советую тебе побольше читать! Это очень важно. Читать мало — недопустимо. Китаю сейчас нужны люди, которые с головой ушли бы в учебу; ему не нужна молодежь, которая только и знает, что шуметь «долой то, долой это». Смотри, сколько я прочитал, и все-таки чувствую, что недостаточно. Что вы, молодежь, сделаете без образования? Хотите вернуть Северо-Восток, так для этого тоже нужно учиться! — с определенной долей гордости поучал он меня.

Когда речь заходила об учебе, мне оставалось только умолкнуть. Ведь он столько прочел, а я не осилил и десятой доли того, что было у него в библиотеке (боюсь, что это была лишь сотая часть!). Слушая его рассуждения о спасении государства через науку, я проникался к нему невольным уважением и удивлялся, как могло вместить столько знаний это тщедушное тело?

— Будь снисходителен, уважай других! Абсолютное зло не существует. У нас, в Китае, все достойны уважения и любые усилия приносят пользу. Каждый должен выполнять свой долг и всей душой отдаваться своему делу. Вот ты — ты должен быть усердным в учебе и забыть обо всем остальном. Ведь ты, кажется, собираешься после окончания университета поехать в Англию или США для продолжения учебы?

От него я уходил напичканный нотациями. Но когда, возвращаясь в пансион, я распахивал дверь своей комнаты и видел узкую сырую клетушку с низким потолком, то мне на ум сразу приходило прозвище «протокольный студент»[26] (я слышал как-то это обидное обращение от одного английского студента) и почему-то становилось гадко на душе.

Так вот что он считает идеалом для меня! Его слова пробуждали во мне отвращение. Я оглядывал свою этажерочку с тремя десятками потрепанных книжонок, часть из которых к тому же была из библиотеки. Где уж мне равняться с ним? У меня нет таких условий, как у него.

— При чем тут условия? Упорство в учебе превозможет все, в храм науки может войти каждый — и бедняк, и богач, — ободрял он.

Говорить он действительно умел! И обо всем говорил с блеском, никогда не задумываясь, насколько далек или близок он к истине. Но стоило мне выйти из дверей его дома, как я уже начинал сомневаться в том, что он сказал, а когда я приходил к себе, в моем уважении к нему появлялась трещина.

Несколько раз я уже был готов сказать себе: «Запрусь и буду заниматься!» Но моя комната не шла ни в какое сравнение с его кабинетом, и, если даже я и закрывался в ней, душа моя по-прежнему была вне ее. Я откладывал книги, задумывался, но мысли мои уходили так далеко и были настолько смелыми, что я опровергал почти все его положения. Врат храма науки мне не хотелось касаться даже рукой.

Честно говоря, мое уважение к нему неуклонно падало. Как-то я не был у него несколько дней, нет — больше месяца. Тогда он прислал мне письмо.

Даже сама форма его письма была оригинальна. Да что там форма! Слова, мысли, казалось, были списаны с древних фолиантов. За изящными выражениями скрывался вопрос — почему я так долго не появляюсь?

То ли из любопытства, то ли еще по какой причине, но я в этот же вечер отправился к нему. Предупредительный ко мне слуга, как обычно, не стал докладывать, и я решительно вошел во двор.

Двор был весь в цветах, в середине виднелся виноградный куст. За время моего месячного отсутствия здесь произошли перемены. В углу гостиной его жена о чем-то оживленно беседовала с профессором истории. Судя по изысканному платью, она либо только что вернулась откуда-то, либо собиралась уйти.

На меня они не обратили внимания, и я поспешно убрался, не желая мешать им. Я знал, что профессор истории преклоняется перед женой моего наставника. Поговаривали, что он преподнес ей несколько своих стихотворений, написанных на английском языке, а кое-кто даже добавлял, что у них — платоническая любовь. Все это было весьма вероятно и вполне естественно: профессор был недурен собой, молод, хороший собеседник, умел понравиться. Они очень подходили друг другу. Боюсь, что даже муж здесь не нашел бы возражений.

Я прошел к нему в кабинет. Со старинной книгой в руках он удобно устроился на софе. И, покачивая головой в такт своим словам, негромко декламировал.

— А, пришел? — улыбнулся он и положил книгу. Судя по выражению его лица, он был рад моему приходу. — Больше месяца не виделись. Наверное, у тебя значительный прогресс в науках? Много читал?

Мое честное признание, что за это время я не прочел и трех книг, необычайно удивило его.

— Чем же ты занимался? Молодежь так неразумно тратит время. Жаль, жаль…

Мы не виделись больше месяца, я пришел только потому, что получил его письмо, а он встречает меня такими словами! Слегка обескураженный, я попытался защищаться:

— А вы?

— Я? Я за последнее время прочел интересную вещицу времен Минской эпохи[27]. — Словно не заметив моего вызова, он с довольным видом указал мне на книгу. — Редкостная книга! Хорошо писали во времена Минской эпохи — особенно о жизни! Ты просто должен прочитать ее, — сказал он, передавая мне книгу.

Я перевернул несколько страниц. Книга оказалась дневником какого-то Юаня. Мне он был безразличен, и, скептически покачав головой, я молча вернул ему книгу.

Он удивленно уставился на меня, явно раздосадованный. Он был недоволен мной, но, умея быть снисходительным, сдержался. Все так же мягко, только с легким намеком на упрек, он вновь обратился ко мне:

— Вот видишь, вы, молодежь, всегда считаете, что вам не подходит это, не подходит то, а ведь вы и этого не напишете. Такую книгу вряд ли кому удастся в руках держать, а ты даже и не смотришь! Нехорошо, нехорошо…

Разумеется, я и сам знал, что смотрю на жизнь далеко не так, как писатели Минской эпохи. Знал я и то, что не могу быть снисходительным и терпеливым.

Приняв мое молчание за согласие, он оживился:

— Я приобрел вазу — настоящий сунский[28] фарфор! Жаль, что ты не разбираешься в этом.

Вазы он, правда, мне не показал, зная, что мне недоступно понять ее ценность.

— Молодежи следует быть упорнее, — с чувством собственного превосходства поучал он, солидно поглаживая бородку. — Позорно, если внуки наших предков не понимают всех ценностей, оставленных нам. Вот почему я советую тебе: учись больше. Знание беспредельно. А что молодежи остается делать, как не обратить всю свою энергию на овладение наукой?

Раньше я выслушал бы его со вниманием, но теперь испытал непонятное раздражение. На этот раз я не сдержался. Голова моя была забита всеми этими сунскими и минскими реликвиями. Я злился: неужели он вызвал меня затем, чтобы досаждать такими пустяками? Я начал понимать, почему молодые студенты не бывают у него больше одного раза.

— Учитель, ведь мне в этом году исполнится только двадцать три года! — не сдержался я.

— Двадцать три года — самый подходящий возраст для учебы. Время молодости нужно ценить, — продолжал убеждать он, так и не поняв моего состояния.

— Значит, меня должно интересовать то, что писали в Минскую эпоху, должна интересовать ценность сунских ваз? Оставляю это для таких людей, как вы, — уже без всякого уважения ответил я.

Теперь он понял. Он переменился в лице — оно покрылось красными пятнами; из-за больших очков на меня глядели злые глаза; он раскрыл было рот, но тут же, задохнувшись, закрыл — казалось, он хотел бросить мне в лицо какую-то резкость, но не решился.

А я усмехнулся про себя, видя, что мой поборник терпения рассердился. Сначала я хотел немедленно уйти, но теперь был не прочь остаться, чтобы насладиться его раздражением. Я знал, что видеть гнев человека, проповедующего терпение, удается столь же редко, как и минские гравюры.

— Уходи, — выдохнул он после некоторой борьбы с самим собой и указал мне на дверь.

Но я уселся напротив него, не собираясь двигаться с места, и с холодным спокойствием взглянул ему в лицо.

Взгляд его смягчился, а гнев на лице сменился досадой.

— Терпенье тоже ведь не такое простое дело, — колко уронил я словно самому себе. Но глаза мои не отпускали его.

— Не будем больше об этом. Когда-нибудь ты раскаешься и поймешь, что я был прав.

Но я уже не собирался выслушивать его, я уже думал совсем о другом. Все мое уважение к нему окончательно исчезло.

— Запомни мои слова. Ты поймешь позднее. В молодости я был таким же, как ты, а теперь понял свою ошибку. Ты тоже поймешь и пожалеешь. Я обманулся в тебе, — увещевал он, словно делая последнюю попытку образумить меня.

Я вспомнил, как мне говорили о том, что он когда-то действительно выступал со статьями, в которых убеждал не верить в существующий порядок вещей, не молчать перед лицом зла, бросить в отхожее место ненужное литературное старье… В этих статьях, написанных в стиле, не имевшем совершенно ничего общего с тем, как он писал сейчас, развивались и другие, не менее пылкие теории. Я действительно слышал об этом. Но не мог поверить. Я даже пропускал это мимо ушей — так все отличалось от того, чем он стал сейчас. Какая огромная разница! Время, конечно, может изменить человека, но я не верил, чтобы за десять с немногим лет можно было стать совершенно другим. Тем не менее его собственные слова служили подтверждением этой метаморфозы. Далеко же он ушел! Просто не верилось, что бывает такое перевоплощение. А он еще хотел, чтобы и я пошел по этому пути!

Я испытующе смотрел ему в лицо, ожидая найти в нем хоть какие-нибудь следы того человека, каким он был в молодости. Круглая лысая голова, большие очки, бородка; на этом яйцеобразном лице не было ничего, кроме довольства и удовлетворения. Оно говорило только об одном — все существующее предопределено.

Я почувствовал, что мои плечи распрямляются, что я стал выше, чем он. Я бросил на него взгляд сверху вниз. «А твое-то существование не оправдано», — подумал я.

— Почему ты смотришь на меня так? Ты анализируешь меня? — Неожиданно он перехватил мой взгляд, в котором явно прочитал мои мысли. Им овладевало беспокойство.

Я кивнул.

— Странный ты какой-то! Никогда не видел таких, — сказал он. — В тебе нет уважения, нет веры, — продолжал он, мало-помалу раздражаясь. — Ты все презираешь, ничего не признаешь!

Я не совсем понял, что он хотел этим сказать, но видел, что своим поведением вызвал у него раздражение и заставил его задуматься о том, что ему никогда раньше не приходило в голову.

— В тебе нет ничего от китайца, ничего! — с раздражением произнес он, покачивая головой.

Мне было любопытно видеть, что все его удовлетворение и довольство после моих слов сняло как рукой, видеть на его лице досаду, никогда прежде не проявлявшуюся.

— Ты ничего не понимаешь в китайской истории, не понимаешь, какие ценности оставили нам наши предки. Ты странно мыслишь, очень странно. Ты не такой, как мы, — подыскивал он слова. Глаза его под большими очками сердито бегали из стороны в сторону, а лицо покраснело от напряжения. Обычное спокойствие покинуло его. Я обратил внимание на то, что какая-то тень легла между складками его лба. Книга (тот самый дневник какого-то Юаня) давно уже валялась на полу, рядом с мусорной корзиной, но он не замечал этого.

— Так вы хотите знать, что я сейчас думаю? — бросил я вызов, уверенный, что он удивится и рассердится еще больше, если узнает, что у меня на уме.

— Нет, нет! — испуганно замахал он руками и, почти умоляюще взглянув на меня, расслабленно опустился на софу — такой щуплый и бессильный.

«А он не такой уж бесчувственный», — подумал я и поднялся, решив больше не тревожить его.

У самых ворот я почти столкнулся с парой: его жена шла под руку с профессором истории. Оживленно беседуя, они направились к поджидавшей их машине, уселись, и автомобиль тут же тронулся.

Остановившись, я невольно вспомнил о нем, оставшемся в кабинете, и сам удивился, как это я осмелился так разговаривать с ним.

В течение последующих дней я почти не вспоминал о нем. Но вот в газетах промелькнуло его имя и имя его жены: в каком-то колледже он читал лекцию о трагедиях Шекспира. На следующий день, уже в другом колледже, он прочел лекцию о средневековой китайской поэзии.

О жене его сообщалось больше. Например, на каком-то благотворительном вечере она играла на фортепьяно; была распределителем на таком-то приеме, устроенном высокопоставленным лицом на открытом воздухе; служила гидом некоему литератору (чье имя широко известно за границей), знакомя его с достопримечательностями города.

Эта хроника напомнила мне о жизни супружеской пары. Она могла показаться не лишенной интереса, но позднее я понял, насколько она бесцветна. Ведь говорил же он мне сам, что все существующее предопределено. Так какое мне дело до них?

И я вновь забросил все его поучения, проводя дни и ночи так, как считал нужным, и не собираясь заниматься тем, что он называл «своими делами».

Как-то утром я прочитал в английской газете сообщение об отъезде «протокольных студентов» за границу, а вечером, направляясь в театр, неожиданно встретил его и его жену. Они как раз выходили из машины. Большая афиша у входа в театр извещала о том, что сегодня идет пьеса «Основы счастья». Я понял, что его привела в театр жена.

Он первый окликнул меня. Пришлось остановиться и поздороваться.

— Ты слышал? Юньсянь сегодня уехал. Он всегда был настойчив — вот и награда за труды. Ты тоже можешь попытаться, — любезно сообщил он, довольный, что Фан Юньсянь, любимый его ученик, удостоился такой чести. (Фан Юньсянь, которого я встречал у него, был человек совершенно такого же склада, как и наш учитель, и поддерживал с ним отношения даже после окончания университета.)

Его любезный тон заставил меня забыть все, что произошло между нами в тот день, и я был не прочь поболтать с ним. Я поздоровался с его женой. Но подошедший в этот момент профессор истории провел ее в театр. А он, стоя у входа, ждал моего ответа.

