Избранное — страница 44 из 55

Немного успокоившись, она нащупала в темноте ручку двери, бесшумно приоткрыла ее и пошла спать, тихо оплакивая несчастного дядюшку Хаджи:

«Бедняга, он так богат!»


На другой день утром Ляна, войдя в комнату Хаджи, увидела, что он лежит в одной заплатанной рубашке, уткнувшись лицом в груду золота, весь с головы до ног зарывшись в монеты.

Ляна заплакала.

Вдруг, словно по волшебству, тело Хаджи вздрогнуло. Деньги протяжно зазвенели. Хаджи вскинул голову, приоткрыл потухшие глаза, уставился на Ляну каким-то стеклянным взглядом и что-то неясно пробормотал, ловя воздух беззубым ртом и обнажая белые десны; он с трудом мог выдавить из себя:

— Не смотри, не смотри… Закрой глаза… Глаза воруют… Закрой глаза!..

Хаджи разинул рот. Язык его окостенел, голова откинулась, ноги вытянулись, руки погрузились в монеты… и он заснул навеки. Его открытые глаза были устремлены на Ляну.

Когда тело его обмывали, то на коленях, на груди и на лбу виднелись отпечатки монет. Ему оттягивали веки, силясь закрыть его испуганно вытаращенные глаза, но они так и не закрылись.


Ляна похоронила его с большой пышностью. Десять священников, архиерей, дорогой балдахин, кутья, хоругви из церкви святой Троицы, цветы, свечи, траурный креп.

Люди, глядевшие на эту процессию, говорили:

— Вот красота-то! Ему повезло!

Рядом с гробом шла Ляна, за ней несколько стариков во главе с церковным старостой. Один из стариков спросил у него:

— Сколько денег оставил Хаджи?

— Целый миллион, — отвечал староста.

— А сколько это — миллион?

— Миллион? Это десять раз по сто тысяч.

— Бедный Хаджи! Если бы он только видел, как Ляна расходует деньги на его похороны…

— Умер бы! — заметил другой старик.

И катафалк, с покачивающимися золотыми кистями на балдахине, въехал на церковный погост. Издали доносились звуки многоголосого хора: «Вечная память, вечная память!..»


Перевод М. П. Богословской.

ГОСПОДИН ВУЧА

Слушал я россказни про турок, про москалей и про немецких солдат с косичками, и весь день они как живые стояли перед моими глазами с широкими саблями, с длинными пиками, верхом на лошадях, перелетающих через изгороди предместий с такой легкостью, словно они перескакивали через следы быков на дороге; я ясно представлял себе, как они берут в полон толпы детей и женщин, оставляя после себя скорбь и густые облака пыли.

Но как бы ни радовал и ни пугал меня этот мир сказок и легенд, я забывал и о турках, и о немецких солдатах с косичками, и о «журавлином царстве», как только вспоминал, что после праздника святой Марии я перейду в «господскую» школу, которая находилась в другом районе города.

Дрожа от страха, мысленно приближался я к этой знаменитой школе, словно к медвежьему чучелу, готовый удрать при малейшей опасности. Она пугала меня и вместе с тем привлекала, хотя я и не представлял себе, какова она и где находится.

Две вещи я знал: что эта школа — «господская», не такая, как в нашем церковном дворе, и что тамошний учитель — это «преподаватель», который требует, чтоб его называли «господин учитель», а не так, как мы обращались к нашему: «дядя Никуцэ».

После Петрова дня я ежедневно брал сумку, вешал ее на шею и, сказав, что ухожу в господскую школу, расхаживал по тропинкам нашего сада. Иногда я захватывал с собою и пса Гривея, привязав его к поясу обрывком веревки, которую тайком брал у мамы. От жары собака разевала пасть, вертела головой и щелкала зубами, стараясь поймать одолевавших ее мух.

Я рассказывал псу про господскую школу:

— Ну-ка, Гривей, пошевеливайся, не ленись! Господская школа — это тебе не шутка… Преподаватель там важный и ученый, не то что дядя Никуцэ, который запинается, когда псалтырь читает… Слышишь, Гривей, это уж такой учитель, что даже ты, если бы захотел, научился грамоте… Оставь же в покое мух, не дури!.. Ему надо говорить «господин учитель», а не то он откусит тебе хвост… Да смотри не вздумай высовывать свой аршинный язык, песик, а то он откусит тебе и уши твои, славные ушки, слышишь…

То же самое я говорил и кошке. Я как сейчас ощущаю ее, съежившуюся у меня за пазухой, теплую и мягкую. Она мурлыкала, высовывая свою мордочку с ленивыми, желтыми глазами из-за ворота моей рубахи.

— Ну-ка, Мартиника, айда в господскую школу! Там учителя добрые… не бойся… Если ты научишься сложению, они дадут тебе мышку… вычитанию — получишь две, а уж если дробям выучишься, так сделают тебя королевой мышей… А если станешь лениться, помни, дорогая Мартиника, что возьмет тебя учитель за хвост, покрутит три раза и так треснет о землю, что из тебя и дух вон!..

Я хотел припугнуть кошку. А она — «мур-мур» — лениво и равнодушно жмурилась, я же чувствовал, как у меня по спине пробегали холодные мурашки, потому что учитель представлялся мне таким великаном, который сильнее и крепче даже моего отца… Боже, а что, если он не кошку схватит за хвост, а меня — за ногу?..

