Избранное — страница 20 из 23

Вы удивляетесь, что я обижаюсь на такую критику, которая объявляет, что мои репортажи стоят вне литературы, и относит их (если я правильно понял эту самоуверенную и путаную писанину) к разряду третьестепенной журналистики. Но дело в том, что я человек консервативный и привык уважать прекрасный пол, к тому же автор статьи — литератор, более того, важный деятель культуры — поэтесса, критикесса, литературовед, переводчик и еще бог знает кто в одном лице. А с другой стороны я, как заядлый консерватор, признаю, понимаете ли, гусятину только в жареном виде и с салатом и никак не могу признать за гусем право быть двигателем прогресса. Правда, гусиное перо некогда верой и правдой служило поэтам и писателям, было важным культурным фактором, но его время прошло. И можно надеяться, что минует время и для вышеупомянутых культурных деятелей. Наши потомки будут смеяться, что мы могли спорить и ругаться с ними. Но у меня лично, к сожалению, нет ни причин, ни желания смеяться над этим.

Эгон Эрвин Киш, когда был в ударе и имел свободное время, мог буквально часами выдавать забавные истории, всегда вплетая в них меткие, бьющие в точку острые критические наблюдения.

Это был человек ниже среднего роста, рано склонный к полноте, очень подвижный, он с трудом высиживал в одном городе более недели, чувствовал себя по-настоящему хорошо лишь в дороге и бывал спокоен, собран, сосредоточен и уверен в себе, даже самоуверен, попадая в полосу событий, которые обычно порождают в других беспокойство и неуверенность. Несколько раз мне приходилось бывать с ним то в компании Андора Габора, то Бехера. Возвращаясь из совместных коротких командировок, — в большие путешествия, за две с половиной тысячи километров, я не отваживался отправляться, — я через неделю или через месяц узнавал из опубликованных путевых очерков и репортажей Киша то, что действительно видел в дороге либо должен был бы увидеть, если бы умел смотреть, как он. Многое из того, что он писал, вызывало во мне возражения. То мне казалось, что Киш выбирает недостаточно типичное явление, то думалось, он слишком обобщает виденное, в очерках его, на мой взгляд, иной раз не хватало политической тенденциозности, а иной раз, наоборот, они носили остро политический характер.

Киш всегда терпеливо выслушивал критику в свой адрес (если, разумеется, считал ее доброжелательной), всегда согласно кивал головой и благодарил. Лишь значительно позже, несколько лет спустя, мы поняли, что он относился весьма скептически к нашим критическим потугам. А спустя еще пару десятков лет я, дурак, осознал наконец, что Киш имел полное право смеяться над нами, своими друзьями-критиками. У него был верный глаз и, можно сказать, абсолютное зрение. Наблюдения свои, чувства и размышления он облачал в такую литературную форму, которая, по широко распространенному мнению, жила недолго, от зари до зари. Но Киш сумел достичь в этом однодневном литературном жанре такого высокого художественного уровня, что мысли и чувства его, облаченные в хрупкую, как казалось, скорлупу, стали долговечными, и мы увидели, что это были мысли и чувства незаурядного человека, очень образованного, очень умного коммуниста и последовательного борца.

2

В моем тесном московском кабинете собралась большая компания: Иоганнес Бехер, Фридрих Вольф [71], Эрвин Пискатор [72] и еще несколько писателей. Эгону не досталось стула, и он сидел на письменном столе. Мы слушали его. Сначала он рассказал, как однажды в Париже растратился до последнего франка и, не найдя никого, кто мог бы одолжить ему на обед, пошел в какое-то третьесортное кабаре и предложил свои услуги в качестве иллюзиониста. Хозяин ночного заведения проверил его способности и заключил с ним контракт. Целый месяц Киш кормился тем, что показывал фокусы. Другой раз — уже в Соединенных Штатах — он нанялся кочегаром на речной пароход и два месяца плавал по рекам; отнюдь не ради развлечения и не из любопытства, а единственно ради хлеба насущного.

Я даже похудел там на несколько килограммов!