— Ну, что ты прочел за это время? — все так же любезно продолжал спрашивать он. — Или по-прежнему транжиришь время?

Я уже открыл было рот для ответа, но вдруг меня охватило какое-то странное чувство — то ли сожаление, то ли презрение, я и сам не разобрался. Я совершенно потерял способность владеть собой и грубо бросил:

— Не знаете, сколько еще лет китайский народ будет нести бремя контрибуций по «Боксерскому протоколу»? Ну так вот, все это время я как раз занимался исследованием этого вопроса.

Он сразу изменился в лице, помедлил было секунду, но потом резко повернулся и, не обращая больше на меня внимания, вошел в театр. По-видимому, мои слова сильно задели его.

После этого я долго не был у него. Через несколько месяцев он снова дал знать о себе письмом, но на этот раз то была просто лаконичная записка, совершенно непохожая на прошлое письмо. От нее веяло настоящим чувством: угадывались грусть и меланхолия автора. Он выражал надежду, что я выберу время навестить его, что я еще не совсем отдалился от него.

Через неделю, проходя мимо его дома, я решил зайти.

В этот день у него не было занятий. Он лежал на софе в халате и с отсутствующим видом перелистывал страницы какой-то английской книжки.

— А, пришел. Молодец! — Он устало улыбнулся и отложил книжку в сторону. Я бросил взгляд на обложку — рассказы Чехова в переводе на английский.

Перехватив мой взгляд, он пояснил:

— Несколько дней читаю только Чехова. Страшно интересно! Прекрасные вещи, тебе тоже не мешало бы почитать.

Усевшись, я собрался было ответить, но вдруг необъяснимое отвращение вновь овладело мной. Вызывающе и даже, может быть, излишне резко я бросил:

— Вам нравится Чехов? А знаете, вы сами очень напоминаете героев чеховских рассказов!

Он машинально кивнул, но тут же, видимо поняв свою оплошность, замотал головой:

— Нет, нет! — И испуганно взглянул на меня, как будто я раскрыл какую-то неприятную тайну.

— Значит, даже вам не нравится быть героем чеховских рассказов? — наседал я на него.

— Зачем ты все это говоришь? — ответил он вопросом на вопрос.

— Целыми днями сидеть дома, рассуждать о событиях столетней давности, верить во все существующее, подчиняться капризам судьбы, не стремиться к переменам в жизни — разве не в этом суть характеров чеховских героев?

Ему нечего было ответить. Лицо его исказила гримаса боли. Явно избегая моего взгляда, он опустил глаза. Прошло немало времени, пока он наконец поднял голову и с бессилием и безнадежностью взглянул на меня.

— Может быть, ты и прав, — чуть ли не со стоном выдавил он из себя. — Это конец, конец для таких людей, как я.

Забыв про сунские вазы, про дневники Юаня, про средневековые стихи, про жизненные концепции писателей Минской эпохи, про «Боксерские контрибуции», он только сейчас сказал правду: признался, что это — конец. Во мне поднималось чувство горечи и как будто сострадания, казалось, я стоял перед открытым гробом, куда только что положили покойника.

— Не вижу, ничего не вижу из своего кабинета. О… — бормотал он, дав волю чувствам. Видно было, что ему трудно говорить; он словно боролся сам с собой. Возможно, он расставался со своими иллюзиями. Указав на прекрасные книжные шкафы, он произнес: — Все они! Я вижу только их. Я знаю только… прошлое. Меня окружает одно только прошлое. Все — мертвое, я говорю только с мертвецами и повторяю их слова… — Голос его сорвался на рыдания, и неожиданно для себя я заметил на его глазах слезы. Слезы на его лице! И он даже не вытирает их! Я впервые увидел его плачущим и смягчился.

— И вы не можете изменить вашу жизнь? — сочувственно спросил я, думая, что ему будет легче исправить свою ошибку, если он осознал ее.

— Изменить жизнь? И ты говоришь об этом с такой легкостью? — произнес он с горечью в голосе. — Я всеми корнями врос в эту обстановку. Для меня это — конец. Я могу жить только таким образом. День за днем эта жизнь затягивает меня все глубже. Я падаю и не могу…

Внезапно он умолк, спазмы сдавили ему горло. Он задыхался, глаза его говорили об отчаянии и беспомощности. Слезы катились по щекам, попадая в приоткрывшийся рот, он глотал их.

Наступило тягостное молчание. За окнами во дворике тоже было тихо; даже не слышно было ветра. Тишина эта была ужасной. Казалось, все живое замерло, весь мир затих, как перед ураганом.

Я сидел напротив него. Его учащенное дыхание отдавалось в моем сердце. И ничто не прерывало этих звуков, словно во всем мире только и было живого что это прерывистое дыхание, беспомощное дыхание отчаявшегося человека. Как это было страшно! Воздух в комнате показался мне тяжелым — он давил все сильнее, сгущался, и я вдруг почувствовал, что мне тяжело дышать. Я слышал биение своего сердца. Я был словно в склепе. «Как он еще может дышать по-человечески, — подумал я, — если целыми днями, замурованный здесь, слышит только стук своего сердца и читает произведения давно истлевших авторов?» У меня больше не было ни тени сомнения в его будущем. В ушах звучал решительный, словно приказ, голос: «Для него это — конец, неотвратимый конец».

Он не мог говорить. Я тоже молчал, понимая, что слова излишни. Мне хотелось уйти, но я не двинулся с места, словно в ожидании какой-то неминуемой, страшной беды.

Прошло несколько минут, и вдруг оцепенение спало. Гудок автомобиля разорвал давящую тишину. Нам в доме было хорошо слышно, как машина, подъехав, остановилась у подъезда. Я знал, что это возвращается его жена. Но он продолжал бессильно лежать на софе, словно не слыша гудка.

Донеслись шаги и разговор двух людей. Вслед за этим в комнату вошла его жена в элегантном платье, сшитом по последней моде, лицо ее дышало свежестью. За ней следовал профессор истории.

При виде жены в лице его вновь произошли изменения. Теперь это был уже другой человек. Улыбаясь, он подошел к ней. Она была светской женщиной и знала, как обращаться со своим мужем. Стоило ей сказать несколько слов, и он уже не отходил от нее ни на шаг, о чем-то мило беседуя. У меня не было времени смотреть этот фарс, и я поспешил распрощаться.

Вернувшись к себе, я вновь подумал о нем. Его лицо встало перед моими глазами. Но вот оно начало опускаться — все ниже, ниже, пока не погрузилось в какой-то омут и не пропало. В ушах у меня звучали его слова: «Для меня это — конец».

И больше я к нему не ходил — для меня он уже не существовал. Я был уверен, что больше не встречу его имени в газетах или еще где-либо, разве только в некрологе.

Каково же было мое удивление, когда через несколько дней я нашел в газетах сообщение о том, что в одном из институтов он прочитал лекцию «Взгляды писателей Минской эпохи на жизнь». Затем мне попалась на глаза его статья, в которой он превозносил того самого Юаня. Через два с лишним месяца в газетах появились объявления об издании произведения этого Юаня. Приблизительно через полгода до меня дошли слухи, что он стал референтом в каком-то министерстве. Возможно, что это было министерство просвещения, я это не выяснял. Складывалось впечатление, что он старается удержаться на поверхности, но на самом деле он погружался все глубже и глубже.

О жене его в газетах было куда больше! Ее портреты часто появлялись в иллюстрированных журналах, обычно с какой-либо пояснительной подписью. Последнее сообщение говорило о том, что она разводится с мужем и приняла приглашение того самого профессора истории отправиться в Америку, где профессор собирался прочесть курс лекций в Гарвардском университете.

Я знал, что это будет для него сильный удар. Но мне было не до него — он давно уже стал для меня человеком из другого мира.

И все-таки мне пришлось удивиться еще раз. Не прошло и десяти недель после отъезда его бывшей жены в Америку, как он послал в газеты объявление о помолвке с госпожой Н., а еще через полгода — что было уже совсем странно — в печати появились некрологи о нем. Как быстро все изменилось! И как внезапно!

В газетах сказано было о нем немало прочувствованно-скорбных слов, некоторые издания посвятили ему специальные номера журналов, где были помещены его фотографии. Судя по этим статьям, можно было подумать, что все грамотные люди являются его поклонниками, что все как один считают его смерть значительной утратой для китайской культуры. По-видимому, воспоминания писали люди, даже не знавшие его.

А я — я хотя и вздохнул по случаю его смерти, но никакой потери не ощутил. Я, наоборот, поздравил себя с тем, что вместе с ним навсегда умерли слова: «Не противься злу».

Перевод Б. Мудрова

ПАГОДА ДОЛГОЛЕТИЯ

— Жил-был когда-то государь…

Так обычно начинает рассказывать свои истории отец.

— Государь… Ты всегда говоришь о государях, а что это такое? — не вытерпев, я прерываю отца, ведь за всю свою жизнь я не видел ни одного государя.

— Государь… Это чудовище с короной на голове, которое целыми днями сидит во дворце, — несложно отвечает отец после длительного раздумья и продолжает рассказывать.

Наша лодка причалена к дереву, растущему у воды. Отец покуривает, сидя на носу лодки, а я лежу на дне, устремив глаза на кусок неба на западе, где толпятся облака, розовеющие от вечерней зари. Совсем далеко, на горизонте, словно тучи, маячат горы. Несколько рыбацких баркасов, подняв паруса, возвращаются домой. С берега они кажутся игрушечными. Тихо, монотонно плещутся о берег волны. Кругом — тишина и покой. Над рекой постепенно спускается ночь, такая же мягкая, как голос отца.

— Жил-был когда-то государь, способный и мудрый. Все подданные боготворили его. Он правил очень большой страной…

— Значит, все государи способные и мудрые? — перебиваю я. — Почему-то в сказках государь изображается очень способным, мудрым и выдающимся.

— Глупый! Ведь это только сказка. Кто говорит, что вправду были такие люди? — И отец продолжает: — «О великий государь! О всемогущий государь!» — искренне восклицали толпы подданных. Их возгласы доходили до дворца государя. Самодовольно поглаживая бороду, государь улыбался. «Пусть живет наш государь десять тысяч лет!» — с ликованием приветствовали государя постоянно стоявшие на коленях перед дворцом толпы почитавших его подданных и подобострастно произносили молитвы. Преданность этих людей радовала государя. Он награждал подданных чинами, а они растроганно благодарили за милость и довольные возвращались по домам, готовые с еще большей преданностью молиться за государя и прислуживать ему. Они были осчастливлены государем. И вот постепенно в этом государстве стало очень много чиновников. Государь был в восторге: чем больше чиновников, тем больше верноподданных, а стало быть, в государстве будет спокойнее! Верноподданные целыми днями находились возле государя и честно служили ему. Радости государя не было границ…

Вечерняя заря гаснет, небо становится прозрачно-серым, и только краешек его еще светится. Постепенно все теряет свои очертания. Волны шуршат чуть-чуть громче, слегка покачивая нашу лодку. Я поворачиваю голову, чтобы взглянуть на лицо отца, но оно скрыто в слабом ночном полумраке. Папироса вот-вот догорит, отец бросает ее в воду, продолжая спокойно рассказывать. Он говорит с таким отрешенным видом, что у меня рождается сомнение в подлинности этой истории. И если бы отец не продолжал свой рассказ, я позабыл бы всех персонажей: государя, чиновников, подданных, — все исчезло бы из памяти.

— Великий государь жил во дворце припеваючи, в полном довольстве. Отовсюду присылалось во дворец все самое лучшее, а в жены государю выбирались самые прелестные женщины страны. Чтобы построить еще лучшие дворцы и парки, созывались самые выдающиеся мастера и умельцы. Любое трудное, почти невозможное дело выполнялось по первому приказу государя, и очень часто для этого приходилось сгонять людей со всей страны. Не было ни одного желания государя, которое бы не осуществлялось. Целыми днями государь ходил из комнат одной жены в сад другой и слушал приветственные возгласы и лесть министров. Его государство не раздиралось войнами, так как своим могуществом государь добился уважения со стороны соседей. Во дворце генералы все время играли в шахматы. Самые лучшие артисты ежедневно давали интереснейшие представления. Словом, это был величественный и богатый дворец и жизнь в нем протекала весело и беспечно. Государь и несколько сот его жен вместе с генералами и министрами жили беззаботно — как сыр в масле катались…

В голосе отца слышится непонятная мне подавленность. Взор его устремлен куда-то высоко вверх, словно он видит что-то вдали; но на горизонте уже ничего не видно, кроме последней полоски света.

— Да, во дворце жили в радости, тепле и счастье, а далеко в горах и на морском побережье — в тех местах, где государь никогда не бывал, — лепились одна к другой холодные лачуги, там обитал простой люд. Простолюдины трудились на государя. Временами они вели для него войны, привозили ему лес и камни, строили дворцы, парки и доставляли все необходимое для жизни. Но за свой труд они не получали вознаграждения, и им ничего не оставалось, как только устало возвращаться в свои лачуги и снова жить в холоде…

Я удивленно спрашиваю:

— Почему же они не становились перед дворцом на колени и не кричали: «Пусть живет наш государь десять тысяч лет!»?

Мне действительно непонятно.

Отец, словно опечалясь, слабо улыбается. Протянув руку, он гладит меня по голове и сочувственно говорит:

— Эх ты, умник! У них и мысли об этом не было! Да и все равно они не смогли бы этого сделать — у них не хватало времени. Целыми днями они были заняты тяжелой работой. А вечерами они устало возвращались домой, чтобы познать лишь голод да холод.

