Потеряв сознание, я упал на диван. Как сквозь сон, я слышал шаги доктора, его голос:
— Возможно… но это странно… Удивительно… Непонятно…
Уходя, он потряс меня за плечо и шепнул мне на ухо:
— Я сейчас вернусь. Не теряйте надежды. Мы попробуем сделать еще одно переливание — и на сей раз по непрямому методу… Я все же надеюсь…
Через два часа я очнулся.
Я видел какой-то сон, но ничего не мог припомнить из того, что мне снилось. Уродливые люди, какие-то неясные обрывки слов, шум, рыдания, гробы, звон колоколов — все это каким-то беспорядочным, странным, запутанным вихрем проносилось в моем помутившемся разуме. Эти два часа я провел как в оцепенении, потрясенный страданием, обессиленный бессонницей и усталостью. Я прожил во сне мучительную, ужасную жизнь. Под конец мне казалось, что я плыву по реке Арно. Я проснулся весь в холодном поту.
Она спала, лежа на спине. Нос ее заострился, вокруг ввалившихся глаз лежали темные круги. На мгновение мне показалось, что она мертва.
Страдание мое сменилось бесчувствием.
«Ну хорошо, — подумал я, — она умерла, умерла, ничего не поделаешь!.. И я умру… Весь мир умрет… Вся природа умрет… Кто в силах остановить роковую игру жестоких законов вселенной? Уж не наше ли возмущение?..»
И я засмеялся.
Но когда я переступил порог, чтобы посмотреть на свою дочь, на которую, признаюсь, до сих пор не взглянул ни разу из чувства какого-то отвращения, у меня закружилась голова, я прислонился к стене и, не ощущая уже никакого страдания, заплакал.
С трудом дотащился я до колыбели дочери. Она тоже спала, лежа на спине, руки ее были сложены на груди. Весь мир словно уснул, не чувствуя моих страданий! Эта малышка, едва появившаяся на свет, была поразительно похожа на свою мать. Такие же нежные красивые линии, такие же черные, тонкие брови, такой же лоб, такой же подбородок, будто восковое яблочко, такое же бледное лицо, такое же слабое тельце. Это был истинный триумф слабости, жестокая шутка природы, которая отстраняет сильного, чтобы продлить род слабого.
Я отчетливо сознавал, что коварная природа хочет оборвать цепь поколений на этом существе, в котором чуть теплился огонь жизни. И я отвернулся с отвращением от той, на которую должен был бы смотреть с радостью.
От этого ребенка уже веяло дыханием смерти, подстерегавшей его мать!
Через три дня врач решился на второе переливание крови.
Он вскрыл мне вену, как и в первый раз.
Я не был уверен в успехе, но чувствовал себя почти счастливым, смотря, как зачарованный, на старика доктора, который тряс стеклянный сосуд с кровью, чтоб удалить из нее фибрин.
У меня взяли кровь, и я теперь мог принять участие в операции. Хотя голова у меня кружилась, я все же считал, что могу быть полезен.
Мы подошли к ее постели.
Она зашевелилась. Виски ее покрылись потом. Она пыталась поднять отяжелевшие веки. Я замер. Доктор начал вливать ей кровь, и она ожила: губы ее порозовели, большие синие глаза раскрылись, влажные и прекрасные, какими всегда кажутся красивые глаза после долгой болезни.
«Не закрывай, не закрывай их, а то они никогда уж не откроются!» — хотелось мне крикнуть.
Лишь одни ее глаза оставались живыми.
Эта мысль поразила меня как молния. Я похолодел. Она обхватила меня своей холодной как лед рукой, притянула к себе и, целуя, прошептала:
— Напрасно! Все напрасно!.. Ах, как я хотела бы жить!..
Она поцеловала меня еще раз и так крепко, будто хотела слиться со мной, потом вздохнула и закрыла глаза. Даже если бы вдруг погасло солнце, и то я не окунулся бы во мрак, более темный и ужасный, чем тот, который объял меня в этот миг!
Я упал на колени и ничего уже не чувствовал, кроме ее предсмертных судорог и словно окаменевших рук, обвивавших мою шею.
Я потерял сознание и тяжело рухнул на пол возле этого дорогого мне существа.
Всю неделю мне казалось, что я ходил, говорил, что меня бранили люди, укладывали в постель, что старик доктор напоминал мне о какой-то науке, не помню, о какой именно… Куда я ходил, что я говорил, кто меня укладывал в постель, я не помню… И никогда не мог этого вспомнить…
Спустя неделю я очнулся; я был как в лихорадке. Около меня на стуле сидел доктор и читал газету.
— Доктор, где она, где?!
