Избранное — страница 14 из 55

Внезапно он остановился посреди комнаты и крепко потер лоб рукой. Когда он поднял глаза, они были полны слез. Размахивая руками, словно убеждая кого-то, он воскликнул возмущенно, с отвращением:

— Не верить в бога — это куда ни шло, но не верить в судьбу!.. Идиот и атеист тот, кто не верит в судьбу, в судьбу, которая сковывает тебя железными тисками со дня твоего рождения, в судьбу, которая уготована тебе людьми и обстоятельствами, людьми и их нравами. Человек не свободен; жизнь — это рабство, это карточная игра; роковая карта будет преследовать тебя на протяжении многих поколений, если только твой род не угаснет раньше.

Пробормотав себе под нос: «гм-гм», он опустился на стул возле стола, сжал виски руками и склонился над книгой.

Застыв на месте, я глядел и слушал, но ничего не понимал.

Незнакомец перевернул несколько страниц, потом рука его бессильно упала на том, лежавший рядом, и он заплакал, как ребенок. Слезы одна за другой капали на страницы книги, быстро, как теплый дождь, пока, наконец, перестав, наверно, различать строки, он встал из-за стола, глубоко вздохнул, как и в прошедшую ночь, и, подняв глаза, громко зашептал, словно женщина, молящаяся перед иконой:

— Я именно так и сделал, именно так. В трубки не мог попасть воздух. Кровь имела температуру вполне здорового человека… и трудно было найти кровь чище моей… я не страдал никакой болезнью, которая могла бы передаться ей, в ее кровь не могли проникнуть… миллионы живых атомов, которые бунтуют, нарушают и в конце концов побеждают скрытое стремление жизни к обновлению… Я хотел бы, наконец, убедиться, что допустил ошибку, только тогда я, быть может, сумею победить трусость и разбить свою жизнь, как стакан, из которого пил, пока не опьянел, и вот пить уже больше нечего…

Он опять начал ходить по комнате. Его бледное лицо помрачнело. Мне показалось, что он дрожит. Покружив по комнате, он быстро подбежал к книге, которую читал, и с отвращением швырнул ее на пол, комкая и вырывая страницы; он дышал так громко, что мне почудилось, будто я слышу вдалеке храп испуганного коня.

Скомкав все страницы, он сунул их в печь, зажег спичку, и бумаги вспыхнули. Комната озарилась пламенем. Уничтожив все до последнего клочка, он возвратился к столу и сказал с каким-то злобным удовлетворением:

— Да, так им и надо! Еще один… он сам не знает, что говорит! Еще один… он не довольствуется тем, что ему известно, пишет целые тома о том, чего не знает и чего ему не дано знать!

Вероятно, было уже около трех часов ночи. Луна зашла. Мне стало холодно, но я не хотел покидать свой наблюдательный пост.

Незнакомец, по-видимому, устал: он стоял ко мне спиной, сгорбившись и опершись руками о белый стол. Поразмыслив несколько минут, он подошел к чемодану, открыл его и вынул коробку; потом сел на стул, положив ногу на ногу, поставил коробку на стол, раскрыл ее и вынул лупу и скальпель; засучив левый рукав, он поднес острие ножа к руке чуть повыше локтя и спокойно сказал:

— Разумеется, моя кровь была нехорошей. Опустошенная кровь, унаследованная от дедов и прадедов, потекла по моим венам без моего ведома, помимо моего желания и без ведома моих предков, помимо их желания.

Произнеся это, он нажал на черную рукоятку ножа — тонкое, блестящее лезвие вонзилось ему в руку. Когда он вынул нож, брызнула кровь, окрасив рубашку, которая жгутом обвивала его руку.

Незнакомец спокойно смотрел.

Дрожь пробежала у меня по спине. Увидев, как кровь капала на землю, я почувствовал, что на глаза мои навертываются слезы. От усталости, и страха у меня закружилась голова. Я закрыл глаза и, чтобы не упасть, схватился за железную решетку окна, которая слегка зашаталась.

Придя в себя, я снова припал к отверстиям в занавеске, но уже ничего не увидел. Я заморгал глазами и крепко потер рукой лоб. В комнате по-прежнему был свет, но я ничего не видел.

Вдруг я вздрогнул. Мне показалось, что в глаза мне вонзились два ледяных клинка: сквозь отверстия в занавеске на меня смотрели глаза, сверкающие, как у кошки; они будто старались проникнуть мне в самую душу. Я понял, что попался, и в ту же минуту услышал, как незнакомец, смеясь, обратился ко мне:

— Ну, как, сосед, кровь у меня красная и чистая, не правда ли?

Если бы случилось чудо и мертвец, засмеялся, заговорил бы, то его голос и смех не были бы так холодны, сухи и ужасны, как голос этого черного призрака, постучавшего в окно.

Я бросился бежать. Около ворот ноги у меня подкосились, и я с трудом дотащился до края канавы, идущей вдоль шоссе.

Восток окрасился в пурпур. Запели петухи, хлопая крыльями. В предрассветном тумане все отчетливее вырисовывались цепи гор. Издали доносился рокот реки. Трава была покрыта росой.

То ли от холода, то ли от страха, но я заснул; меня разбудил оглушительный скрип телеги, нагруженной досками, которая спускалась со стороны лесопилки, находившейся в Рукэр. Солнце стояло высоко в небе.

Я провел эту ночь без сна, на ногах; я ничего не ел, все тело ломило, мне было холодно — несомненно, я простудился; голова у меня кружилась, меня бил озноб.