Неожиданно отец решительно перебивает сам себя:

— Не будем говорить о несчастном народе, расскажу-ка я лучше о великом государе. Итак, государь был весел, велик и всемогущ. Он жил в свое удовольствие. Он и не представлял себе, что может случиться какое-то несчастье. Счастливые дни пролетали быстро, как течет вода в этой реке. И вот однажды случилось то, о чем прежде никто не задумывался. Как ни был знатен государь, а старости и болезней не мог избежать и он. Здесь не помогало ни золото, ни власть, ни счастье. Государь с каждым днем все более слабел, и хотя его лечили самые лучшие придворные врачи, хотя он принимал самые известные снадобья и о его здоровье каждый день молились бесчисленные верноподданные — ничто не могло остановить старость. Волосы у государя постепенно выпадали, зубы слабели, глаза стали видеть хуже. Сил становилось все меньше, и часто без всякой видимой причины он ощущал усталость. Все это тревожило государя. Мысли о старости наводили его на мысли о смерти, и он понял, что, даже будучи великим государем, не сможет избежать смертного конца. Его прежде радостное лицо стала часто омрачать печаль. Он ощущал какую-то неудовлетворенность и стал испытывать сильное беспокойство, в особенности потому, что у него не было сына, который стал бы его наследником. Волнение государя росло день ото дня, и его не могли уже успокоить ни утешения и уговоры жен, ни лесть и молитвы министров. Целыми днями он размышлял о таинстве смерти, эта мысль лишила его всех радостей. «Что нужно, чтобы можно было жить вечно?» — думал государь. Он послал гонцов во все концы страны на поиски эликсира долголетия, так как лучшие придворные врачи ничем не могли ему помочь. Гонцы побывали и в горах, и на побережье, где жил простой люд. Прослышав, что от государя прибыли гонцы и ищут эликсир долголетия, простые люди встревожились. Они говорили гонцам: «Вы ездили так далеко за эликсиром долголетия? Но у нас здесь известно только одно: как быстро умирать! Наш государь хотел бы жить вечно? А мы желаем лишь умереть как можно скорее!» Гонцы забеспокоились. Они узнали, в каком положении живет народ, и эти простые люди, желавшие поскорее умереть, казались им злыми духами. Гонцы спешили покинуть грязные, ужасные места, и в ушах их еще долго звучал ропот исстрадавшихся людей.

А где гонцы могли искать эликсир долголетия после того, как покинули горы и побережье? Они объездили все государство, расспрашивали всех знающих людей, но так и не нашли эликсира. Несколько умудренных годами и добродетелью мужей сказали им, что такой эликсир когда-то действительно существовал и хранился в пагоде высотой в двадцать семь ярусов, но теперь о нем ничего не известно. Никто не знал даже, где находится эта пагода. И сами-то они вроде слышали от своих дедов, что пагода эта рухнула. Гонцам ничего не оставалось, как вернуться к государю. Ни один из них не привез утешительных известий. Сначала государь опечалился, затем пришел в ярость. Кто поверит, чтобы в таком большом государстве не было эликсира долголетия! Ясно, гонцы плохо искали эликсир, не проявили преданности, а может быть, и вообще не думали выполнять приказ государя! Так думал не только государь, но и министры. И государь повелел наказать гонцов: кого — казнить, кого — бросить в тюрьму, кого — сослать. Через некоторое время послали вторую партию гонцов, они были выбраны из числа самых верных подданных, и в день отъезда государь щедро одарил их. Эти гонцы побывали в тех же местах, где и их предшественники, и тоже ничего не добились. Однако они были люди умные и понимали, что с пустыми руками возвращаться нельзя. Каждый из них набрал удивительных целебных трав и, привезя с собой, преподнес государю, уверяя, что это и есть эликсир долголетия. Глядя на чудодейственные лекарства, государь преисполнился радости. Во дворце было устроено пышное празднество, гонцы получили множество подарков и новые чины…

— А это и вправду был эликсир долголетия? — с любопытством спрашиваю я, и перед моими глазами как бы вырастают разнообразные удивительные травы.

Отец делает передышку, медленно раскуривая вторую папиросу. Вспыхнувший на секунду огонек освещает лицо отца: спокойно тлеет папироса во рту, вокруг которого кустятся усы и борода. Я смотрю на рот отца, и мне не терпится узнать все тайны, которые там хранятся.

Но отец мягко улыбается и отвечает:

— Не перебивай меня, сынок! Это только сказка, слушай дальше. Видно, на этом свете нет эликсира долголетия! Государь принимал одну за другой все эти многочисленные удивительные целебные травы, но тело его не только не крепло, а наоборот, день ото дня все более слабело, и даже память мало-помалу стала; изменять ему. Убедившись, что все эти «эликсиры» ничуть не действуют и государю день ото дня становится хуже, министры и генералы приуныли: государь болеет, дела остановились. Как они будут жить, если великий государь умрет?! А уж как перепугались министры, получившие новые чины после вручения трав государю! Об этом и говорить нечего! Однако министры ничего не могли предложить для укрепления здоровья государя, кроме молитв и льстивых речей. Долго они размышляли и советовались, пока наконец один мудрый старый министр не придумал выход. Он стал уверять государя, что «эликсир» долголетия не действует потому, что люди, живущие в горах и у моря, заколдовали его и тайно насылают порчу на государя. «Верно, — подхватил один из министров, которого посылали за лекарством. — Они отзывались неуважительно о государе! Они проклинают государя — я сам слышал, как они ропщут!» «Сомневаться нечего, — подхватили другие министры. — Дело ясное! Раз эти простолюдины никогда не видали от государя ничего хорошего, значит, они ненавидят его». И министры побежали к государю. Государь никогда не любил простого народа, так как министры говорили ему об этих людях много плохого, а сам он лишь мельком видел их, одетых в грязные лохмотья, с выражением забитости на лицах. Особенно ему не нравилось то, что эти люди не знали правил этикета и не хотели становиться на колени, чтобы желать ему долголетия. Государь выслушал министров. Поверив им, он не раздумывая отдал приказ наказать народ. Громкий плач и стоны огласили горы и побережье. Плети, голод, ссылка — вот что досталось простому народу. А молодых красивых женщин отправили наложницами и служанками к министрам. Прошло несколько месяцев, в здоровье государя не было заметных изменений, и настроение его все ухудшалось: часто он беспричинно бранил жен, министров и генералов, из-за малейшего пустяка строго наказывал подданных. Теперь уже не только он испытывал сильное волнение, очень беспокоились его жены, министры и генералы. Наконец тот же старый мудрый министр предложил план: заново построить великую пагоду долголетия, которая, как гласила легенда, обрушилась, и убедить государя в необходимости жить в ней до выздоровления — там государь не только избежит проклятья простых смертных, но и приблизится к священному живительному воздуху неба. Убранство внутри пагоды должно быть самым совершенным, самым изысканным, самым изящным и состоять из реликвий, употреблявшихся в глубокую старину для жертвоприношений. В этой пагоде долголетия человек, стремящийся к самообновлению, сможет жить долго. «Хорошо, немедленно стройте мне пагоду!» — в радостном волнении вскричал государь. «Но эту пагоду можно выстроить лет через десять, а то и позже», — опрометчиво заметил какой-то молодой министр. «Десять лет? Ты думаешь, я смогу ждать еще десять лет? Мерзавец!» — Лицо у государя сразу потемнело; разгневавшись, он схватил что-то со стола и трахнул об пол. Министры и генералы испуганно переглянулись, не решаясь вымолвить ни слова. «По-моему, хватит и трех лет», — набравшись смелости, сказал наконец мудрый старый министр. «А я приказываю вам построить пагоду за год, — решительно произнес государь. — Я ничего не пожалею, но вы должны построить ее за год!» И, повернувшись, он отправился в сад к своей любимой жене, чтобы сообщить ей приятную новость. Слова государя — закон, и не подчиниться им — значит совершить преступление. Никто больше не колебался. Министры и генералы стали обсуждать вопрос о постройке пагоды, упрекая старого министра за то, что он выдумал историю с пагодой долголетия. Но тот уже все продумал. С жестокой улыбкой он неторопливо произнес: «Стоит ли так волноваться? Или почтенные господа министры забыли, что у нас в государстве есть много простолюдинов? Ведь государь сказал, что ничего не пожалеет».

— «Верно! Будем строить». И министры одобряюще заулыбались. В тот же день был отдан приказ о трудовой повинности. Сотни тысяч простых людей под конвоем, словно узники, нескончаемыми вереницами потянулись в столицу с гор и с побережья. Так началось строительство пагоды. Голод и усталость валили людей с ног. Труд был непосилен. И в первые же несколько дней люди бежали десятками и сотнями. С оставшимися стали обращаться еще более жестоко и бесчеловечно. Вот когда показали себя бравые генералы! Каждому простолюдину на ноги надели колодки, а рядом для присмотра поставили свирепых охранников, вооруженных кожаными бичами. Стояла зима, шел снег, дороги обледенели. Руки и ноги людей были обморожены и разбиты в кровь. На земле повсюду виднелись следы крови, смешанной со снегом. В таких тяжелых условиях люди строили пагоду. Плиты первого яруса были красными от крови строителей. Работа не останавливалась ни на минуту. Ночами работали посменно. Простолюдины умирали от холода, голода, изнурения, но на смену им приходили все новые толпы. Перетаскивая камни, сжимая кирки и зубила, они с песнями карабкались вверх по лестницам, но в песнях их не было радости, а слышались только плач, гнев и проклятья.

Дворец государя стоял напротив пагоды, и до ушей государя доносились эти песни. Он позвал министров и генералов и спросил: «Что это за звуки?» «Это поют простолюдины, которые строят пагоду», — испуганно ответили подданные. «Гм…» — Лицо государя помрачнело. Он слегка кивнул головой, но больше ничего не сказал. С этих пор в ушах его все время звучали эти песни. Даже по вечерам, когда он засыпал на ложе любимой жены, песни будили его, проникали в мозг и лишали возможности о чем-либо думать. Сначала песни лишь мешали государю, потом стали страшить его. Это проклятья, это гнев, это стенания, понял он. Однажды перед вечером, лежа в постели, государь позвал к себе министров и генералов и снова спросил, что за звуки доносятся до него. «Поют простолюдины, строящие пагоду», — испуганно отвечали министры и генералы. «Почему они не хотят, чтобы я жил долго? — пробормотал государь и в гневе закричал: — Убить, убить!» Затем он закрыл глаза и заснул. Министры и генералы не совсем поняли, что именно хотел сказать государь, но не посмели беспокоить его расспросами. Они знали только, что слова государя — закон. Выйдя из дворца, они тут же отобрали из строителей-простолюдинов нескольких постарше и послабее и, не разбирая ни правых, ни виноватых, убили их. Но песни людей звучали по-прежнему, будто без песни они не могли поднять камень или удержать топор. Через некоторое время государь снова закричал в постели: «Убить, убить!» Несколько раз министры чинили расправу над строителями. Пагода еще не была достроена, а здоровье государя ухудшилось до того, что он уже почти не вставал с постели. «Когда же построят пагоду?» — то и дело спрашивал государь. Давно прошли весна и лето, наступила осень, а пагода была возведена только до двадцать второго яруса. Однажды мудрый старый министр, видя, что здоровье государя уже никуда не годится, предложил: «Давайте окончим постройку на этом. Как бы не было слишком поздно!» Министры и генералы согласились и доложили государю: через десять дней он сможет подняться на пагоду долголетия. Министры принялись лихорадочно расставлять убранство пагоды. Еще заранее они специально разослали в храмы своих людей для сбора священных реликвий и затратили огромные суммы на поиски ценностей в соседних странах. И теперь посланцы возвращались, нагруженные сокровищами. Через десять дней все приготовления были закончены, но государь уже три дня не мог подняться с постели. Услышав, что он наконец может взойти на пагоду, государь сделал отчаянное усилие и из последних сил сошел сложа. Поддерживаемый женами, министрами и генералами, он с трудом вошел в чудесное, изумительное сооружение. Поистине это была величественная и священная пагода! Не только государь, но и все его жены, министры и генералы не могли удержаться от возгласов восхищения. Убранство пагоды от яруса к ярусу было все лучше, изящнее, торжественнее. «Моя жизнь спасена!» — радостно воскликнул измученный слабостью и болезнями государь. При виде изумительного убранства пагоды, ничем не уступавшей по красоте дворцам в далеких чужих странах, государь невольно успокоился. И поддерживаемый подданными, совершенно изнемогая, он добрался до самого последнего яруса.

Как тебе описать убранство двадцать второго яруса, сынок? Говорят, оно было настолько изящно и прекрасно, что просто непостижимо для ума человека. Пагода долголетия явилась самым высоким сооружением из всех, построенных людьми. Тому, кто стоял на верху башни, казалось, будто он находится в потустороннем, священном мире и, протянув руку, может постучаться в двери рая. Наступило утро. Небо было чисто, солнце ярко сияло, воздух был удивительно свеж. Дворец, стоявший напротив пагоды, сверху казался игрушечным. Вокруг пагоды, стоя на коленях, непрерывно клали земные поклоны толпы подданных. Они казались маленькими, как муравьи. «Пусть здравствует много, много лет наш государь!» — громко кричали они. «Я спасен!» — снова радостно воскликнул государь, когда свежий, мягкий воздух, словно ласкаясь, коснулся его исхудалых щек. До ушей его долетали возгласы с пожеланиями долголетия. «Я буду жить! Повысить всех в чинах!» — распорядился довольный государь, повернувшись к мудрому старому министру. У министров и генералов на лицах заиграли счастливые улыбки; преклонив колени, они благодарили государя за милость. Слова государя дошли донизу, и приветственные возгласы зазвучали сильнее.

