Избранное — страница 37 из 55

зал он, хватаясь рукой за пояс, — знаете, что я вам скажу? Упаси вас бог от счастья!

— Ну, что ты городишь, — ответили все в один голос.

— Эх, люди добрые, послушайте-ка, что я вам скажу! Я даже утонуть не могу, держусь на воде, как пузырь!

— Да что ты!

— Эх, люди добрые, послушайте-ка только, что я вам скажу! Если я даже захочу теперь себе горло перерезать, то и этого не сумею сделать — нож отскакивает!

— Да что ты!

— Вот поглядеть бы! — сказала горбатая старуха, широко осклабившись.

Крестьянин выхватил из-за пояса нож и всадил его себе в горло. Нож легко прошел насквозь. Кровь забила струей, и крестьянин, вытянувшись, упал тяжело, как чурбан.

Все остолбенели. Дверь корчмы сама отворилась и так же захлопнулась, хотя никто к ней и близко не подходил. Снаружи послышался ехидный смех, потом кто-то спросил:

— Где кошель?

Крестьяне побледнели и начали креститься, испуганно шепча:

— Кто это смеялся?

— Где кошель?

— Он был здесь, да вдруг пропал!

— А где старуха?

— Какая старуха?

— Да горбатая, у которой был всего-навсего один зуб во рту.

— Я видел ее, — сказал молодой парень, лязгая от страха зубами, — она исчезла в стене так быстро, будто ее водоворот подхватил!

Старик подошел к крестьянину и, вытащив у него из горла нож, сказал:

— Холоден как лед.

— Вот и избавился от своего счастья.

— А кому теперь достанется все его богатство?

— Другим.

— А разве вы не знаете, — сказал старик с длинной бородой, спускавшейся до пояса, — что если счастье добываешь для себя одного, то оно всегда достается другим. Это ведь дар дьявола…


Жена оплакивала своего мужа, но вскоре утешилась: у нее ведь остались отары овец, стада коров и табуны лошадей. И она не угомонилась до тех пор, пока не довела число семь до четырнадцати… чет все ж лучше… четырнадцать куда лучше, чем семь!..


Перевод М. П. Богословской.

ФАНТА-ЧЕЛЛА

В Мирамаре морские чайки кричат не так резко и жалобно, как в других краях. Небо здесь синее, точно бирюзовое озеро. Морские волны, отливающие изумрудом, ударяются о берег залива и теряются на сверкающем, изогнутом горизонте, простирающемся от лагуны Венеции до лугов Иллирии. По морю, опережая друг друга, скользят парусные лодки, подобно лебедям, которые, распростерши крылья, плывут, глубоко погружая в воду свои серые лапки. И путешественник чувствует, как отовсюду: из-под парусов, которые лениво колышутся, с берегов, поросших кипарисами и апельсиновыми деревьями, — словно льются звуки любовной песни, отовсюду словно веет истомой и очарованием.

И если невод тяжел, то рыбаки весело тянут веревки. Их бронзовые мускулы напрягаются, а когда над волнами показываются груды рыбы, которая трепыхается и бьет хвостом, рыбаки начинают петь, и звуки песен, завещанных им прадедами, сливаются с шумом воды.

«Evviva[28] счастливый край, где дуновение ветерка ласково и тепло! Пока ты будешь богат рыбой и освещен золотым солнцем, мы будем плавать в наших лодках до самых берегов Адрии.

Счастливый закат, ты приманиваешь все живое, что обитает в глубинах морских, и наши широкие сети полны рыбы; в краю нашем лишь изредка дуют сухие, знойные ветры, скопляются и тотчас исчезают тучи, стремительно налетают дожди и затихают, едва успев начаться. Evviva!

Наше небо, как кроткий ребенок, плачет, чтоб сейчас же засмеяться со слезами на глазах. Evviva счастливый земной рай!»

Недалеко от Моло, среди известняковых и каменистых утесов, на отмели, отдыхают рыбаки; они смеются, жуя табак, и выплевывают изо рта клейкую желтую массу; на них темно-синие войлочные шляпы, сдвинутые набок, и брюки, засученные до колен; их грубые рубахи широко распахнуты на груди, поросшей густыми, рыжими, курчавыми волосами; все они бритые, худощавые, в ушах у них серебряные серьги.

Подле них стоят корзины из терновника, полные свежей рыбы.

Жены ждут их наверху, махая платками. Дети, гурьбой спускаясь с утесов, еще издали громко спрашивают рыбаков, привезли ли они раков, крабов и морских звезд.

А рыбаки везут с собой множество шуток, песен, легенд. Молодые рассказывают, какие бури им удалось преодолеть, каких девушек из Триеста они покорили, и как перегнали дельфинов, соревнуясь с ними в плавании. Старики же говорят о свирепости кондотьеров, рассказывают бесконечные легенды, которые им приходилось слышать о «кровавой скале», о «кресте капитана Пиомбо» и о «тени Лагуны», которая бродит с полуночи до того часа, когда на небе заблестит утренняя звезда, словно серебряная монета.

Только старик Фанта молча стоит, облокотившись о каменистый выступ, поросший кустами самшита. Его седые волосы и борода покрыты морской солью; волосы падают ему на глаза, на лицо, высохшее и сморщенное, как кожа ягненка, высушенная на солнце.


— Ты умеешь петь, Фанта, у тебя есть и волынка, ну-ка сыграй нам так, чтобы звонким эхом отозвались холмы и море…

— Вспомни, дед Фанта, свою молодость…

— Перестань грустить о тех, кто уже погиб… ничто в мире не исчезает бесследно!..