— Не кричите так, — ответил доктор, беря меня за руку. — Мы должны были ее похоронить, как любого христианина, как любого покойника. Это наш долг, долг тех, кто жив, мы не должны были оставить ее гнить, распространять зловоние, это унизительно, оскорбительно для существа, которое мы любили. Возле трупа нас всех охватывает одинаковое чувство стыда и смирения. Какой человек, даже извращенный, даже скептик, атеист, позволил бы природе изуродовать существо, которое когда-то обладало волей, чувствами, пороками или достоинствами, как и он сам? Какой человек не задумался бы над тем, что и ему самому суждено успокоиться навеки и ничего уже более не чувствовать? Кто, глядя на обезображенный труп, изъеденный червями, не подумает о том, что и он сам когда-нибудь станет добычей для них! Все это неизбежно в природе, которая создает и уничтожает материю, чтоб возродить ее вновь. К чему вам все знания, которые вы получили, если вы, ничего не сознавая, кричите вот уже сколько времени, как капризный ребенок, и оскорбляете людей, как дикарь? Вы должны проникнуться спокойной, мудрой печалью, ведь вы же знаете, что представляет собой человек. Мы, изучая законы человеческой природы и понимая их, обязаны покоряться им и вести себя с бо́льшим достоинством, чем простолюдин, который не понимает, почему он ест, спит, борется, рождается и умирает.
Я схватился за голову, приподнялся, словно пытаясь оторваться от земли, и сквозь душившие меня рыдания возмущенно крикнул:
— Я все время слышу ее нежный голос, вижу ее синие глаза, затуманенные смертью, и даже если бы я лишился зрения, — я все равно видел бы их; в моем сознании непрерывно звучат ее последние слова: «Ах, как бы я хотела жить!»
— Подумайте, ведь у вас есть дочь, которая похожа на нее как две капли воды…
— Тем хуже! Она будет вечно напоминать мне об умершей, ради которой я пошел бы на любые муки.
В припадке ярости, сжимая горло руками, я вскочил с постели и бросился к оконной решетке.
Ветер освежил мою больную голову.
Я посмотрел на желтый, спокойный Арно, бесшумно скользящий под арками каменных мостов, и голова у меня закружилась; мне почудилось, что дворцы Пизы закачались. Земля уходила у меня из-под ног, я упал на руки старика доктора, только успев спросить:
— А хоть красиво ли то место, где она покоится?
Две недели я без движения лежал в постели, я был в каком-то забытьи, бредил, просил воды днем и ночью, ничего не понимая, ничего не чувствуя; мне казалось, что я мчусь в какой-то огромной пролетке, что я подымаюсь на пизанскую падающую башню, несусь над широкой рекой, что кто-то тянет меня на проволоке все выше и выше и я плыву по воздуху над всем миром.
Когда я поднялся с постели, я был похож на привидение. Мир представлялся мне каким-то чудом, на которое я смотрел со стороны.
Я словно погружался в бездну. Глубокое, беспредельное спокойствие овладело мной.
Как-то тихо прохаживаясь по комнате, я остановился у окна. По Лугарно проходил полк берсальеров, впереди шел оркестр. Солдаты походили на оловянные игрушки, красивый марш напоминал мне игру ребенка на гребешке, обернутом в папиросную бумагу.
Я бросил взгляд на баптистерий. Величавый баптистерий пизанского собора походил на рюмку, перевернутую вверх дном.
В соседней комнате послышался пронзительный крик.
— Кто это там плачет? — спросил я.
Служанка, низкорослая, толстая итальянка, ответила мне:
— Ваша дочь.
— Моя дочь? Какая дочь?.. Ах, да!.. хорошо… пусть плачет.
— Вы хотите ее видеть?
— Нет, нет, не хочу!..
— Если бы вы знали, какая она красивая и нежная!
— Красивая? Нежная? Ну и что же!..
— И она так похожа на госпожу! Так похожа!
— Похожа на госпожу?.. Хорошо… пусть…
Мною овладело глубокое спокойствие. Кто-то другой, неведомый мне, человек прошлого, испытывал жалость, пытался заплакать, потрясенный словами служанки: «И она так похожа на госпожу!»
Я выздоровел, но был по-прежнему худым, бледным и… спокойным.
Однажды я отправился вместе с доктором взглянуть на ее могилу. На camposanto[16], или, как мы, народ непочтительный и скептический, говорим: на кладбище, я увидел свежую могилу, еще не затоптанную, не украшенную цветами, но уже иссушенную солнцем и не оплакиваемую никем. Я посмотрел на нее, смерил ее глазами, мысленно открыл гроб, но никого не увидел… гроб был пуст, на подушке не покоилась ничья голова, в белый саван никто не был завернут…
Я непроизвольно опустился на колени, склонил голову, и глаза мои на мгновение увлажнились.
Когда я поднялся — сердце мое было мертво, я остался совершенно спокойным, таким же спокойным, каким пришел сюда.
Взяв доктора под руку, я отправился домой. По дороге я остановился перед скульптурной мастерской и заказал красивый памятник. Я заплатил столько, сколько просили; уж по дороге к дому я сказал милейшему доктору, пристально смотревшему на меня:
— Ее могила будет самой красивой, правда, доктор? Я бы вернулся и заплатил в сто раз больше, лишь бы во всей Пизе не было памятника прекраснее, чем у нее!
— Знаете, — ответил он, сжимая мою руку, — я верю что одни чувства могут переходить в другие, точь-в-точь, как свет может превращаться в движение, движение в электричество, электричество в тепло, а тепло в свет! У вас же страдание превратилось в тщеславие, зловещее и спокойное. Остерегайтесь спокойствия, оно может стать вашим естественным состоянием и поглотить вас настолько, что между вами и мертвецом не будет уже никакой разницы, кроме той, что вы не потеряете способности двигаться и не будете разлагаться.
Тут он опять остановился.