Войдя в комнату, я повалился на постель и тотчас заснул.

Долго ли я спал, не знаю, но мне снилось, что друг, какого трудно сыскать на свете, ласково поглаживал мой лоб и мои окоченевшие руки.

Я проснулся, открыл глаза и остолбенел, не смея ни отвести взгляд, ни пошевелиться, хотя лежал поперек кровати, неловко повернув голову. Я хотел крикнуть, раскрыл было рот, но не мог произнести ни звука. Передо мной неподвижно стоял незнакомец. Взгляд его, как мне показалось, осуждал меня, казнил.

— Не будьте же ребенком, вам нечего бояться! — сказал он мне кротко, и я сейчас же успокоился. — Вы спали на шоссе, простудились. Но это пустяки, пройдет; от всего можно излечиться, вот только сомнения и отвращения к жизни уже нельзя победить.

Видя, что я силюсь заговорить, он взял мою руку в свои и, ласково поглаживая ее, продолжал, улыбаясь:

— Я дам вам бутылку вина, выпейте ее всю, закусите, и все пройдет. Я врач, то есть я изучал медицину, но уже не пытаюсь никого исцелять. Сегодня вечером вы узнаете все, что хотели обо мне узнать. Я много страдал, я глубоко несчастлив, а люди считают меня сумасшедшим, и это выше моих сил, я не могу больше молчать!

Он принес мне бутылку вина, на дне которой виднелись пучки золототысячника, и ушел.

Я выпил вино и отправился в трактир. Плотно закусив, я побрел вдоль берега реки и дошел до моста, который пересекает реку приблизительно на полпути от Кымпулунга до Нэмэешть. Крестьянки в белых сорочках и красных юбках, подобранных сбоку, белили полотно, дети, босые, в одних домотканых рубашках, задранных на животе и доверху набитых сливами и яблоками, плескались в узких ручейках, которые ответвлялись от русла реки и вновь впадали в нее.

Подбрасывая тростью камешки, я думал о том, что, сам того не желая, проник в святая святых такого доброго человека, каким оказался мой сосед.

На берегу реки гудели мельницы, провеивая сквозь свои широкие колеса сверкающие, пенящиеся воды. В сукновальне стучали тяжелые громадные вальки, наматывая и прессуя сукна.

На закате я возвратился домой. Я думал о странном незнакомце и никак не мог объяснить себе того, что произошло со мной вчера, в эту поистине фантастическую ночь; все казалось мне страшно нелепым.

IV

Около десяти часов дверь моей комнаты отворилась и на пороге показался незнакомец; сердце у меня забилось, и я не поверил своим ушам, когда он сказал мне:

— Пожалуйста, зайдите ко мне, если хотите. У меня есть чай и хороший табак. Мы поговорим, ведь вам не терпится все узнать обо мне, не так ли? Нехорошо подглядывать и подслушивать под окнами. Если бы вы получали за это плату, то вам было бы стыдно, вам невольно пришло бы на ум слово «шпион»… Но унизительна ведь не плата, а сам поступок.

Он взял меня за руку и повел к себе в комнату. На сосновом столе лежали книги и хирургический скальпель, покрытый запекшейся кровью, стояли два стакана чая, от которых подымался теплый, ароматный пар.

Я опустился на стул; чувство страха не покидало меня. Сосед уселся напротив меня. Мы выкурили по одной папироске. Он взял стакан чаю, сделал несколько глотков и заговорил; видно было, что ему многое хочется сказать, но трудно собраться с мыслями.

— Да! — произнес он, вздохнув. — Человек со дня своего рождения несет в себе зачатки своей судьбы. Если ребенок остается равнодушным к шуму, к брани, к побоям, думает только о еде и не ощущает жалости к нищим, если, будучи сам сыт по горло, он готов через силу съесть даже последний кусок, лишь бы не поделиться с другим, если он мучает кошек и собак, если собирает вещь за вещью, игрушку за игрушкой — то можно почти с уверенностью сказать, что у этого ребенка будет безмятежная жизнь. Если обстоятельства не столкнут его с предназначенного ему судьбой жизненного пути, он, разумеется, ставши взрослым, превратится в бесчестного, безжалостного эгоиста. Для полноты счастья ему немного надобно: лишь чуточку сообразительности, чтобы уметь красиво причесаться, тщательно стряхнуть пыль с одежды, до блеска начистить ботинки и всегда, всюду лгать.

Заглянув на двадцать лет вперед и судя даже по самым незначительным признакам, можно почти с уверенностью сказать, какой ребенок будет преуспевать и будет счастлив, а какой умрет таким, каким и родился: бедным и несчастным. Если в возрасте пяти-шести лет взгляд его туп и холоден, равнодушен и колюч, то нет никакого сомнения, что тупость чувств у него непосредственно связана с тупостью ума, а этих двух недостатков вполне довольно, чтобы сделать его счастливым на всю жизнь. Если же, наоборот, взгляд ребенка все время меняется, если он нервно щурится или широко раскрывает глаза, если гнев, как и радость, вспыхивают в нем мгновенно, то безошибочно можно сказать, что пылкость, сверкающая в его взгляде, порождена глубокими переживаниями, огнем пылающего разума, и этого достаточно, чтоб он терзался всю жизнь, особенно в нашем обществе, хитром и ничтожном, внешне блестящем, но в сущности варварски невежественном. Вот я, человек ничего не достигший в жизни и никому не известный, могу сказать — не подумайте только, что я хвалю себя, — что случайно я родился ребенком резвым, горячим, добрым; мне были свойственны крайности; я мог заплакать и