— Еще успеешь помолчать, лежа в гробу с миром[29] на лбу и с землей во рту.

— Спой нам, ведь и над тобой будут петь кузнечики, змеи и лягушки.

Старик Фанта затряс головой и заставил замолчать своих насмешливых товарищей.

— Эх! Волынка моя вот уж пятьдесят лет, как разучилась смеяться; я ее надуваю, чтоб сыграть неаполитанскую тарантеллу, а она все равно плачет, этот печальный товарищ моего сердца.

Волынка его надулась, как сказочный зверь, который оживает, и ее протяжный, искусный, едва уловимый стон походил на печальную весть, пришедшую из морских глубин. Глаза старика Фанты сверкнули в темных ямах глазниц. Охваченный воспоминаниями о прошлом, он начал свой рассказ:

— Когда мир не был пустыней и солнце дважды всходило и никогда не садилось, Фанта-Челла резвилась на высоком берегу залива, перегоняя коз с выжженного пастбища горного хребта на лужайки с сочной травой, растущей под голубоватой тенью лавровых деревьев. И волосы ее распущенные были душистее и золотистее лимона, а глаза ее, кроткие и ясные, были синее и прекраснее цветов цикория…

Когда она засыпала, козы ласкали ей щеки, а голоса птиц, ссорившихся под сводами виноградных лоз, будили ее. Взгляд ее скользил по серебристой солнечной дорожке, тянувшейся по гладкой поверхности моря, которое переливалось всеми цветами радуги.

Острокрылые альбатросы и чайки, изогнувши шеи, мчались в погоне за добычей, рассекая морскую гладь. Разбросанные по склонам залива оливковые рощи казались дымчатыми заплатками, рассыпанными по зеленому, цветастому полотну.

И Челла, широко раскрыв глаза и гордо выпрямившись, начинала петь. Слова ее песни лились как капли воды, падающие на мрамор. И не было в этой песне ни смысла, ни последовательности. Трудно было угадать ее мысли, трудно было понять ее чувства. А между морем и небом все громче звучал голос Челлы, воспевая печаль, смутную и холодную.

Волынка, терзаемая рукой старика Фанты, стонала, словно кто-то душил ее. Звуки вырывались, нагромождаясь друг на друга, жалобные, быстрые…

«Откуда ты явилась, Челла… сокровище мира, где нет ничего земного, ничего злого… откуда ты явилась, скажи?»

«Я иду оттуда, откуда идут все, и туда, куда не ступала еще нога человеческая», — отвечала она мне, лаская пятнистого козленка, толкавшего ее своими прямыми, острыми рожками.

«Куда же ты идешь, Челла, куда?»

«За пределы этого мира, туда, куда никто не пойдет за мной».

«А когда ты скрываешься в каменистых горных пещерах, не терзает ли тебя одиночество?»

«Я не знаю, что такое страдание, потому что мне незнакома радость, я не плачу, потому что я никогда не смеялась. Птицы святого Петра мчатся, рассекая ветер, и в ясный день и в бурю у них одни и те же голоса, они остаются неизменными. Вот спроси их, счастливы они или нет?»

«Но скажи мне, Челла, когда ночь сливается с днем, ты не чувствуешь, как огонь сердца опаляет твои щеки? И не протягиваешь ли ты тщетно руки к призракам, созданным твоим воображением?»

«Кто огорчил меня, чтоб ласкать утешая? Кто меня ласкал, чтоб я могла тосковать о нем? И за что меня ласкать? И отчего мне тосковать? Мне довольно того, что я вижу, слышу, понимаю то, что меня окружает. Жасмин наполняет воздух ароматом белых пчелиных сот; солнце на заре змеится по горам Триеста рубиновой каймой, а в полдень дробит и рассеивает радугу, которая отражается в каждой складке моря. Вот моя радость, вот моя печаль!»

«Челла, если ни пират, ни рыбак, ни пастух не тронул твоего сердца, кого же ты зовешь в своих песнях? И зачем ты поешь?..»

«Я пою потому, что мне дан голос, так же как смотрю потому, что у меня есть глаза. Отчего море вечно напевает свою сказку? Отчего стрекочут цикады, когда ночь окутывает землю?»

«Челла, ты смотришь на меня, поглощенная своими мыслями, как развалины Серволо, которые равнодушно взирают на простор Истрии. Но если бы ты по моим глазам угадала, сколько бессонных ночей провел я, может быть, ты бы смилостивилась и полюбила меня. И думая о том, что ты ждешь меня на пороге нашего дома, я преодолел бы любой ветер, я догнал бы любую горную лань…»

И когда она склонила голову под моими лобзаниями, шелковистые волосы упали ей на лицо, дрожь пробежала по ее телу, и теплые слезинки заискрились на ресницах.

«Кто любит, тот не умирает…»

Даже ночи не могли затушить огня любви. Счастье покоилось на подушке рядом с головой Челлы. И смысл жизни явственно представал предо мной. Небо становилось близким-близким, словно свисающий голубой потолок. Роскошные сады Мирамара казались мне мечтой, к которой мы приближались. И жизнь представлялась мне вечностью…


Однажды я плыл к Триесту, рассекая море веслами. Я мчался быстрее морских чаек, и во мне кипело желание поведать всему миру, что под тенью лавровых деревьев, где я засыпал, лаская кудри Челлы, дни и ночи были не такие, как везде, а жизнь была улыбкой звезд и неземным счастьем. Если бы я скрыл только в своем сердце чувства, которые не могли бы вместить все сердца вместе взятые, то я умер бы от счастья.