Государь был рад, радовались жены, министры, генералы, радовались все подданные. Только жители гор и побережья по-прежнему горько рыдали и захлебывались в проклятьях. Но никто не слышал их.

Внезапно раздался страшный треск и грохот. Прекрасная, величественная двадцатидвухъярусная пагода стала разваливаться. Это произошло так неожиданно, что никто не успел принять мер предосторожности. Государь лишь испуганно вскрикнул и со страшной высоты вместе с камнями полетел вниз. Поднялась паника. Каждый заботился только о собственном спасении, и никому не было дела до великого государя. В несколько секунд изумительная пагода рухнула вместе со своим убранством, не уступавшим убранству дворцов в самых богатых странах. На земле лежали лишь бесчисленные груды камней, и в лучах утреннего солнца на них алела кровь строителей пагоды — простых людей. Вот и конец истории о пагоде долголетия…

Отец бросает в воду второй окурок, явно собираясь передохнуть.

Папироса выгорела только наполовину, но он, увлеченный рассказом, забыл про нее и теперь машинально бросил. Обычно этого с ним не случается.

— Но, отец, — переведя дух, с интересом спрашиваю я, — как же могла обрушиться такая огромная пагода? — Я не удовлетворен рассказом. Мне кажется, история о пагоде так и не кончена.

— Сынок, никогда еще не могла устоять башня, построенная на песке. — В ответе отца чувствуется уверенность. — Да и это ведь только сказка. Пошли, я думаю, тебе уже давно пора спать. Вернемся домой, выспись хорошенько! И не думай о государях и пагодах долголетия, а то еще страшный сон приснится. Помни — это всего лишь сказка, придуманная людьми.

Но по голосу его чувствуется, что он считает сказку похожей на быль и что она привела его в такое возбуждение, словно все рассказанное имело место в действительности.

Отец встает. Как всегда, он тащит меня за руку по склону на берег. Мы медленно возвращаемся домой, ориентируясь по Большой Медведице, которая указывает нам путь.

1934 год

Перевод Б. Мудрова

МАРСЕЛЬСКИЕ НОЧИ

Ночи в Марселе…

В Марселе я второй раз, я уже бывал здесь три года назад.

Три года срок, конечно, небольшой, но миновал этот короткий отрезок времени — и я увидел иной Марсель.

Широкие улицы, громадные магазины, великолепно одетые дамы и господа, большие кафе, роскошные отели, прекрасные парки, величественные бронзовые статуи. Крупный современный город — таким я увидел Марсель в свой первый приезд.

Я ужинаю в солидном ресторане. С двумя приятелями мы занимаем большой стол, нам прислуживают два великолепных лакея во фраках. В ответ на наше обращение они почтительно кланяются. В зале играет оркестр. Каждый из нас делает заказ на семьдесят-восемьдесят франков и дает по десять франков чаевых. Когда мы уходим, лакеи во фраках провожают нас поклонами.

Потом мы идем в большое кафе и точно так же проводим время и оставляем деньги. Кафе мы покидаем, сопровождаемые словами благодарности.

«Вот мы и погуляли в Марселе», — улыбаясь, мы обмениваемся взглядами друг с другом. И думаем про себя, что Марсель действительно крупный город.

Вскоре мы уезжаем.

А через три года я вернулся в Марсель один. Я был уверен, что здесь ничего не изменилось, к тому же я все очень точно рассчитал: ночевать в Марселе мне не придется.

Первую ночь скоротаю в поезде, а следующую встречу уже в море на борту парохода, говорил я себе.

Однако, прибыв в Марсель, я сразу понял, сколь ошибался в своих расчетах. Во-первых, как только я сошел с поезда, мой новый знакомый повел меня в какое-то странное место, и я ощутил, что я словно бы и не в Марселе или по крайней мере в каком-то другом Марселе. Во-вторых, когда мы с этим новым приятелем явились в пароходную компанию за билетом, выяснилось, что сегодня началась забастовка моряков и пароходы в восточном направлении не ходят. На вопрос о том, когда можно ожидать окончания забастовки, служащий ответил, что ему ничего не известно. Так пришлось мне остаться в Марселе и при этом в совершенно ином, незнакомом мне Марселе. Ну а мечта о том, чтобы провести ночь на борту парохода, так и осталась мечтой.

Тогда-то я и увидел опять марсельские ночи.


Я живу в маленьком номере на пятом этаже небольшой гостиницы.

Обедаю я теперь не в роскошном отеле, а в китайском ресторанчике, который к тому же только что пришлось закрыть. За столом мне уже не прислуживают лакеи во фраках, не играет оркестр. Мы обслуживаем себя сами. Местечко, где я обитаю, не похоже на нью-йоркский Чайна-таун; напротив, это настоящая французская улица. Кроме уже упомянутого мною ресторанчика китайцы держат здесь еще один, и он-то только и может быть по-настоящему назван рестораном. А тот, в котором обедаю я, хозяин вынужден был закрыть, и я столуюсь здесь лишь благодаря рекомендации моего нового приятеля, и поначалу владелец ресторанчика отказывается брать с меня плату.

Ежедневно мое время распределяется между гостиницей и рестораном: из гостиницы — в ресторан, из ресторана — в гостиницу. В гостинице я занят тем, что читаю роман Золя или сплю, не придавая значения тому, день сейчас или ночь. В ресторанчике у меня тоже два занятия: есть или слушать, как рассказывают анекдоты. Еда не занимает много времени, а анекдоты можно слушать бесконечно.

От моей гостиницы до ресторанчика рукой подать, но все же приходится миновать несколько улиц. Я очень боюсь ходить по этим улицам, но и не ходить по ним не могу. Боюсь, во-первых, потому, что на улицах скользко. И в ясную погоду, и в дождь там всегда легко поскользнуться: земля усеяна фруктовыми корками и овощными отбросами. А еще боюсь потому, что улочки очень узкие: по некоторым из них еще можно пройти втроем-вчетвером, другие же просто крошечные переулки, где не разминуться даже двоим. Есть улицы и пошире, но они обычно запружены тележками ручных торговцев. Я часто встречаю на своем пути рослых тучных женщин либо худеньких слабых девчушек, которые толкают перед собой тележки и громкими голосами зазывают покупателей; попадаются и разносчицы с корзинами. Продают они по большей части повседневный товар — овощи, фрукты либо предметы галантереи. Раз или два толстая торговка фруктами предлагала мне свой товар, но едва мы успевали договориться о цене, как она вдруг бросалась бежать с громкими криками и смехом. Сбегала не только она, все продавщицы бросались врассыпную. Поднималась суматоха, а затем мгновенно воцарялась тишина и улица пустела. Пораженный, я не мог понять причину происходящего. Но вскоре все прояснилось: навстречу мне медленно двигался ухмыляющийся полицейский. Как только спина его скрывалась из виду, женщины с тележками вновь запруживали улицу. Иногда, запрокинув голову вверх, я видел разноцветье сушившегося белья.

И еще одну особенность этих улочек я не могу не упомянуть — отвратительный запах. У меня нет слов, чтобы передать, каков он был. Несло тухлой рыбой, выброшенной за двери лавок, кое-где высились груды гниющих отбросов, будто улицы никогда не знали метлы. Проходя там, я каждый раз затыкал нос либо прикрывал его носовым платком — я боялся, что меня стошнит.

Тем не менее по вечерам я часто прогуливался по этим улицам со своим новым приятелем, а он с усмешкой предостерегал меня:

— Смотри, как бы с тебя не сорвали шляпу!

Я понимал, на что он намекает, и с улыбкой отвечал:

— А я не боюсь! — Но сам всегда немного трусил, хотя мне и хотелось испытать, как это бывает, когда с тебя срывают шляпу.

Вот мы идем по улице, которая особенно страшит меня. Я вижу дома с застекленными либо задернутыми занавесками дверями. У входа обязательно стоят женщины, большинство из них толстые, хотя, конечно, встречаются и худые, всем им за тридцать; их лица одинаково грубо размалеваны, одинаково кроваво багровеют губы; женщины одинаково выпячивают грудь и играют глазами.

— Заходите, мсье! — летят ко мне со всех сторон их пронзительные, призывные, насмешливые голоса. Они машут мне рукой.

— Ну, что? Зайдем? — негромко с усмешкой спрашивает меня приятель.

Я бросаю взгляд на этих толстух, и слова застревают у меня в горле, мне становится страшно, я хватаю приятеля за руку и торопливо тащу прочь, словно опасаясь, что женщины погонятся за мной и сорвут с меня шляпу. Я прохожу мимо многочисленных домов, двери которых задернуты занавесками; внутри играет какая-то странная музыка, и я, кажется, угадываю, почти вижу, как трое-четверо матросов в обнимку с женщинами распивают вино, но у меня не возникает желания подойти и рассмотреть все подробно.

— Ты ведь только что говорил, что не боишься, а теперь что же? — усмехаясь, спрашивает меня приятель, когда эта улица остается позади.

Я же только теперь успокаиваюсь.

— Глядя на тебя, я невольно вспомнил одну историю с неким Ваном, — сообщает он и громко смеется.

— Какую историю? — немного поспешно интересуюсь я.

— Ну, с Ваном, ты, наверное, знаешь его. Он одних лет с тобой, только ростом пониже. — Приятель начинает пересказывать историю Вана, посмеиваясь время от времени, но мне совершенно не до смеха. — Он занимался литературой. И часто говорил, что у Гёте было больше двадцати любовниц, а у него — только пять. Он считал, что этого мало. На самом же деле он относил к числу своих любовниц и служанку, убиравшую его комнату, и девушку из булочной, и торговку из мясной лавки. А эти женщины слова с ним не сказали, кроме «доброго утра» при встрече. Он все говорил, что нужно иметь побольше любовниц, что нужно пойти в публичный дом. При каждой встрече он излагал мне свои намерения пойти в бордель и даже восхищался институтом проституции. Но все это была пустая болтовня. Я постоянно подсмеивался над ним. Однажды он, довольный, сообщил мне, что собирается в публичный дом, но я усомнился, и как ты думаешь, пошел он в конце концов? — неожиданно задал мне вопрос приятель.

— Конечно, не пошел, — не давая себе труда подумать, ответил я.

— Если бы не пошел, не было бы ничего странного, но все дело в том, что он пошел, и я даже сопровождал его, — радостно проговорил приятель. — Он не бывал во французских борделях и не представлял, что там творится. Мы пришли. Я предупредил, что пришел лишь за компанию, и уселся внизу ждать его. Перед нами выстроились шесть или семь толстых обнаженных женщин, предоставив Вану возможность выбирать. Ван, превозмогая себя, остановил свой выбор на одной из них, уплатил внизу деньги и вслед за женщиной поднялся наверх… Не прошло и десяти минут, как он спустился ко мне, на лице его было выражение неловкости. Он потащил меня за руку к выходу.

«Что это ты так быстро?» — со смехом недоуменно спросил я. «Не надо об этом, — с досадой проговорил он, — вернемся — расскажу». Он понурил голову и не проронил больше ни слова.

На этих словах рассказчик смолк.

— Вот, смотри. — Он нащупал в кармане письмо и протянул мне. — Сегодня получил от Вана, он опять вспоминает эту историю.

Тем временем мы вышли на большую улицу и зашли в кафе. Там я прочел письмо Вана. Вот отрывок из него:

…Последнее время я постоянно изнываю от тоски и одиночества, душа моя пуста, поэтому мы с приятелями часто ведем разговоры о женщинах. Нам всем чего-то не хватает, но пустоту эту мы не в силах заполнить, и остается лишь терпеливо сносить гнетущую скуку. Воля иссякла. Я хотел посвятить свою жизнь любви, но не встретил женщины, которая бы полюбила меня… Я больше не помышляю о публичном доме: покупать любовь за деньги — как это смешно, какой самообман! Ты помнишь тот случай в Марселе? В то время у меня еще были иллюзии. Кто же знал, что при встрече с уродливой действительностью мои иллюзии рассеются в прах. Я поднялся наверх с той дебелой женщиной, вошел в ее комнату, увидел, как она моется. Во мне не было ни капли желания, я ощущал только холод. Она подошла ко мне вплотную. Меня охватило чувство не то отвращения, не то страха. Видя мою нерешительность, она с фальшивым смехом принялась тормошить меня, но все было напрасно. Мой пыл угас. В конце концов она, презрительно рассмеявшись, обругала меня и велела убираться вон. Когда я вышел оттуда, душа моя была полна беспричинной тоски, целый месяц я не ощущал радости жизни, сам не знаю почему. Я не только не получил там желаемого удовлетворения, но напротив — ощутил еще большую пустоту. Я до сих пор еще помню ту раскормленную женщину…

— Видишь, какая участь постигла человека, возомнившего себя Гёте? — насмешливо проговорил приятель.

Я тоже хотел было рассмеяться, но что-то удержало меня. Я сложил письмо, сунул его в конверт и вернул приятелю.

Мы проходим мимо кинотеатра с каким-то претенциозным названием, но кажется здание маленьким и старым. Билетная касса, напоминающая клетку, располагается снаружи.

— Ты наверняка не бывал в подобных кинотеатрах, стоит зайти посмотреть.

Не дожидаясь моего согласия, приятель идет за билетами. Я вижу, как он достает из кармана два франка. «Какие дешевые билеты», — думаю я, и мы входим внутрь.

В небольшом помещении — двадцать или тридцать рядов длинных деревянных скамеек, по три в каждом ряду, на одной скамье могут поместиться пять-шесть человек. Под грязным потолком горят тусклые лампочки. Впереди — экран. Оркестра нет. Неровный пол скрипит под ногами. В помещении накурено, слышен смех, разговоры, на скамьях уже расположилось немало публики. Мы садимся в самом последнем ряду, там все три скамьи свободны, да и от экрана довольно далеко, не будет резать глаза. Приятель оглядывается по сторонам, словно ища знакомых.

