И я задал себе вопрос: что лучше было бы запечатлеть на картине: девочку, прижимавшую к глазам носовой платочек, или устремляющую неподвижный взор на далекий и счастливый мир? И внизу надпись: «В рождественский день».
На улице Полонэ ни души. Деревья занесены снегом. Возле большого дома сидит, съежившись, цыганочка, еще совсем девочка. На ней ветхая шубейка с вывернутыми карманами. Мне показалось, что она больна, и я подошел к ней. Цыганочка уплетала ломоть белого хлеба и с аппетитом обгладывала свиные ребрышки. Перед ней сидел жирный, холеный пес — серый дог. Он, не отрываясь, смотрел на мясо.
У пса красивый ошейник — значит, он… богач… и какой жадный!..
Тихо падают снежинки. Пес смотрит, не отрываясь, глаза его сверкают. У него такой вид, словно он хочет сказать: «У-у! какие вкусные вещи ты ешь!»
— Тебе не холодно? — спросил я цыганку.
— Нет…
— И ты не боишься пса?
— Нет…
— А если он отнимет у тебя мясо?
— Да нет… его служанка мне дала это мясо.
— А чего ему хочется?
— Мяса. Кость он не хочет, я уж ему давала кость.
Маленькая замарашка, поеживаясь, жадно жует. Красивый жирный пес сидит на задних лапах. Богач, а завидует бедняку!
— Девочка, хочешь франк?
— Франк?
Какие у нее глаза — большие, красивые!
— Франк.
— Ага…
Ей не верилось. Осторожно, робким движением она взяла монету, положила ее на ладонь, переворачивая с одной стороны на другую. В ее смуглой руке монета словно светлый огонек.
Едва я успел сделать несколько шагов, как услышал:
— На, на и тебе!
Я повернул голову. Девочка бросила собаке кусок мяса. Потом, разжав кулак, она снова посмотрела на франк, засмеялась, вскочила и стремглав побежала, радостно вскрикивая на ходу. Собака пристально посмотрела на меня и завыла. Забавно! Словно она хотела сказать: «Это ты прогнал ее… зачем ты ее прогнал?..»
В большие праздники хочется верить, что в мире детей, этом пока еще невинном и чистом мире, — счастье. Представьте себе ребенка, который дрожит от голода и холода в рождественский день… Что может быть печальнее. Это вовсе не фантазия. Я отлично помню, что случилось со мной двадцать семь лет тому назад. Может быть, время преломляет наши впечатления, поэтизирует наше детство, но не изменяет его подлинную сущность. Печали и радости остаются печалями и радостями, даже растворяясь во времени, словно в тумане, все более густом и далеком.
Рождество — самый большой праздник для детей. Сочельник, рождественские коляды, звезда, плужок[37], мистерии, соркова… — у кого из нас, детей народа, не сохранились яркие воспоминания о рождественской котомке и о ветке с бумажными розами!
К колядам готовились заранее.
Какая славная котомка была у меня! Самая лучшая, сшитая из наволочки. И такая большая, что я с трудом тащил ее. Всю ночь я дрожал от холода и дул на окоченевшие руки. Сколько счастья в истинном страдании!
Сестры торопливо вязали чулки, носки, перчатки. Все должно было быть готово. Они ощущали своего рода гордость, что их брат отправится далеко-далеко с толпой колядующих и на другой день расскажет им, где он колядовал.
Вот как сейчас помню я все, что случилось со мной в тот год, когда мне так не повезло.
Я улегся спать пораньше, чтобы встать в полночь; закрыл глаза, но заснуть не мог. Сколько переживаний! У меня были новые сапоги. Я еще ни разу не надевал их. Котомка висела на гвозде, палка стояла за дверью, меховая шапка лежала у изголовья. И шапка тоже была новая. Сердце мое неистово билось, — я поджидал Бэникэ с товарищами. Лежа под одеялом, я старался сдержать свое волнение, но потом не выдержал. Многие из вас, может быть, не поймут, что значит сочельник для восьмилетнего мальчика, да еще в новых сапогах…
— Мама, одень меня… Бэникэ идет!
Бэникэ, сильный и смелый четырнадцатилетний парнишка, был главным среди нас. Из семи человек я был самый младший.
Мама сердито отвечала мне сонным голосом:
— Спи сейчас же, еще далеко до полночи.
— Мама, Бэникэ идет!
Наконец, мама соглашается одеть меня. Она зажигает свечу. На окнах толстые белые ледяные узоры. На улице мороз. Я быстро натягиваю штаны, надеваю синюю шерстяную фуфайку, потом кацавейку, подбитую овчинным мехом. Поверх мама опоясала меня красным платком. Теперь — сапоги! Но сапоги не лезли! Я поднял ноги, а мама тянула, тянула до тех пор, пока в руках у нее не осталось ушко от сапога. Я — в слезы, а маме смешно. Я так и не перестал реветь, пока она не пришила ушко. Потом я снял носки и с трудом натянул сапоги. «Недобрый знак». Как сейчас помню, именно эта мысль мелькнула у меня в голове.
— Не покусала бы тебя собака, упаси бог…
Ну, так и есть. Недобрый знак…
Надвинув шапку на уши и схватив палку в ожидании Бэникэ, я раз двадцать прокричал: «С наступающим рождеством!»
Отец притворился, что не знает, кто кричит:
— Ну-ка бросим им кошку… Взрослые люди, а пошли колядовать…
А я все орал, стараясь придать своему голосу басовитость, и не отрывал глаз от сапог. Они мне жали, но… что за беда!
Вот! Кто-то постучал в окно!
— Бэникэ?
— Бэникэ.
