Избранное — страница 17 из 23

А шашка, которую когда-то дядя Матэ подарил моему сыну, долгие годы висела над его кроватью. Когда же у Володи появился сын и Володя стал рассказывать ему сказки-были, шашку повесили над кроватью Андрюши, под фотографией Матэ Залки.

Если кто спрашивает про шашку, Андрюша охотно рассказывает, кто подарил ее его отцу и чему она учит — эта шашка дяди Матэ…

Перевод А. Гершковича

Перо и меч

В тот день — в начале июля 1941 года, — о котором пойдет речь в этой истории, рота ополченцев, где я служил рядовым солдатом, уже отшагала более пятидесяти километров, а до привала все еще оставалось километров пятнадцать — шестнадцать. По уставу нам полагался через каждые пятьдесят пять минут марша пятиминутный отдых. Как только звучала команда «привал», бойцы валились на землю, подложив под голову вещевой мешок, и засыпали мертвецким сном. Я в жизни своей не спал так крепко и сладко, как в те драгоценные пять минут на дороге или на обочине. Ровно через пять минут мы по команде вскакивали и продолжали свой марш…

На этот раз, когда прозвучала команда «привал», нас догнала «эмка» с полковником Колпакчи. Наш командир доложил ему, что рота, сформированная в основном из писателей и журналистов, находится на пятиминутном привале.

Полковник подозвал к себе троих — Либединского, Гайдара и меня. «Я дальше верхом поеду, а вы садитесь в мою машину, она отвезет вас до деревни Д., и там дождетесь своей роты!»

Колпакчи ускакал, а седой как лунь Либединский, обернувшись к нам, сказал: «Вы как хотите, а я отрываться от своих не собираюсь! Чем я хуже других?» — «А я так вообще пехотинец, — проговорил Гайдар, — мне и положено пехом». Что касается меня, третьего, — я просто промолчал. Так легковушка и уехала без нас.

В деревне Д., куда мы пришли после полуночи, нас ожидал приказ — явиться всем троим к полковнику. Колпакчи встретил нас весьма сурово.

— Вы получили приказ ехать в машине, — сказал он строго, — и приказ этот не выполнили. Посему всем троим даю по взысканию. — Затем, улыбнувшись, добавил: — Но за то, что вы не оставили своих товарищей на трудном марше, всем троим объявляю благодарность.

Мы пришли в замешательство, не зная, как в таких случаях следует отвечать по уставу. А полковник меж тем ждал. Тогда слово взял Либединский. Ответил он, мне кажется, не очень-то по-уставному.

— Солдатская жизнь, товарищ полковник, похожа, как видно, на литературную. Когда в гражданке какой-нибудь критик или товарищ по перу высказывается по поводу твоих сочинений, то часто не поймешь, хвалит он тебя или ругает. Я думал, в армии иначе.

— Ладно умничать! Ступайте спать, — сказал полковник и пожал нам на прощание руки.

У этой юмористической истории — трагическое продолжение. Несколько месяцев спустя Гайдар пал смертью храбрых. А тремя годами позже мне довелось писать некролог в военную газету 4-го Украинского фронта о гибели генерала Колпакчи.

После войны, встречаясь с Либединским, мы каждый раз подбивали друг друга написать историю ополчения. Но дальше уговоров дело не шло. Либединский в последний раз так объяснил причину своего молчания: «Если сами напишем, как было, пожалуй, никто не поверит. Скажут, идеализируем, мол, отходим от действительности. Погоди, возможно, уже родился тот, который не участвовал в битве под Москвой и потому сможет написать о ней так, что ему все поверят. Он не лежал под огнем и не видал крови на снегу… Ему легче будет написать про это…»

Перевод А. Гершковича

Урок литературы

На рассвете 19 октября 1944 года представители Советской Армии встретились в прикарпатской деревне Лиско в доме украинца-учителя, которого немцы повесили при отступлении, с главнокомандующим 1-й венгерской армии генерал-полковником Белой Миклошем-Дальноки и с несколькими офицерами его армейского штаба. Более двенадцати часов без перерыва обсуждался советский план бескровного освобождения Венгрии, гарантирующий сохранение многих жизней и материальных ценностей. К сожалению, из-за трусости Хорти и его генералов, если называть вещи своими именами, план этот так и не удалось осуществить, к его выполнению даже не приступили.

После затянувшихся до глубокого вечера переговоров мы поужинали, и наши генералы ушли в свой штаб. Наш командующий генерал Петров распорядился приставить к Беле Миклошу двух советских офицеров-венгров: лейтенанта Володю Олднера (сына Гезы Кашшаи) [60] и меня — я был тогда в чине майора. Видимо, наша компания Миклоша Дальноки не очень веселила, ибо не прошло и получаса, как главнокомандующий 1-й венгерской армии широко зевнул и сказал:

— Пожалуй, прилягу. Только вот не засну сразу. Нет ли у вас, господа, чего-нибудь почитать?