Внезапно его взгляд падает в левый угол зала. На лице появляется улыбка. Он поднимает руку и приветствует кого-то. Я слежу за его взглядом и вижу двоих людей, которых уже встречал раньше. Это мужчина и женщина. Мужчина — китаец, на нем поношенный европейский костюм без галстука, на голове кепка; у него желтоватое лицо, широкие скулы, над губой редкие усики. До недавнего времени этот китаец плавал на английском пароходе, но машиной ему оторвало большой палец на правой руке. После того как он подлечился, компания выплатила ему пятьдесят фунтов компенсации и выбросила на улицу. Он приехал в Марсель, рассчитывая пожить здесь немного и вернуться на родину. Я несколько раз встречал этого человека в ресторане, и потому он был мне знаком. Женщину я тоже видел в ресторане. Она была аннамитка. Я не знал, каким ветром занесло ее в Марсель. О ней мне было известно лишь, что у нее существуют какие-то загадочные отношения с хозяином ресторана, и, кроме того, у меня были основания считать, что она принадлежит к категории уличных женщин, так как в ресторане между анекдотами мне часто приходилось слышать разговоры о том, сколько стоит «эта аннамская баба». С беспалым китайским рабочим я видел ее впервые.

Эти двое вели интимную беседу, касаясь друг друга головами (она знала гуандунский диалект). Внезапно она обернулась и улыбнулась моему приятелю. Я увидел ее черные волосы, маленькие глазки, напудренное, нарумяненное лицо, толстые накрашенные губы, большую грудь. Улыбка ее была вызывающей, и она в самом деле походила на уличную женщину.

Свет неожиданно погас. За один франк нам показали подряд три фильма. Это было утомительно для глаз, и, как только зажегся свет, мы с приятелем вышли в числе первых, не обратив внимания на знакомую нам пару.


Одна ночь сменяла другую, все те же марсельские ночи…

Известий о том, что пароходы начали ходить, не было. Забастовочная волна все нарастала, в Марселе скопилось множество грузов, осело большое число пассажиров. Город неожиданно заполнили толпы людей и груды товаров, но в самом облике Марселя ничего не изменилось. То есть перемены, конечно, были, но постороннему глазу они были незаметны. Только однажды я видел демонстрацию забастовщиков.

Наступала ночь, ее сменяла другая. Все те же марсельские ночи.

Я словно был накрепко связан с этим рестораном, этой улицей, этой гостиницей, этим приятелем, этим кинотеатром. Роман Золя был прочитан и вернулся обратно в чемодан. Я больше не читал книг. По вечерам, выйдя из ресторана, мы с приятелем шли прогуляться. Мы не могли миновать той улицы, что вызывала у меня такой страх. Немолодые пышнотелые женщины по-прежнему, улыбаясь, заигрывали со мной, зазывали к себе. Но я уже не боялся их.

Каждый вечер мы ходили в новый кинотеатр. Мы обошли почти все кинотеатры Марселя. Бывали мы, конечно, и в том первом и при этом, под видом студентов, покупали билеты за полцены. Частенько, посмотрев фильм вместе с трудовым людом, мы на следующий день одевались поприличнее и отправлялись в перворазрядный кинотеатр, где сидели среди дам и господ и пользовались услугами любезных билетерш. Уловке с переодеванием меня научил мой приятель, у него уже был опыт по этой части: ему отказывались продавать билеты в перворазрядных кинотеатрах, если он не был подобающе одет.

В маленьком кинотеатре мы часто встречали того беспалого рабочего-китайца с его «аннамской бабой». Они, как обычно, перешептывались и смеялись.

Постепенно мы сблизились с этим рабочим, ближе узнали и его аннамитку. Мы встречались с ними то в кинотеатре, то в ресторане, но всегда ночью.

Однажды вечером мы, как обычно, встретили аннамитку в маленьком кинотеатрике. Она беседовала с мужчиной, приникнув к нему головой, вызывающе смеялась. Но это был не тот беспалый китаец, что приходил с ней всегда, а незнакомый юноша француз. Увидев нас, она, как всегда, игриво улыбнулась нам, но очень скоро отвернулась и вновь стала шептаться с юношей.

— А у этой «аннамской бабы» новый клиент, — со смехом сообщил мне приятель. Я кивнул головой.

Через день мы снова отправились в тот кинотеатр. Впереди в левом углу я вновь увидел аннамитку с ее французом. Она заметила нас и опять игриво улыбнулась. Беспалого китайца и след простыл.

Свет погас. На экране появилось изображение. Нищета, любовь, война, смерть… Свет вспыхнул снова.

К нам подошел какой-то человек. Это оказался тот самый рабочий-китаец, которого мы не видели уже несколько дней. Одно место рядом с приятелем было свободно. Китаец сел и, не обращая внимания на нас, устремил взгляд в левый угол зала, на те места впереди, где сидели аннамитка и француз.

— Что это вы уже два дня как врозь? Смотри-ка, у нее новый клиент, — проговорил мой приятель, хлопнув китайца по плечу.

Тот повернул к нам свое худое лицо. Оно выражало страдание, но в глазах горел недобрый огонь.

— Да, опять нашла себе нового парня! Ей не нравится, что я калека, но ничего, она у меня еще узнает, поймет, что со мной шутки плохи! — со злобой проговорил он, но голос его звучал неуверенно.

— Экая важность! Стоит ли из-за этого расстраиваться, — со смехом уговаривал его приятель. — Такие, как она, живут, торгуя собой. У кого есть деньги, с тем и идут, ты ли, другой ли — какая разница. Да она и не жена тебе, так что не сердись.

— Ты не знаешь, как я к ней относился, а она — бесстыжая, — стиснув зубы, отвечал китаец. — Несколько месяцев тому назад французская армия подавила волнения в Аннаме, потерпевших поражение повстанцев согнали вместе и расстреляли из пулемета. Года три-четыре назад тоже было такое. Тогда погиб ее старший брат, погиб от французской пули. А она сейчас завела шашни с французом. Может быть, он тоже скоро пойдет в солдаты, его могут послать в Аннам, и он будет убивать аннамских революционеров так же, как другие французские солдаты убили когда-то ее брата… — Он замолчал и поднял кверху стиснутый кулак, словно собирался кого-то ударить. Но кулак этот был бессилен, он был не только маленьким, в нем было всего четыре пальца: большой палец отсутствовал, и на его месте виднелся смешной гладкий обрубок. Китаец разжал кулак, словно понимая свое бессилие. Я подумал, что раньше он, наверное, был крепким парнем, но силы его отняла машина. Я не совсем был согласен с китайским рабочим, но не мог удержаться, чтобы не взглянуть на спины аннамитки и ее француза. Они сидели так близко, что я невольно задумался над тем, что только что рассказал китаец. Я почти забыл, что между теми двумя существовали отношения купли-продажи, и думал о них как о влюбленных. Но тут вспомнил об этом. Юноша и в самом деле был очень молод и скоро должен был достигнуть призывного возраста. Конечно, его могут направить в колонии, и не исключено, что он пойдет убивать аннамских революционеров. Все, о чем только что говорил китайский рабочий, вполне вероятно. Может быть, у нее еще есть старший брат или младший, и может статься, что этот французский парень будет убивать их, очень может быть. Думая так, я словно бы наяву увидел эту картину, и мне показалось, что сидящая передо мной парочка как бы теряет свои очертания.

Рабочий был совершенно прав, сказал я самому себе. И тут же мне пришла в голову другая мысль: неужели сейчас следует броситься и помешать этим двоим, разлучить их, предрекая их будущее? И есть ли другие способы избежать грядущих событий?

Поначалу мне стало грустно от всего этого, но потом я невольно начал беззвучно смеяться. Я вспомнил, что эти двое, мужчина и женщина, установили торговые отношения, в их отношениях — никакой сложности. Только теперь я взглянул на экран и не мог понять, что там происходит.

Фильм кончился. Мы с китайским рабочим вышли первыми. Он хотел было дождаться ее у входа, но мы отговорили его. Втроем мы зашли в кафе, посидели немного, слушая рассказы китайца об «аннамской бабе». Гнев его постепенно улегся, время от времени он поглядывал на место, где был палец, и вздыхал.

Сказанное моим приятелем наверняка нашло отголосок в его сердце.

— Разве ты сам взял ее не для того, чтобы потешиться? — сказал он китайцу. — Разве не говорил, что в скором времени вернешься на родину? Тогда ей все равно пришлось бы искать другого. Она ведь не жена тебе. Есть деньги — найди себе другую, на улице их полно. Смотри, вон там как раз одна. — Он показал рукой на улицу.

За окном, неподалеку от площади взад и вперед прохаживалась женщина с зонтом в руках, за ней по пятам следовал мужчина.

На прощанье приятель посоветовал рабочему:

— Выкинь аннамитку из головы, не стоит о ней горевать. Потерпи несколько дней, и она сама к тебе прибежит.

— Не нужна она мне больше, — решительно и грубо ответил тот и, повернувшись, пошел прочь. Мне показалось, что в уголке глаза у него сверкнула слеза. Я не понимал психологии этого человека.

Миновало два вечера, и мы вновь встретили аннамитку в другом небольшом кинотеатре. На этот раз она подошла к нам и уселась рядом с моим приятелем; она не села впереди, так как пришла одна.

— Ты одна? — спросил ее приятель по-французски.

Она засмеялась, кивнула головой и придвинулась к нему.

«Заманивает клиента», — невольно подумал я.

— А твой друг-француз? — насмешливо прошептал приятель.

— Не знаю. — Она пожала плечами.

— А приятель-китаец?

— Дурак он, — ответила она резко, нисколько не стыдясь нас. — Ревнует, будто я жена ему. А я занимаюсь промыслом, и никого это не касается. У кого есть деньги, тот мне и клиент. А он — пресный какой-то. Надоел он мне…

Тут погас свет, и я не успел расспросить ее о гибели брата и о том, есть ли у нее еще брат или младшие братья. Я следил за людьми и событиями на экране. Деньги, любовь, борьба, покушения на жизнь…

Выйдя из кинотеатра, мы часть пути прошли с ней вместе. Дойдя до перекрестка, мой приятель внезапно произнес:

— Тебе — туда!

— Да, спасибо! — Она игриво улыбнулась. — А может, пойдем ко мне, проведем время?

— Нет, благодарю. Я занят вечером. В следующий раз, — мягко проговорил приятель и на прощанье пожал ей руку.

Когда женщина удалилась, он внезапно рассмеялся:

— Не повезло ей сегодня с клиентом!

Стоит лунная ночь. На небе ни облачка. Лишь полная луна и несколько сверкающих звезд в бездонном океане. Уже начало зимы, но еще не очень холодно. Вокруг ни души, лишь изредка попадаются прохожие. Мы медленно бредем, задираем головы и поглядываем в небеса. Вот мы уже на площади.

Внезапно передо мной мелькает черная тень, и слабая рука хватает меня за плечо. Я с испугом вскидываю голову. Рядом со мной стоит женщина. Ее молящий взгляд устремлен прямо на меня. Лицо ее сильно размалевано, губы ярко накрашены, но все эти ухищрения уже не могут скрыть ни ее морщин, ни ее возраста. Худощавое правильное лицо, таких я не встречал у женщин, торгующих любовью на улицах. Она бормочет:

— Мсье, смилуйтесь, сжальтесь, ради жизни человека… — Ее рука вцепилась в мое плечо, она чуть не падает на меня. Как неумело пытается она продать свой товар!

Не только я остолбенел, но и мой бывалый друг не знает, как выпутаться из этой истории. Я стою в растерянности и слышу, как она бормочет:

— Смилуйтесь, сжальтесь, ради жизни человека…

О небо! Да эта женщина мне в матери годится, и она глубокой ночью, на площади, зазывает меня к себе в дом! Из милости, из сострадания, ради жизни человека я должен идти к этой женщине, которая годится мне в матери. Я, проучившийся более десяти лет, образованный человек, не могу понять этого. Я знал жизнь только по книгам, я не понимаю жизни, мне непонятен мир. И я не понимаю марсельских ночей. Я не знаю, как справиться с первой встретившейся мне трудностью. Но совершенно неожиданно для меня женщина бросается бежать, словно за ней гонится сам дьявол, и ее худая спина исчезает за уличным поворотом. Сзади слышится топот тяжелых сапог, раздается мужской кашель. Я невольно оборачиваюсь — оказывается, это полицейский.

Мы удаляемся. Поначалу я испытываю радость оттого, что все позади, но потом этот неразрешимый вопрос начинает меня мучить. Я возвращаюсь на площадь в поисках этой женщины, но ее и след простыл.

— Отчего так много продажных женщин? Неужели такое множество женщин не могут прожить иначе, чем торгуя собой? — с огорчением спрашиваю я приятеля.

— Служанка из моего отеля рассказывала мне, что полгода назад она приехала сюда с шестью товарками, сегодня все шестеро стали проститутками. Только она одна трудится в поте лица. Она занята с утра до вечера, убирает в номерах, моет полы, морит клопов и тому подобное, и все это за мизерное жалованье. Когда она только сюда приехала, она была хороша собой, а сейчас превратилась в дурнушку. И это всего за несколько месяцев! Ты же видел ее!

Да, я действительно видел ее в отеле, где живет приятель. Это была светловолосая девушка, очень молоденькая, маленькая и худенькая. Сейчас она в самом деле была нехороша, и руки у нее стали грубые, непохожие на женские.

