Ставши подмастерьем басонной мастерской, он красноречиво, со страстью убеждал товарищей:
— Сызмальства понял я, что такое мир, — говорил он им. — Я прекрасно знал, что тряпка из мусора — это человеческий труд, и ты делаешься его хозяином, если хорошенько эту тряпку припрячешь. А когда мать давала мне три копейки, чтобы я купил себе баранку, я смотрел в сумку: коли был у меня там ломоть хлеба, ну, и на здоровье — еда есть. Не хватит, что ли, хлеба? Для чего еще баранка? И я подальше припрятывал монетку. А одна монетка к другой — вот уже и две. Еще монетка, вот уже три… Смейтесь… смейтесь… Вот пересыпьте-ка деньги в руках — сразу почувствуете прохладу, когда вам жарко, и тепло, когда вам холодно. Стоит только подумать, что ты можешь сделать с деньгами, как уже наслаждаешься вещью, которую ты даже и не купил. Ну что, порадовался? Зачем же еще покупать ее?.. Смейтесь, смейтесь… А скажите, что светит ярче груды золотых монет, рассыпанных по столу, сверкающих, словно раскаленные уголья?.. Смейтесь… Хохочите, расточители!.. В жизни своей вам никогда не изведать истинной радости…
Как-то раз один из подмастерьев, видя, как Хаджи дрожит и как загораются его глаза, когда он говорит о деньгах, сказал ему в шутку:
— Собираешь ты их, парень, собираешь, а в один прекрасный день… фють!.. фють!.. туда им и дорога… и попробуй тогда — верни их.
Тудосе в ответ на такую издевку приподнялся на цыпочки, сжал кулаки, поднес их ко рту и закричал, зажмурив глаза:
— Только если вы сумеете запрятать всю землю в карман, только тогда вам удастся украсть мои деньги!.. Так и знайте!.. Так!.. Потому что у меня нет денег!.. Нет ни гроша!.. В такие времена ничего нельзя иметь…
Тудосе работал, копил, не пьянствовал, не волочился за женщинами, ел только хлеб, запивая его водой. Через десять лет он вошел в долю с хозяином, а спустя еще пять лет — он уже стал его компаньоном и делил с ним пополам всю прибыль.
В первые годы компаньонства он похудел, пожелтел, постарел, хотя ему было всего тридцать лет. От страха и забот ему было вечно не по себе. Бывший хозяин Хаджи часто приглашал его к столу, усердно угощал, чтобы он хоть немного поправился. И видели б вы только, как замечательно он ел! Как аккуратно обгладывал каждую косточку!
Хаджи немного окреп. Однажды, празднуя Первое мая[31], поехали все они за город и расположились на зеленой траве, попивая вино. Хозяин разговорился:
— Хочешь, Тудосе, я найду тебе хорошенькую девицу, порядочную и даже с небольшим приданым? Ну, знаешь, пойдут дети… Ради них будешь жить…
— Нельзя, хозяин, невозможно; жена, дети… надо их кормить, одевать, обучать… А деньги где взять?.. Те крохи, что у меня есть, все в обороте… А когда деньги вложены в торговлю, всегда рискуешь быть обманутым.
— Смотри, Тудосе, не гневи бога, а то не ровен час…
— Не ровен час?.. — Он запахнул кацавейку и пробормотал в раздумье: — Нельзя, хозяин… детей кормить надо, одевать, обучать, а жене всегда нужны платья… гулянки… наряды… вышитые юбки… Нельзя, хозяин, поверь… нельзя.
О! Как счастлив был Хаджи, когда стал единственным хозяином мастерской.
В первый день он был как в угаре: щеки его горели, голова пылала, глаза щипало. Он то и дело выходил из лавки, чтобы взглянуть на нее снаружи. Обходил ее вокруг, тщательно осматривал помещение со всех сторон. Он поднимался на цыпочки, заглядывая на крышу. Лавка? Да это же дитя его, румяное и красивое. А сам он? Счастливый отец, ему теперь есть кого ласкать и пестовать. Лавка? Это — любимая женщина. А он? Безумец, стоящий перед ней на коленях с закрытыми глазами, с трепетно бьющимся сердцем.
Сбылась его мечта, единственная мечта на свете: он полновластный хозяин! Ему принадлежат клубки ниток, целые мотки шнурков. Ему принадлежат охапки шерсти, мотовило, ткацкие станки и машины. Только он, один он отпирает конторку, только один он торгует, назначает цену и сам, собственноручно, получает монеты, такие красивые, кругленькие…
В первый же вечер, когда приказчики запирали на засов двери и затворяли окна, Хаджи тревожно следил за ними, браня их за каждое неосторожное движение:
— Тише, тише, осторожней, ведь двери не железные!.. Полегче, бездельник, а не то разобьешь стекла — они же не железные!.. Не хлопай ставнями, растяпа, ведь они не железные!.. Осторожнее, осторожнее с замками, они же не… Да хоть бы и железные… у них свой механизм, свой секрет, они денег стоят!
Десять раз возвращался он назад, чтобы еще и еще раз осмотреть мастерскую. Напоследок он долго глядел на нее и улыбался ей; глаза его наполнились слезами, и он ушел, бормоча:
— Ишь малютка, ставенки опущены, дверь заперта, словно человек с закрытыми глазами. А на рассвете она раскроет глаза, большие, как окна, и так и кажется, будто сейчас заговорит, попросит прохожих войти, пожелать ей доброго утра, купить чего-нибудь… Ах ты подлиза!