При одной этой мысли пропадала вся моя прыть, и я возвращался домой, ласково утешая кошку:

— Ничего, Мартиника, не бойся, — господин учитель добрый: он не бьет по ладони, не взваливает тебя кому-нибудь на спину, чтобы ловчее было бить по мягкому месту, не награждает палочными ударами по пяткам, как дядя Никуцэ, после того как пропьет денежки, которые в церкви собирает.


Через пять дней надо было идти в господскую школу. Все животные во дворе уже знали, что я должен отправиться в эту знаменитую школу. Собака, кошка и четыре отцовских лошади отлично знали, в каком виде надобно было предстать перед «господином учителем»: никто из них не пошел бы в школу без ботинок: босыми их принял бы разве только дядя Никуцэ за грош в месяц!

По ночам мне снилась школа: дворец, огромный-огромный и красивый, как в сказках, с железными воротами, с застекленными галереями, с хрустальными дверями, со стенами, расписанными, как иконы, украшенными ярче, чем звезда дядя Никуцэ, нарисованная Бургеля, знаменитым живописцем, которому я растирал камнями краски, чтобы только он позволил мне смотреть, как он рисует, смотреть, как из ничего появляются святые, ангелы, черти, змеи.

Наконец, наступил день, когда нужно было идти в господскую школу. Едва только рассвело, как меня разбудил брат, который учился в еще более важной школе и читал книги, где были нарисованы люди в коротких и широких панталонах, в высоких шляпах, с бантами на чулках, с саблями, более чем наполовину вынутыми из ножен. Мне особенно запомнилось, что один из них прыгал с пятого этажа, придерживая шляпу рукой. Очень уж он боялся за свою шляпу!

У дяди Никуцэ я выучился читать по складам. Брат научил меня читать бегло по хрестоматии. Никто уж не мог прекратить моей трескотни, как только я доходил до места: «когда во время чумы при Карадже рассеялись горожане по селам, а крестьяне по пустынным местам». Я выпаливал это одним духом. Иногда я забывал переворачивать странички и все же не ошибался. Брат научил меня четырем арифметическим действиям и дробям. Но лучше всего я знал теорему Пифагора. Познакомил меня брат и с историей шести известных князей: Раду Черного, который, я бы мог в этом поклясться, был румыном арабского происхождения; Мирчи Старого, который, как мне казалось, запутывался в собственной бороде; Александру Доброго, вот он-то был настоящим правителем; Штефана Великого, над которым я хохотал до упаду, вспоминая, что он был такого маленького роста, что привратник Пуриче сгибался, чтобы Штефан Великий, став ему на плечи, мог сесть верхом на лошадь; Михая Храброго, — когда я рассказывал о нем наизусть, я хлестал прутом по верхушкам бурьяна, и, наконец, Константина Брынковяну, — мне каждый раз хотелось плакать, когда я вспоминал о том, как его вместе с детьми зарубили турки.

Брат говорил, что меня зачислят прямо в третий класс.

Он разбудил меня.

Я дрожал. Сердце мое колотилось.

А брат подбадривал меня:

— Не бойся. Отвечай громко и внятно.

— Громко… да…

От страха я ничего не видел перед собой.

— И внятно.

— И внятно…

— И не смей дрожать!

— И не смей дрожать…

А у самого зуб на зуб не попадал.

Я оделся, умылся холодной водой, надел новые ботинки, мама меня причесала и поцеловала в лоб так, что я ее понял: «Не бойся и не позорь меня…»

Я знал, как разнообразны поцелуи мамы: одно дело, когда я бывал болен, другое — когда я ее слушался; одно дело, когда я выучивал урок, другое — если я плакал, а она хотела утешить меня; и совсем по-иному поцеловала она меня, снаряжая в господскую школу.

По дороге я спотыкался обо все камни. Сердце мое учащенно билось, как билось оно, когда мальчишки пытались утащить моего бумажного змея, схватив его за хвост.

И уж далеко, за церковью святого Штефана, брат остановился и сказал:

— Вот школа.

Школа!

У меня перехватило дыхание. Я широко раскрыл глаза. Мне не верилось. Это и есть господская школа? Какие-то длинные строения, низкие и обветшалые. Не было высоких железных ворот, да и вовсе никаких ворот не было! Против школы — полуразвалившийся погреб, наполненный отбросами, вокруг школы — большой двор, густо заросший бурьяном.

Ну, такие-то дома я уже видал!

Брат оставил меня во дворе. Мальчишки громко кричали, шалили, играли в кости и пуговицы, прыгали на одной ноге, играя в «классы».

И школьников таких я уже видел!

Только бы мне не провалиться! Но вот брат взял меня за руку и тихо сказал:

— Пойдем в третий класс. Директор дал мне записку, чтобы я тебя записал.

Войдя в класс, я увидел трость, желтую и блестящую, прислоненную к столу «господина учителя».

Господин учитель — высокий, худой человек с реденькой и курчавой бородкой.

Господин учитель был мрачен и бледен.

Господин учитель вызывал мальчиков резким голосом.

Ученики сидели за партами как святые. Трое наказанных с красными, горящими как огонь ушами стояли на коленях возле черной доски; слезы капали на раскрытые и поднесенные к самому кончику носа книги.