— Я думаю, что однажды она тоже выйдет на панель, чтобы подцепить мужчину, — продолжает приятель. — И это неудивительно. Ты разве не знаешь, что в Марселе, в Париже, в других крупных городах даже имеющие работу женщины согласны переспать с мужчиной только ради ночлега, ради теплой постели? Мои друзья сталкивались с такими случаями. Кое-кто из них заразился… Большинство этих уличных женщин страдают болезнями, венерические заболевания распространены повсюду!.. Послушай, в сегодняшнем французском обществе, кроме аристократических дам и барышень, все остальные женщины так или иначе бывают вынуждены однажды выйти на панель… Венерические болезни распространяются с каждым днем… Такова сегодня западная цивилизация.

Последние две фразы он произносит совершенно серьезно.

Он замолкает. Нам обоим не хочется больше говорить — слова кажутся лишними. Мы по-прежнему медленно бредем по тихой улице. Перед глазами мелькают женские тени, до наших ушей долетают отрывистые слова:

— Мсье, идите сюда. Послушайте, мсье!

Но голоса, который только что так огорчил меня словами «Смилуйтесь, сжальтесь, ради жизни человека», не слышно.

Стоит прекрасная лунная ночь. Марсельская ночь.

Перевод Н. Феоктистовой

МОНА ЛИЗА

— Как по-твоему, эта иностранка хороша собой? — приятель Линь, покончив со стоящей перед ним тарелкой русских щей, неожиданно взглянул в сторону соседнего столика и незаметно указал на сидящую там посетительницу.

Я ничего не ответил, но про себя подумал: до чего же он беззаботен! Этот приятель только что бежал сюда, в Шанхай, от бомбардировок японской авиации и всего лишь двумя часами ранее вырвался из немыслимой толчеи и давки, царивших на Южном вокзале, где ему вдобавок выдрали клок из его шелкового халата. И вот он преспокойно сидит и толкует о женщинах!

— На мой взгляд, внешность довольно банальная, — вяло отозвался другой приятель.

— Да нет, говорю вам, в ней есть что-то от «Моны Лизы» Леонардо, — с чувством промолвил Линь.

Похоже было, что на него нашло вдохновение, и, я думаю, он наверняка проговорил бы еще немало, но внезапно, как гром среди ясного неба, загрохотали зенитные орудия. В ресторане поднялась суматоха, трое посетителей, поспешно расплатившись, вышли. Линь тоже забыл о женщине, похожей на Мону Лизу, и целиком сосредоточился на еде.

Женщина продолжала спокойно сидеть. С ней был мальчик лет четырех. Она подцепила вилкой ломтик помидора и отправила его в ротик ребенку. На лице ее была чуть заметная улыбка, но в этой улыбке чувствовался привкус горечи.

В ресторане «Хуаньлун», где была европейская кухня, я видел эту женщину несколько раз. Впервые она появилась в сопровождении мужчины-китайца, а затем приходила обедать лишь с мальчиком. Всю последнюю неделю я встречал ее там ежедневно ровно в полдень. Она тихонько сидела с сыном на своем обычном месте, время от времени оглядываясь по сторонам, словно ища защиты; на лице ее лежала печальная улыбка. Я почти не слышал, чтобы она с кем-нибудь разговаривала, всего две-три фразы, произнесенные тихим голосом, которыми она обменивалась с ребенком или с официантом.

У нее было продолговатое, необыкновенно чистое лицо, обрамленное каштановыми волосами, заплетенными в две маленькие косички; огромные глаза светились простодушием; поверх белой блузки с длинными рукавами было наброшено что-то вроде темно-красной накидки — все это вместе делало ее больше похожей на подростка, чем на мать ребенка.

Я не знал, кто она, не мог определить даже ее национальности. Она говорила так мало и так тихо, что я даже не сумел разобрать, на каком языке она говорит. Поэтому я никак не отреагировал на высказывания Линя. В тот момент у меня не было настроения вникать в такие мелочи. Как только мы вышли из ресторана, я сразу же начисто забыл о ней.

Прошло два дня, и я снова отправился в тот же ресторан. На этот раз я оказался один. Иностранка уже была там. При виде меня ее лицо тронула улыбка, которая могла означать приветствие; она явно узнала меня. Весь ее вид говорил о том, что она нуждается в дружеском участии. Я легонько помахал рукой в ответ и сел, заняв место у окна.

Мальчик капризно теребил мать, требуя чего-то, и она, наклонив голову, уговаривала его. Внезапно ребенок почувствовал, что я наблюдаю за ними, засмущался и попытался спрятаться за спину матери. Улыбка вновь осветила лицо женщины, она подняла голову и приветливо посмотрела на меня, губы ее слегка шевельнулись, словно она хотела что-то сказать, но, не произнеся ни слова, она опять крепко сжала их.

Я ел свои щи, недоумевая про себя, что же она хотела мне сообщить, чем бы я мог помочь ей, и никак не мог разрешить эту загадку. В сущности, в этом не было необходимости.

До меня донесся ее голос, она говорила на языке, который я понимал. Она обращалась к официанту по-французски, а официант кроме китайского умел разговаривать только по-английски и по-русски. Она также знала несколько китайских слов, но понять ее было трудно. Поэтому они с официантом, сколько ни бились, не могли договориться друг с другом. Официант нервничал, ее лицо залилось краской. Я сообразил, в чем дело, и, не выдержав, добровольно взял на себя роль переводчика.

Оказалось, что она условилась о полном пансионе в этом ресторане, и хотя срок договора еще не истек, ей нужно было уезжать и она хотела рассчитаться. Я помог им уладить дело. Она с улыбкой поблагодарила меня. Я понял, что мне представился счастливый случай. Мне хотелось узнать, что с ней произошло. Я воспользовался возможностью и спросил, куда она едет, рассчитывая, что она, скорее всего, не откажется мне ответить.

И в самом деле, с приветливым выражением лица она пригласила меня сесть к ней за столик. Я не отказался и, взяв стоявший передо мной стакан чаю, подошел.

— Я собираюсь поехать в Ханчжоу, на поиски мужа. Моя фамилия Сунь, — просто сказала она.

Я вспомнил того китайца, которого как-то видел с ней, и теперь был уверен, что это ее муж. Что он за человек? Я видел его лишь однажды. Кажется, ему не было и тридцати, наружность ничем не примечательная, вот только глаза, пожалуй, не такие, как у всех, они словно излучали свет, озарявший все его лицо.

Женщина продолжала:

— Вы, наверное, видели здесь моего мужа. Раньше мы регулярно приходили сюда каждое воскресенье. Он приезжал домой по субботам, ни разу не нарушил этого правила.

Она смолкла и, повернув голову, взглянула на сына. Мальчик сидел, не шелохнувшись, и внимательно слушал мать. Я непроизвольно взглянул в глаза ребенка и вздрогнул от испуга. Это были те самые сияющие глаза! Точно такие же, как у его отца.

— Но вот уже две недели я не получаю от мужа известий, — проговорила она с тревогой. — Ни одного письма! Он никогда не был так невнимателен, наверняка что-то случилось, мне нужно поехать к нему. — Она умолкла, а я все еще не понимал, чем занимается ее муж и почему она так взволнована.

— У господина Суня в Ханчжоу дела? — спросил я.

При этих словах тревога исчезла с лица женщины, ее сменило радостное оживление, она явно гордилась своим мужем.

— Он капитан военно-воздушных сил, — проговорила она. — Отличный пилот. Он давно ждал этой возможности и часто говорил мне, что невинные жертвы бомбардировок, начавшихся после «28 января»[29], ждут отмщения. Сейчас это время пришло.

Услышав слова матери, мальчик вскочил со своего места и затормошил мать:

— Мама, я хочу посмотреть, как папа воюет на самолете.

— Не шуми, скоро мы поедем с тобой к папе!

Она склонилась к ребенку, успокаивая его. Мальчик замолчал, но продолжал стоять, прижавшись к матери. Она вновь подняла голову и заговорила со мной. С лица ее уже сошло прежнее оживление.

— Я знаю, что он так и поступил, — тихо проговорила женщина. — Время пришло, и он, как и другие, выполняет свой долг. Он часто говорил, что кровь можно оплатить только кровью; он говорил, что должен смыть позор прошлого своей кровью. Вчера, я слышала, был сбит китайский самолет, пилот приземлился на территории противника и отказался сдаться — он убил несколько человек, а потом покончил с собой. Я не знаю имени этого летчика, но подозреваю, что это был мой муж. Вы тоже слышали эту новость, мсье?

— Да, я читал в газетах, в самом деле отважный человек! — только и мог ответить я.

— Я уверена, что это он! Он храбрец! — широко раскрыв глаза, возбужденно проговорила женщина.

— Едва ли это господин Сунь; я думаю, что он, вероятно, в безопасности, и надеюсь, что вы найдете его в Ханчжоу, — вымолвил я, желая успокоить ее и погасить ее волнение.

Она покачала головой и улыбнулась слабой улыбкой. Это была трагическая улыбка, улыбка боли.

— Мсье, — проговорила женщина, — не думайте, что меня волнует только личное счастье. Мы, французы, как и вы, китайцы, знаем, что значит любовь к свободе, любовь к справедливости. Мы никогда не склоняли голову перед властью сильных. — И сразу поправилась: — В сущности, я теперь тоже китаянка! Я могу сделать то, что может сделать каждая китайская женщина. Я тоже хочу, чтобы мой муж отдал жизнь за счастье своих соотечественников. Весь Китай кричит сейчас криком ярости! Настало время отплатить кровью за кровь. Я смогу достойно воспитать сына. Мальчик очень похож на отца, и со временем он сможет сделать то же, что сделал его отец. Я верю, что сопротивление будет продолжаться до тех пор, пока люди на этой земле не обретут свободу. — Чем дальше она говорила, тем больше приходила в возбуждение, лицо ее раскраснелось, глаза сверкали. Она, словно красноречивый оратор, своими словами воспламеняла и меня.

Я хотел что-нибудь сказать, чтобы выразить свои чувства, но сердце мое бешено колотилось и слова застревали в горле. В это время мальчик заторопил ее, она поднялась и, не дожидаясь, пока я отвечу ей, протянула мне руку:

— Прощайте. Я ухожу. Спасибо вам. Я думаю, что мы непременно еще увидимся. — Она помолчала и добавила: — При более благоприятных обстоятельствах. — Она ободряюще улыбнулась мне, ее большие глаза светились надеждой.

— При более благоприятных обстоятельствах, — растроганно пробормотал я и крепко сжал ее руку. Мне хотелось задержать ее, но она поспешно взяла ладошку мальчика и вышла. Я тупо уставился в стеклянную дверь. Две каштановые косички трепетали на спине женщины.

Больше я не встречал ее. Дня через два мы с приятелем Линем снова зашли в ресторан «Хуаньлун». Он допил свой чай, встал и вдруг спросил с беспокойством:

— А что это сегодня не видно Моны Лизы?

— Моны Лизы? — удивленно переспросил я, не понимая, кого он имеет в виду.

— А то ты не знаешь! Брось прикидываться! — насмешливо произнес Линь.

Но я уже не слышал его. Я думал о другом. Перед моим взором вновь затрепетали две маленькие каштановые косички. Я вспоминал о том, что сказала мне француженка.

Шанхай. 8 сентября 1937 года

Перевод Н. Феоктистовой

СКОРБЬ ДАНТОНА

1

— Дантон, ты должен вызвать бурю в Конвенте! — с ожесточением произнес член Конвента Камиль Демулен. Он отложил карты и, обернувшись, посмотрел в спину Дантону, стоявшему у окна.

— Ты должен взвалить судьбу Франции на свои плечи, Дантон! — проговорил, поднимаясь из-за карточного стола, другой член Конвента, Филиппо.

Жорж Жак Дантон стоял, опираясь на подоконник, и смотрел в окно на улицу. При этих словах он повернулся и с легкой усмешкой произнес своим зычным голосом, в котором, однако, чувствовалась усталость:

— Вы постоянно шумите — Дантон то, Дантон сё. Что проку? Я сыт этим. Я не желаю все время взваливать на свои плечи судьбу Франции. Робеспьер хочет действовать — пусть действует, скоро он пожалеет об этом.

Дантон направился к говорившим. При упоминании имени Робеспьера на его лице появилась презрительная гримаса. Подойдя к карточному столику, он остановился, машинально поднял карту и, бросив с холодной усмешкой: «Король!» — швырнул карту обратно. Густые черные брови нависали над его лицом, постоянно сохранявшим надменное выражение. Он неторопливо направился к своей юной жене Луизе, та была занята беседой с супругой Демулена Люсиль. Дантон наклонил голову, поцеловал жену и с теплотой в голосе проговорил:

— Ведь ты уговаривала меня не ездить в Париж? Я знаю, ты не хочешь, чтобы я занимался всем этим.

— Я боюсь. — Луиза с испугом подняла к нему свое хорошенькое личико юной шестнадцатилетней женщины.

— Но сегодня опять слетело более десятка голов. Тебе совсем не страшно, Дантон? — запинаясь и краснея, промолвил Демулен. — Кровь застит людям глаза. Франция не обойдется без тебя, Дантон! Ты должен спасти Францию.

Дантон сидел подле Луизы. Его густые брови взметнулись вверх, глаза засверкали. При упоминании о Франции он воодушевился. Он любил Францию, еще сильнее любил Республику. Заносчивый и честолюбивый по натуре, он просто-напросто был уверен, что без него Республика не сможет существовать. Своими отважными действиями в минувшие годы он заставил народ поверить в него и сам чересчур уверовал в свои силы. Он утверждал, что революция — его детище. Что 18 августа именно он сверг монархическую власть, 2 сентября начал казни, 21 января убил Людовика XVI. Одному себе он присваивал все заслуги народа. Его гигантское тело, исполненное жизненной силы, легко несло это бремя, и тень его была так огромна, что ее не мог охватить его собственный взгляд.