Володя взглянул на меня, я на него. Мы провели вместе на фронте не один год и научились понимать друг друга с полуслова. Попросив разрешения выйти, Володя вскоре вернулся с томиком Петефи в руках. Генерал-полковник Бела Миклош-Дальноки взял книгу, но, взглянув на титульный лист, — мы увидели это по выражению его лица, — сразу же захотел вернуть ее нам обратно.

— Петефи, ну конечно же Петефи, — проговорил он. — А знаете, господа, его высокопревосходительство господин регент очень не любит Петефи и давно планирует акцию убрать его памятник с берега Дуная. Понимаете? Ведь Петефи — это… Впрочем, если нет ничего другого…

Мы вежливо попрощались.

Наутро мы снова должны были встретиться с ним.

— А знаете, вчера перед сном целый час читал эту вашу книгу, — сказал Бела Миклош, передавая томик Петефи Володе Олднеру. После короткой паузы он добавил: — А он… ничего, не так уж плохо пишет, этот ваш Петефи…

Главнокомандующий, видимо, хотел еще что-то добавить, возможно, он подумал, что стоит попросить господина регента Хорти оставить в покое памятник Петефи на берегу Дуная, но, по всей вероятности, передумал и, занявшись едой, заметил лишь:

— Превосходное блюдо эта копченая семга!

Перевод А. Гершковича

Возвращение на родину

1

Это случилось добрых полстолетия назад… Как-то я был ужасно огорчен, не получив в награду по случаю окончания учебного года книгу, которую мне очень хотелось получить, ради которой я столько старался и которую, по- моему, заслужил. Мама пыталась утешить меня добрым советом.

— Желания, — сказала она, — никогда не сбываются полностью. Человек обычно получает меньше того, чего он достоин. И счастлив, сынок, тот, кто может с этим смириться.

Столь печальное утешение для бедных и слабых очень меня возмутило. Я никогда не забывал об этом грустном смиренномудрии и никогда не смирялся с тем, что смирение — вечный закон жизни. Было бы неправдой утверждать, будто вся моя жизнь была бунтом против него, но одно верно: когда желания мои выходили за рамки повседневности, мне всегда вспоминалось это правило, и я всякий раз решался нарушить его.

Сейчас я расскажу одну историю, в которой все удалось именно так, как я хотел. Лучше и прекраснее, чем мог надеяться самый большой оптимист.

Чтобы все стало понятным, скажу, что четверть века я жил вдали от Венгрии. По политическим причинам. После падения Венгерской Советской республики в 1919 году меня разыскивали за убийство. О том, кого я убил, где и когда, власти, издавшие приказ о моем аресте, знали так же мало, как и я сам, зато мне, так же как властям, меня разыскивавшим, было совершенно очевидно, что если меня схватят, то, конечно же, повесят. Не потому, что я убийца, а потому, что сражался против убийц, потому, что я — коммунист.

Четверть века я жил за границей, но никогда, ни на одно мгновение не отказывался от мысли вернуться в Венгрию, в Будапешт. Четверть века мне не много было известно о моей матери, и она не часто слышала обо мне. Во время второй мировой войны я даже не знал, жива ли она. Тоска по родине, проявлявшаяся иной раз в странных настроениях, непривычной сентиментальности, внезапно возникающих давно забытых воспоминаниях, иной раз мучительная, словно физическая боль, тоска все сильнее сливалась во мне с тоской по матери. Во время войны (я принимал в ней участие как солдат Советской Армии) на полях сражений, когда гремели пушки, не раз сквозь громовые раскаты мне слышался тихий голос матери:

«Береги себя, сынок».

И когда я бывал в дозоре в темном лесу, в ночи, что темнее темного, шепот деревьев звучал для меня голосом карпатских лесов, и временами чудилось, будто дубы Яноша Араня [61] окликают меня на сочном венгерском языке, и, шагая по тычихинскому лесу, я представлял себе, будто нахожусь на Маргитсигете [62].

Я не стыжусь признаться в подобных «глупостях» и не жалею, что множество такого рода «глупостей» окрасило мою жизнь, которая, впрочем, и без того не была серой и монотонной.

2

В начале января 1945 года (через добрых двадцать пять лет после того, как я покинул Венгрию) я оказался в Кишпеште. Поздно вечером 8 или 9 января я получил приказ добраться с двумя дюжинами солдат на машинах до Будапешта (где шли жестокие уличные бои), найти улицу Микши, на ней типографию «Атенеум», очистить помещение типографии от немцев и нилашистов и обеспечить охрану здания и станков. Ночь (из-за сильного артиллерийского обстрела я не мог перейти площадь Барошш) я провел на кладбище Керепеши в мавзолее Ференца Деака [63]. На рассвете советская артиллерия заставила замолчать немецкие батареи, обстреливавшие Восточный вокзал и площадь Барошш, и мне удалось попасть на улицу Роттенбиллер, а оттуда через улицу Дохань проникнуть на улицу Микши. Примерно к одиннадцати утра мы заняли здание типографии «Атенеум». Закончив с этим, очистили «Нью-Йорк палас» и вернулись в Кишпешт за новыми распоряжениями. Из Кишпешта свежие полки направлялись в Будапешт, и мне удалось получить разрешение присоединиться к одному у