Опустив голову, пощипывая усы и отирая со лба пот, то ускоряя, то замедляя шаги, бормоча себе что-то под нос и кашляя, он направляется домой. Он представляет себе, как борется с приказчиками, с подмастерьями, с мелкими мастерами и с оптовиками. Одним он улыбается, другим пожимает руки, с третьими спорит и в конце концов примиряется со всеми, приманивает их, склоняет на свою сторону и обманывает.
Утомленный Хаджи приходит домой.
На перекрестке двух дорог, из которых одна ведет к шоссе Вергу, среди густого сада притаился его домик.
Он открывает дверь в сени, поспешно запирает ее на ключ; входит в крохотную темную комнату, зажигает сальную свечу, садится на кровать, обхватывает голову руками и облокачивается на колени.
Стены комнаты ободранные и желтые, балки потолка черные, запыленные, иконы со стершимися ликами святых, деревянная кровать, покрытая мохнатым одеялом с белыми и вишневыми полосками. У стены две подушки, набитые соломой, и одна — шерстью, в засаленной наволочке. Под ногами холодный кирпичный пол. Комната унылая, темная, как склеп, в узкое застекленное окошко которого ты побоялся бы заглянуть из страха увидеть мертвецов, почивающих лицом кверху.
Хаджи вздрагивает и задувает свечу.
— Она денег стоит… Можно думать и в темноте. О боже, боже, какой ты милосердный, какой мудрый! Если бы не было солнца, сколько понадобилось бы свечей, чтобы осветить днем мастерскую! Вот был бы расход!
Едва он растянулся на постели, как нахлынули мысли, сначала светлые и радостные, затем мрачные, тревожные.
Хорошо, что он стал единовластным хозяином мастерской. Прежний его хозяин был хороший, честный, но… два ключа к одной конторке, две руки в кассе, двадцать пальцев, копающихся в медяках, четыре кармана и два счета… Кто знает?! Нечаянно… монеты-то ведь маленькие… легко могли проскользнуть между пальцев… в карман… в кошелек… за подкладку одежды… Хозяин был хороший, честный, но уж больно часто прощал подмастерьев, приказчиков, учеников, когда они портили и ломали что-нибудь в мастерской. Сколько бы нищих ни приходило — один, два, двадцать — всегда, бывало, хозяин говорил: «Подадим им, у нас ведь тоже есть дети». Да, но у Хаджи-то не было детей! А половина из этих брошенных на ветер денег — его труд, его сокровище. А на чей счет отнести одежду, которую ему насильно покупали, свечи на пасху, просфоры, причастие, — ведь его вечно тащили в церковь за ворот… а церковная кружка — она всегда приводила его в ужас. Правда, хозяин пользовался кредитом и доброй славой и частенько кормил его даровыми обедами. Но прибыль-то от этого невелика! А сколько хозяин жертвовал на церковь, как раздавал направо и налево милостыню, как бестолков был в торговых делах! Вот это обходилось куда дороже! А тут еще расходы на приличную одежду, чтоб не стыдно было рядом с хозяином за стол сесть. Да что и говорить — кругом одни убытки!
Хаджи ворочается с боку на бок. Он слишком счастлив. Не может заснуть. Смеется и вздыхает. Он грезит наяву. И какие это грезы: только бы они не кончились! Если бы вдруг, сейчас, здесь, в этой темноте и духоте, он встал бы на ноги и деньги, как волна, захлестнули бы его с ног до головы… О! Как счастлив был бы Хаджи! И прежде чем испустить последний вздох, он увидел бы бессмертный лик своего кумира. Будь у смерти золотая коса, он схватился бы обеими руками за ее острие!
Дождевые капли стучат в окно Хаджи. Он вздрагивает. Никого. Он стирает со лба пот и с трудом дышит, как будто поднимается в гору с тяжелой ношей на спине. Его сердце трепетно бьется, мечта о счастливой смерти нарушена тревожной действительностью. Тяжелые капли дождя барабанят в окно. Мысль, что кто-нибудь может украсть его деньги, заставляет его вскочить с постели. Он зажигает свечу. Он и сам желт, как свеча. Волосы его, всклокоченные и длинные, свисают спутанными прядями на лоб и на затылок. Он глядит на иконы. Молится. Вспоминает о боге. Понятно, что он о нем вспоминает! Он убежден, что страдает на земле из-за лентяев и разбойников. Ведь у него могли бы украсть мешки с десятками тысяч золотых, зарытых под кроватью, под кирпичным полом; и если бы украли эти мешки с десятками тысяч золотых, его не только обворовали бы десять тысяч раз, — у него отняли бы душу, которую он вдохнул в каждую монету. Он никогда не понимал, что такое десять, сотня, тысяча. В каждой из десяти золотых монет, в каждой из сотни, из тысячи заключено его сердце. Десять тысяч — это для него не груда золотых монет, а десять тысяч его собственных детей, каждый со своим обликом, со своей судьбой. Вот почему он вспоминал о боге.
— Зажгу-ка лампаду, хотя милосердному богу следовало бы видеть и в темноте! — пробормотал Хаджи и, привстав, дрожа потянулся к иконе.
Он осторожно вынул из лампады грязный стаканчик, поставил его на кровать, выжал и поправил фитилек, налил из кувшина лампадного масла, измерив глазами его уровень…
— Как раз на палец масла… на палец!.. Слишком много… уже рассветает… Да разве всемогущий увидит этот желтый огонек, когда солнце зальет всю вселенную своим светом?..