— Спасти Францию? — Дантон возбужденно рассмеялся. — А разве другие не могут спасти Францию? Робеспьер верит в свою власть, верит в свою гильотину. Ты веришь в свое великодушие. А я, я должен сгрести Францию в кулак, встряхнуть, пробудить ее. Но сейчас еще не время. Да и Луиза не хочет, чтобы я оставался в Париже. Я сейчас мечтаю только об одном — отдохнуть… — Произнося эти слова, он время от времени встряхивал головой, подобно льву, встряхивающему гривой. В Париже Дантона прозвали «Львом».

— Но льется слишком много крови! — Демулен с тоской взглянул в лицо Дантону и страдальчески сдвинул брови. — Сегодня я своими глазами видел, как больше десятка голов скатилось в корзину. — Он бросил взгляд на жену — Люсиль продолжала тихо беседовать с Луизой. На лицах обеих женщин читалась тревога.

Дантон большими шагами подошел к Демулену и своей огромной ручищей легонько похлопал его по плечу:

— Это головы безбожников эбертистов. Разве ты сам не нападал в газетах на этих крайних, «бешеных»? Пусть катятся. Робеспьер не может быть милосерднее тебя!

— Тогда тебе надо остерегаться, чтобы он не убил и тебя, — с участием произнес Филиппо. — Вслед за эбертистами…

— Убить меня? И Робеспьер посмеет? — Словно досадуя, Дантон презрительно пожал плечами и поспешил прервать Филиппо, решительно и чересчур самоуверенно произнеся: — Он не посмеет! Эта голова слишком тяжела, кто дерзнет отрубить ее? Вы верите, что кто-нибудь решится отрубить голову Дантону? Робеспьер не так храбр, он не дерзнет! Я знаю его! — Он размахивал руками, по телу его пробегала дрожь. Он стоял около карточного стола, гигантская тень падала на стол и плясала в колеблющемся пламени свечи, напоминая льва, замахнувшегося лапой.

— Ты не знаешь Робеспьера. Я знаю его. Мы с ним старые друзья. Он сделает то, что говорит. Ради идеи он готов пожертвовать всем, — жестко проговорил Демулен, в его голосе, во всем облике сквозила тревога. Он понял, что Дантон не внял его словам и по-прежнему недооценивает Робеспьера. Он разочарованно опустился на стул рядом с карточным столом.

— Ты забыл, о чем только что говорил мне? Франции не обойтись без Дантона! А Робеспьеру в борьбе со мной придется пожертвовать еще несколькими головами! — Дантон оперся о стол своими громадными ладонями, он весь дрожал от возбуждения.

— Лучше уж играли бы! Вы всегда так горячитесь, когда говорите о политике! — не вытерпев, воскликнула хозяйка дома Мадлен. При слове «политика» лицо ее приняло насмешливое, презрительное выражение. Это была женщина средних лет, в прошлом жена графа, а после революции — содержательница тайного игорного дома.

Дантон опустил голову и, протянув руку, коснулся напудренной щеки Мадлен.

— Ты права, Мадлен, — проговорил он. — Твой мир так мал, в нем нет места для этой чертовой политики. — Он сел. — Ну что ж, сыграем! — Он сгреб карты, взял их веером в руки и шутливо произнес: — На что будем играть? Если я выиграю, сегодня ночью ты спишь со мной, идет?

— Идет! — со смехом откликнулась Мадлен. — Но ты выиграй сначала. — И добавила себе под нос: — Что это до сих пор нет Эро?

— Дантон, — взволнованно перебил Филиппо. — Тебе не кажется…

— О чем ты? — Дантон резко поднял голову и взглянул на Филиппо.

— Тебе не кажется, что твое положение опасно? Тебе нужно перехватить инициативу! — Сверкающий взгляд Филиппо был устремлен на Дантона, он обдумывал план выступления.

Вопреки ожиданиям Филиппо Дантон расхохотался и продолжил игру, как ни в чем не бывало.

— Ты слишком переоцениваешь Робеспьера, — проговорил он. — Он не посмеет тронуть и волоска на моей голове.

— Но как ты можешь позволить так долго топить Париж в крови, Дантон? — Демулен взволнованно ходил по комнате, его бледное лицо исказилось от боли, карие глаза беспокойно блуждали. — Нужно покончить с этим кровавым режимом. Мы должны воспользоваться случаем и устранить Робеспьера.

— И сделать это как можно скорей, — вставил Филиппо. — Тебя поддержат все монтаньяры!

Слушая их, Дантон продолжал играть с Мадлен. Внезапно он расхохотался.

— Мадлен, я выиграл! — Потом отложил карты и проговорил в ответ: — Вечно вы торопитесь! Сейчас еще не время. Вы ведь утверждаете, что меня поддержат монтаньяры, что меня поддержат войска, что меня поддержит народ. На что же тогда осмелится Робеспьер?

— Разве Эбера не поддерживал народ? Но на чувства народа не всегда можно рассчитывать. И разве не Камиль был первым, кто ратовал за революцию? А сейчас… — возмущенно произнес Филиппо.

— Эбер? Я давно знал, что их песенка спета, они зашли слишком далеко. Я согласен с выступлением Камиля в газете. Камиль, ты ходил сегодня к месту казни, расскажи, что ты там видел. — Дантон продолжал игру. Время от времени он поднимал голову и бросал взгляд на Филиппо и Демулена или поглядывал на беседующих в уголке двух молодых женщин: Луиза как раз рассказывала Люсиль об их жизни в Севре.

Камиль заговорил:

— Там было полно народу. Место для зрелищ, прямо театр. Множество людей пришли посмотреть, как взойдет на эшафот редактор «Пер Дюшена». Но было на удивление мало бедняков. Я прошелся по нескольким улицам, почти везде царила скорбь. Простолюдины шли молча, понурив головы, будто действительно умер их хороший друг. Вот уж не думал, что Эбер обладал такой притягательной силой, — медленно и печально говорил Демулен.

— Раз народ недоволен казнью Эбера, мы должны воспользоваться этим и начать действовать, — поспешно проговорил Филиппо, ухватившись за эту мысль. Похоже, он обдумывал это уже давно.

— Устранение Эбера — дело хорошее, одним препятствием стало меньше. Что же касается Робеспьера, то мне еще нужно подумать. На этот раз нам следует быть осторожнее, — в раздумье произнес Дантон, откладывая карты.

— Осторожнее? Дантон заговорил об осторожности! — Демулен плечом прислонился к стене и с насмешкой продолжал: — До этого я слышал от тебя только о храбрости, всегда только о храбрости.

— А теперь я устал и не хочу подражать дурному примеру Робеспьера, — пренебрежительно проговорил Дантон, пожимая плечами. — И потом, говорят, что в Париж вернулось немало роялистов и жирондистов… — Он не успел договорить, ему помешала Мадлен.

— Тише! Кто-то пришел!

Мадлен услышала звук шагов и встала, чтобы посмотреть, кто идет. Но посетитель был уже в комнате.

— Эро! — радостно воскликнула Мадлен.

Эро де Сешель легким быстрым шагом вошел в комнату, мурлыча под нос какую-то фривольную песенку. Увидев присутствующих, он громко воскликнул:

— Вот вы все где! Я пришел как нельзя кстати. Мадлен, мы будем играть, я сегодня при деньгах! — Он подошел к карточному столику и сел. Все смотрели на него. Ему, как и Демулену, было тридцать четыре года — на год меньше, чем Дантону, но по сравнению с Дантоном он выглядел совсем юным. Он был хорош собой, озорная усмешка никогда не сходила с его лица.

— О чем идет речь? — с удивлением проговорил он. — Вы опять говорите о Робеспьере? Черт его возьми, это вечно непроницаемое лицо, ледяной тон. Я его просто ненавижу! — Он нахмурился и скорчил презрительную гримасу, но тут же выражение его лица изменилось и он приветливо окликнул хозяйку: — Мадлен, подсаживайся скорей, вчера я остался в проигрыше, сегодня хочу отыграться!

Мадлен, улыбаясь, села к столу.

— Эро, ты откуда? Что нового? — спросил Дантон.

— Нового! Черт побери! Все тот же Робеспьер! — Эро нахмурился, слова его дышали сарказмом. — Я только что прослушал в клубе речь о неподкупности. Робеспьер говорил, что вся эта жадная до удовольствий шваль, которая только хлещет вино, проматывает деньги в карты и набивает брюхо, — враги республики, он заявил также, что слишком мешкают с казнями! Вы понимаете, что он хотел этим сказать? Робеспьер хочет сам повязать фартук и взять в руки метлу, чтобы очистить Париж.

— О-о-о! — испуганно вскрикнула Луиза, сидевшая в углу комнаты.

Дантон поспешно подошел к ней. Демулен и Филиппо изменились в лице.

— Эро, это не выдумка — то, что ты сейчас сказал? — озабоченно спросила Люсиль, широко раскрыв глаза.

— Какая уж тут выдумка, такая же истина, как и то, что сегодня полетели головы эбертистов. — Эро, усмехаясь, поднял голову, но сразу же снова опустил ее и, уставившись в карты, которые держал в руках, спросил Мадлен, какова ее ставка.

— Берегись, Дантон! — взволнованным голосом предостерегающе произнес Филиппо.

Дантон не ответил.

— Давай вернемся в Севр, мне страшно. — Луиза прижалась к Дантону, голос ее дрожал.

— Не бойся, Луиза, я сильнее Робеспьера, народ меня поддержит, — тихо успокаивал ее Дантон.

— Народ? Ты еще веришь в народ? — расхохотался Эро. — Эбер тоже был другом народа. Когда народу не хватало хлеба и других продуктов, Парижская Коммуна делала все, чтобы помочь людям. Однако, когда эбертисты шли на плаху, этот народ только глазел!

— Не будем об этом, Эро. Не лучше ли поговорить о более веселых вещах? О вине, о женщинах, о мечтах, — по-прежнему спокойно и даже шутливо обратился к Эро Дантон.

— Давай уедем, мне страшно в Париже. — Луиза встала и взяла мужа под руку; она чуть не плакала.

— Дантон, время не ждет. Нам нужно брать инициативу, нужно положить конец этому режиму террора, чего бы это ни стоило! Завтра ты пойдешь в Конвент… — Демулен говорил с подъемом, горячо убеждая Дантона. Лицо его пылало, глаза сверкали, его звала мечта, и эта мечта уводила его очень далеко.

— Дантон! — раздался снаружи голос, прервавший речь Демулена.

Присутствующие в испуге устремились к дверям. В комнату в смятении вбежал сурового вида человек лет сорока с тростью в руках, лицо все в капельках пота. С трудом переводя дыхание, он устремился к Дантону.

— Делакруа, что случилось? — взволнованный бросился к нему навстречу Дантон. Делакруа схватил Дантона за руку и, задыхаясь, проговорил:

— Я повсюду ищу тебя, а ты, оказывается, здесь! И вроде настроен на веселый лад!

Без тени страха, все так же спокойно, почти шутя, Дантон проговорил:

— Делакруа, за тобой что, гонится Робеспьер? Ты так взволнован!

— Ты действительно храбрец, Дантон! Комитет общественной безопасности собирается арестовать тебя! — возбужденно проговорил Делакруа, лицо его было белее бумаги.

Принесенное им известие было слишком неожиданно. Оно словно обухом ударило по головам присутствующих, все молчали, и только Луиза все повторяла шепотом: «Господи! Господи!»

Дантон на мгновенье задумался и резко бросил сквозь зубы:

— Они не посмеют.

— Не посмеют? Я получил эти сведения от одного из секретарей Комитета, сейчас там как раз решают твою судьбу. Приказ может быть отдан со дня на день. Тебе нужно быть готовым к этому, — уверенно проговорил Делакруа.

— Не верю! Они ни за что не посмеют арестовать меня, — запальчиво и, как всегда, самоуверенно произнес Дантон. — Революционный трибунал создал я. Я руководил Комитетом общественной безопасности. Я создал Республику! Никто во Франции не посмеет арестовать Дантона! — Он вновь пришел в возбуждение, как это бывало, когда он выступал перед толпой.

— Герой! — в восхищении захлопал в ладоши Эро.

— Дантон, тебе нужно на время уехать из Парижа, — немного помедлив, озабоченно произнес Демулен.

— Уедем, — припав к мужу, в испуге лепетала Луиза.

Выражение лица Дантона оставалось спокойным, ничто не выдавало той бури, которая бушевала в его душе. Усмехаясь, он промолвил:

— Уехать! Куда я могу уехать? Если Франция меня изгоняет, то в другом месте меня подстерегает еще большая опасность. Человек не может постоянно носить пыль Родины на подошвах своих сапог.

— Значит, будешь ждать, пока Комитет пришлет людей, чтобы схватить тебя? — в отчаянии проговорил Делакруа.

— Я совершенно уверен, что они не посмеют сделать это! — упрямо стоял на своем Дантон. — Спроси Эро, он тоже член Комитета общественной безопасности.

— Они притянут тебя по делу об иностранном заговоре. Фабр д’Эглантин, которого ты так оберегал, угробит тебя. Ты хочешь пойти на эшафот вслед за ним? — торопясь, с укоризной проговорил Делакруа.

— В таком случае тебе нужно действовать немедленно, возможно, мы еще успеем, — не отступал Демулен; ему в голову пришла какая-то идея.

— Правильно! Это наш последний шанс. Дантон, лев должен зарычать еще раз! — громко отозвался Филиппо.