Я юркнул в дверь — и на улицу.
Снег покрылся ледяной коркой, твердой и скользкой. Кругом стоял такой туман, что в двух шагах ничего не было видно.
Бэникэ разработал план действий. Мы пойдем к Каменному Кресту, а уж только на обратном пути будем колядовать на наших улицах. У Каменного Креста подают орехи, бублики, а здесь — все больше калачи.
Бэникэ шел впереди. Мы — толпой за ним, чтобы не потерять его в тумане. Шли торопливо, скользя, пугаясь и все время падая. Вожак смеялся:
— Теперь очередь первого… теперь второго… третьего…
И снова: «Очередь первого…»
— Где мы, дядя Бэникэ?
Эти слова «дядя Бэникэ» мы произносили почтительно, с любовью.
— Черт его знает… я ничего не вижу.
— Где мы, дядя Бэникэ?
— Кажется, около виноградников…
Мы еле переводим дух.
— Эй… ты… устал уже?
— Я? не-е-т!
— Нам долго еще идти, дядя Бэникэ?
— Ей-богу, не знаю… ничего не вижу…
— Может быть, мы около оврагов?..
— Около оврагов?.. Ничего не вижу… стойте… глядите в оба…
Раздался отчаянный и короткий вопль… Я поскользнулся и полетел куда-то вниз, словно подо мной земля провалилась.
— Что это, а? — испуганно заорал Бэникэ. — Овраги!.. Эй, где ты? Эй, Раду!
Двое малышей заревели.
Я очутился на самом дне оврага. Мне не было больно, но от страха у меня стучали зубы, и я не мог вымолвить ни слова.
— Раду! Раду! — кричал Бэникэ.
Малыши плакали.
— Эй вы, замолчите! — гаркнул он, выругавшись.
— Раду!..
Наконец, я отозвался.
— Что, дядя Бэникэ?
— Ты в овраге?
— Да, дядя Бэникэ.
— А какого черта ты туда попал?
— Не знаю, дядя Бэникэ.
— Ты жив, а?
Малыши опять заревели.
— Эй ты, жив?
— Кто?
— Да ты же!
— Жив… со мной ничего не случилось… я как на санях…
Я был на дне песчаного оврага; пытаясь вылезти, я карабкался по откосу, но шаг, другой — и ж-ж-ж… вновь соскальзывал на дно. Снежный покров плотный и гладкий. Я скользил, как по льду.
— Ну, вылезешь, а?
— Не могу, дядя Бэникэ, скользко.
— Что же нам теперь делать?
— Я не знаю…
И я заплакал.
— Эй ты, не смей реветь!
— Да я не плачу.
— Костаке, — приказал Бэникэ, — садись-ка на корточки да съезжай вниз.
Костаке — смелый двенадцатилетний мальчик.
Ж-ж-ж… И Костаке очутился рядом со мной. У меня отлегло от сердца. Костаке взял меня за руку. Мы попытались выбраться, но, сделав несколько шагов, оба соскользнули назад. Попробовали еще раз и еще… но все напрасно. У нас распухли кончики пальцев.
— Эй, что вы там делаете?! — закричал Бэникэ.
— Да не можем выбраться, дядя Бэникэ! — отвечал Костаке.
— Что же нам теперь делать?
— Я не знаю!..
Малыши опять заплакали.
— Замолчите, черти! — заорал Бэникэ. — Стойте здесь.
Малыши завопили:
— Не оставляй нас, дядя Бэникэ, возьми с собой!!.
— А вы сползете в овраг?
— Да, дядя Бэникэ, да…
Удивляться нечему. В детстве мы с испугу иногда проявляем… чудеса храбрости.
Тишина. Насторожившись, сидим мы на дне оврага. Мы словно в глубокой пропасти — ничего не видим. Время от времени слышим голос Бэникэ: «Так… стой… ты здесь… Думитру, ты за Ионом…»
— Как же быть, дядя Бэникэ? — закричал Костаке.
— Да вот спускаемся гуськом… я впереди… сейчас будем с вами… Держитесь крепче… живо…
Ж-ж-ж… бух! Один за другим они кубарем скатываются вниз.
Издали слышится тихонько, как сквозь сон: «С наступающим… ро-р-р-ро-жде-ждессством…»
Овраг был глубокий, очень глубокий. В двух шагах ничего не видно. Что же нам делать? Бэникэ и Костаке пошли вперед. Они двигались ощупью, осторожно, чтобы отыскать след телег, по которому потом мы все могли бы выбраться. Я уже не ощущал страха. Единственной моей заботой были сапоги: я боялся их поцарапать. Я все ощупывал их, но ничего не видел.
Бэникэ сказал нам, малышам:
— Эй вы, держитесь вместе, позади да подальше, чтоб обвала не случилось, и когда я спрошу: «Вы здесь, мальчики?» — вы отвечайте: «Здесь, дядя Бэникэ!»
Чтоб обвала не случилось? У нас замерли сердца. Я думал о маме… Что они с отцом будут делать без меня!.. Мне захотелось заплакать… я даже было начал…
— Эй, кто плачет?
— Ни-и-и-кто… это я высморкался.
И потихоньку, осторожно, держась друг за друга, мы вступили в глубокий мрак. Мы ле видели ни Костаке, ни Бэникэ.
Издали были слышны голоса колядующих, они то приближались, то удалялись, порой походя на завывание ветра.
— Ребята, вы здесь?
Мы вздрогнули.
— Здесь, здесь, дядя Бэникэ!
— Эй, стойте… вот и след телег.
Мы остановились. Бэникэ словно тень приблизился к нам и вывел нас на дорогу. Осторожно выбрались мы из оврага.