Эро неожиданно швырнул карты на пол и встал, возбужденно бормоча:

— Пойду в Комитет, выясню, в чем дело! Посмотрим, кто там фабрикует дело Дантона! — И, не дожидаясь ответа, быстро вышел.

Присутствующие молчали, глядя вслед Эро. Мадлен, испугавшись, подбирала карты, ворча про себя: «Вечно эта проклятая политика!»

Дантон взял Луизу под руку и усадил ее возле Люсиль, а сам опять в раздумье стал мерить шагами комнату.

— Камиль, пойди к Робеспьеру! Вы с ним учились вместе, он крестил твоего ребенка, сходи к нему, — в сильном волнении обратилась Люсиль к Камилю. Она была смертельно бледна, в глазах ее стояли слезы. Она страстно любила Камиля, в нем была вся ее жизнь. Но сейчас Камиль тоже был в опасности.

— Бесполезно, теперь уже поздно. Робеспьер не пойдет на уступки. Крайние только что взошли на эшафот, теперь очередь умеренных! — Делакруа со вздохом покачал головой, словно понимая, что все пути уже отрезаны.

Внезапно за окнами поднялась суматоха, шум постепенно нарастал. Послышались крики: «Да здравствует Робеспьер! Да здравствуют неподкупные! Долой предателей!»

Демулен, не ответив жене, бросился к окну; он не слышал даже тихого возгласа Люсиль.

— Да здравствует Робеспьер! Это вопль диких зверей! — с горькой усмешкой промолвил Дантон. — Парижане словно посходили с ума. Они сами не понимают, что кричат. Кровь застит им глаза.

— Эро! — вдруг обернувшись, в ужасе воскликнул Демулен.

Дантон ринулся к окну. Он успел увидеть профиль Эро — три жандарма вели его под конвоем, позади с криками следовала толпа.

— Господи! Что же это делается на свете! — испуганно воскликнула Мадлен.

— Вот и все! Теперь настал наш черед, — в страхе проговорил Филиппо.

Дантон молчал, прижавшись лицом к стеклу.

— Теперь, Дантон, ты убедился в правоте моих слов, — негромко произнес Делакруа.

У Дантона вырвался крик боли, он вдруг отпрянул от окна и в отчаянии запустил пальцы в волосы. В одно мгновенье в его лице произошла страшная перемена. Оно потемнело как туча, лишь взгляд сверкнул, словно луч солнца, пробившийся сквозь облака. Все притихли, в испуге глядя на Дантона, не зная, чего от него ожидать.

— Я иду к Робеспьеру! — вдруг решительно проговорил Дантон.

— Нет! — остановил его пронзительный крик Луизы.

— Ты сошел с ума, Дантон! Сам пойдешь к Робеспьеру? Пойдешь просить у него защиты? — изумленно проговорил Делакруа. — Да это верная гибель, это невозможно! — пытался он остановить Дантона.

Дантон холодно улыбнулся и упрямо проговорил:

— Для Дантона не существует ничего невозможного. Пойду посмотрю, каков храбрец этот Робеспьер, что он замышляет! И если он выведет меня из себя, я задушу его!

— Ты в самом деле пойдешь один? — сдерживая слезы, спросила Люсиль.

Дантон обернулся и взглянул на нее, взор его сразу же потеплел, и он уже мягче проговорил:

— Я пойду один. Я очень скоро вернусь. Присмотри за Луизой, Люсиль. Ждите меня здесь. Я принесу вам весть о победе… Жди меня, Луиза!

— Не ходи! — Луиза встала и, заливаясь слезами, протянула к нему руки. Но он уже был за дверью.

— Мы все погубили его! Надменный великан, ему только тридцать пять, а он уже старик, уже мертв, — в отчаянии вздохнул Делакруа.

Спустя час Дантон возвратился в дом Мадлен. Все с нетерпением ждали его.

— Ты видел Робеспьера? — взволнованно спросила Люсиль.

— Видел, — ответил Дантон. Лицо его было мрачнее тучи и предвещало скорую бурю. Он помолчал немного и, заскрежетав зубами, разразился бранью: — Это животное действительно опасно! Холоден как лед! Это не человек, это машина, машина, убивающая людей. Я спросил его, мир или война, он ответил: война. Что ж, я докажу ему, кто в конце концов сильнее!

— Мы должны начать немедленно, мы сумеем победить, народ на нашей стороне! — с воодушевлением проговорил Демулен: услышав, что Дантон согласен действовать, он возликовал; ему грезилось людское море, лес рук, приветствующих его, так было 12 июля 1789 года. В тот день он впервые выступал перед народом и зажег толпу.

— Я решил! — Дантон сжал кулаки и с силой ударил по столу.

— Нам не стоит обольщаться! Думаю, у нас нет никаких шансов, — равнодушно проговорил Делакруа и отвернулся.

— Давай уедем, — тихо, словно шелест березовых листьев, прозвучал над ухом Дантона голос Луизы.

2

Шесть дней были потрачены напрасно. Сена все так же несла свои воды.

Настал вечер, моросил дождь, в мутных потоках воды Париж выглядел уныло. Было холодно. Черные тучи заволокли небо. Дантон шел по берегу Сены. Он ступал медленно и тяжело. Спина его совсем ссутулилась, в душе царил мрак. Неведомая ранее усталость давила на плечи. Холод и оцепенение сковали его могучее тело.

— Со мной все кончено! — в отчаянии восклицал он, и голос его напоминал рык смертельно раненного льва. По одну руку бежали воды Сены, по другую лежали улицы Парижа. Воздух был насыщен капельками влаги, тусклый желтоватый свет редких фонарей едва пробивался сквозь завесу дождя. Подымая брызги, медленно проехали несколько экипажей. Торопливо шли редкие прохожие, прячась под зонтиками. Вокруг было безрадостно и глухо. Как, оказывается, безмолвен Париж!

Никто не замечал Дантона. Несколько человек равнодушно прошли ему навстречу, кто-то бросил на него удивленный взгляд, но все проходили мимо. Никто не узнавал в этом усталом человеке великана Дантона, льва Дантона, которого они когда-то поддерживали и любили. Люди уже забыли его. Народ, который когда-то приветствовал его неистовыми криками «Да здравствует Дантон!», уже больше не узнавал своего кумира.

Это было для него смертельным ударом. Холод, оцепенение, усталость сопровождали закат его славы. И это — итог его шестидневных усилий! Он словно погрузился в какой-то сон, сам провозгласил себя владыкой этого сонного царства, но прошло каких-то шесть дней, и сон развеялся. Власть, толпа — все миновало, ушли и его силы. Шесть дней назад он дерзко говорил с Робеспьером и уверял друзей, что во всем Париже не найдется человека, который посмеет тронуть его, Дантона. Однако жизнь показала его полное бессилие. Большая часть жирондистов в руках Робеспьера, оставшихся уничтожили вслед за Жебером. Он говорил, что поднимет бурю в Конвенте, но в Конвенте уже некому его слушать. Он оторвался от народа, равнодушен к революции и вдобавок совершенно безоружен. И если бы сейчас он попытался своим примером зажечь Францию, завоевать ее, это было бы полнейшим безрассудством. Он не может противостоять Робеспьеру. У него только один путь — смерть на плахе. Конец совершенно очевиден. Его последняя битва бесповоротно проиграна.

Конечно, он не мог примириться с такой судьбой. До сегодняшнего дня он тешил себя былой славой. Рычание льва Дантона, раздававшееся на берегах Сены, повергало в трепет монархов всей Европы. Лишь год назад он еще был так могуществен. А теперь это все стало историей. Колесо времени катится слишком быстро, короткий миг — и вот оно беспощадно швырнуло его в бездну. Он никак не мог осознать такой перемены, его усталый, отяжелевший мозг был не в состоянии постичь это.

Слава, заслуги, могущество… Со всем этим покончено. Но без этого он не мог жить. Бежать? Смехотворная мысль! Куда может бежать он, Дантон?

Все кончено, его последняя схватка проиграна. У него нет сил, он лишен поддержки масс… Республика больше не нуждается в нем. Какая тяжелая голова, как одеревенело все тело! Дантон больше не может рычать как лев. Холод, усталость, оцепенение… Он совершенно потерял способность контролировать свои мысли. Ты уже мертв! — сказал ему внутренний голос.

Его голова, лицо были мокры от дождя, но он, казалось, совсем не замечал этого. Он устало брел вдоль Сены, с огромным усилием переставляя ноги. Отчаяние сжимало сердце. Тени казненных вставали перед глазами. В голове непрерывной чередой проносились картины былой славы.

Но мало-помалу воспоминания потускнели, и все его внимание сосредоточилось на том, чтобы через силу переставлять ноги. Когда он вступил на мост, до него донесся голос какого-то человека средних лет.

— Дантон вступил в сговор с жирондистами и предал Республику.

— Говорят, Дантон с друзьями целыми днями пьет и играете карты с сомнительными аристократками, какое бесстыдное распутство. — Это уже был голос молодого человека.

— Многие роялисты и жирондисты вернулись в Париж, ходят слухи, что они собираются оказать поддержку Дантону и устроить переворот!

— Но я не верю, что он решится на переворот. Он сейчас только и знает, что убивать время за картами в доме какой-то женщины!

— Не воображай, что он безобиден. Ты не веришь, но подожди, увидишь. Через два дня Дантона отправят на гильотину. Это мошенник, предатель!

Так беседовали на мосту два человека. Тот, что был постарше, отпустил ругательство и, покинув своего собеседника, пошел своей дорогой. Молодой человек, завидев приближающегося прохожего, поспешно бросился догонять своего собеседника.

Весь их разговор отчетливо слышал Дантон, он не пропустил ни слова. Как будто множество острых игл впилось ему в сердце. Но очень скоро он перестал ощущать боль. Ему хотелось кричать, но комок встал у него в горле. Великан онемел, чувства его притупились.

Оскорбления и брань уже не трогали его сердца, не вызывали гнева. Он не собирался оправдываться перед этими людьми. В нем билась только одна мысль: прилечь где-нибудь в тишине и забыться. И все это время в нем звучал внутренний голос: «Ты уже конченый человек!»

Дождь прекратился, но небо было черно по-прежнему. Несколько небольших суденышек двигались по реке, и их огоньки отражались в воде. Было холодно, полицейские и жандармы прохаживались взад и вперед. Неожиданно появились какие-то мужчины и женщины, они распевали революционную песню.

Временами налетал ветерок, и с деревьев, покрытых молодой зеленью, срывались капли дождя. В этом году весна пришла рано. Деревья уже распустились. Но для Дантона всего этого не существовало. Он через силу тащил свое громадное тело. И всю дорогу его преследовал голос: «Ты уже мертв!»

Глубокой ночью Дантон возвратился домой. Лицо его посерело, одежда насквозь промокла.

— Наконец-то ты вернулся, все ищут тебя повсюду! Приходила Люсиль, она плачет, говорит, что нужно идти к Робеспьеру. — Луиза уже выплакала все глаза, в ее голосе радость при виде мужа смешивалась с отчаянием.

Дантон устало промычал что-то в ответ и рухнул на стул, предоставив Луизе раздевать его.

— Уедем скорее, все говорят, что тебя вот-вот схватят. Я боюсь. Давай уедем, — умоляла Луиза, припав к его коленям.

Он молча с тоской смотрел на Луизу и наконец, покачав головой, промолвил:

— Бежать бесполезно. Я уже мертв, со мной все кончено. Я устал… — Он протянул руку, погладил Луизу по голове и, пытаясь успокоить ее, проговорил: — Теперь бежать уже поздно, не нужно бояться, Луиза, тут нет никакой трагедии, каждый из нас должен отдать жизнь за Республику. И Робеспьера не минует та же участь.

— Матерь божья, смилуйся над нами! — горько рыдала Луиза, обхватив колени мужа. В тягостном молчании они надолго приникли друг к другу.

Внезапно дверь распахнулась, и вошли четверо жандармов. Они протянули Дантону приказ Комитета общественной безопасности.

Убитая горем Луиза вцепилась в плечо мужа, крепко прижалась к нему, понимая, что через мгновенье их разлучат.

И все же он был Дантоном и не дрогнул перед лицом врага. Он спокойно прочитал приказ, скомкал его и холодно усмехнулся:

— Все-таки они посмели. Не думал, что у них достанет храбрости. Ладно, я иду!

Он стиснул Луизу в объятиях, крепко поцеловал в губы, пытаясь удержать ее от слез, и тихо, но наставительно проговорил:

— Не бойся, они освободят меня. Сходи к Люсиль, неизвестно, что они сделали с ее Камилем. И потом Делакруа, Филиппо, они наверняка ждут меня в Люксембурге. — Он заставил себя улыбнуться и долго не отводил взора от ее глаз, потом решительно повернулся и, смело глядя на жандармов, произнес: — Пошли. — В этот миг он уже знал свою судьбу.

У дверей ждала карета. Дантон сошел по ступеням, остановился подле экипажа и, подняв голову, в последний раз взглянул на небо свободы. Тучи уже рассеялись, на востоке занималась заря. Повеял легкий ветерок, взъерошил волосы на его голове, ласково коснулся лица. Дантон вздохнул полной грудью, наклонил голову и, согнувшись, шагнул в карету.

Семья, любовь, дружба, честолюбивые желания, свобода, Родина… Со всем этим было покончено разом. В тридцать пять лет! Четверка лошадей мчала карету по дороге в Люксембургскую тюрьму. Сидя в карете, он вслушивался в стук колес, цоканье копыт. Несколько слезинок медленно скатились из его глаз.

Пекин, июнь 1934 года

Перевод Н. Феоктистовой

ДУМЫ