Он рассказал еще полдюжины подобных историй и готов был рассказать еще столько же, но тут к нам заглянул один мой знакомый, живущий в соседней квартире. Он принес показать настоящие средневековые шлем и панцирь, только что приобретенные им на какой-то распродаже. Киш внимательно осмотрел покупку и сделал свое заключение:

— Неподдельное народное творчество! Сделано где-нибудь в Нюрнберге года два-три назад.

Счастливый обладатель доспехов не спорил, ничего не доказывал, он просто неожиданно предложил Эгону взять их в подарок.

Киш, огорошенный таким поворотом дела, не знал, что ответить, но и не отказывался. Повернувшись ко мне, он сказал:

— Спорим, что я пройду днем в этом шлеме и панцире от Красной площади до Белорусского вокзала и никто не спросит у меня документов?

— А в случае, если тебя не милиционер схватит, а карета «скорой помощи» отвезет тебя в психиатричку, я тоже выигрываю пари? — уточнил я условия.

— Разумеется! — ответил Киш.

Пари держали двое: Бехер и я. На следующий день ровно в двенадцать часов наш репортер в сандалиях и в белых брюках натянул на себя сверкающие латы, водрузил на голову закрытый шлем со страусовым пером и пошел себе от Красной площади по улице Горького к бывшему Александровскому вокзалу. Многие оглядывались ему вслед, но никто так и не остановил его.

Киш выиграл пари.

— Как это тебе удалось? — удивлялся Бехер. — Ты что, загипнотизировал прохожих?

— В этом не было никакой нужды. Я всегда говорил, что вы ненаблюдательные люди. Ну скажите, вы заметили, что поверх доспехов я перекинул через плечо обычную кондукторскую сумку, а в правой руке держал книгу? Если рыцарский костюм шокировал людей (вы видели, многие останавливались и оглядывались), то сумка для билетов и книга не только возбуждали их любопытство, но и странным образом успокаивали. Уж не знаю, что они думали при виде средневекового костюма и современной кондукторской сумки и зачем, по их мнению, трамвайному кондуктору потребовался рыцарский шлем со страусовым пером, но могу предположить, что ход их мыслей был примерно таков: либо это просто псих, либо киноактер, и идет он на студию сниматься. Сандалии, белые брюки, рыцарский панцирь, шлем, кондукторская сумка, книга… статист, конечно! К тому же вы забыли, наверно, что у Белорусского вокзала действительно есть киностудия. Словом, пари выиграл я. Пошли в ресторан.

И мы отправились в шашлычную.

3

Эгон Эрвин Киш родился в Праге. До конца жизни, где бы он ни был, где бы ни работал, он так и остался пражанином. Мне кажется, что даже на вопрос о национальности он всегда отвечал односложно: пражанин. Мало кто в мире так знал Прагу, ее историю, как он, мало кто так знал все ее достопримечательности, буквально каждый дом, каждый камень, каждое дерево, даже каждый куст. Но, оставаясь пражанином по духу своему, по характеру, он чувствовал себя как дома в равной степени в Вене и Берлине, Париже и Москве, да и во многих других столицах мира. На вопрос, где он чувствует себя лучше всего, он неизменно отвечал: «Там, где во мне есть большая потребность». А если его спрашивали при этом — как это понимать, потребность у кого? — он отвечал: у народа, у пролетариата, у партии. И добавлял обычно после короткого раздумья: «Я не любитель громких слов, но в данном случае не могу выразиться иначе».

И вот, как много-много раз, мы вновь собрались в моей московской квартире. Настроение у всех отвратительное. Все мы чувствуем и знаем, что на нас семимильными шагами надвигается мировая война. В разговоре всплывают в связи с этим эпизоды первой мировой войны и воспоминания, связанные с ее концом, а также с началом революционных событий. Эгон Эрвин Киш в 1918 году, когда лопнула и развалилась монархия Габсбургов, находился в Вене и был командиром отряда венских красногвардейцев.

— Что ты делал в этом качестве?

— Да почти ничего. Монархия рассыпалась сама собой.

— Но были все же какие-нибудь вооруженные акции?

— Гм… Одну, пожалуй, можно назвать таковой.

Пауза.

— Мне поручили захватить редакцию самой крупной буржуазной газеты — «Нейе Фрейе-Прессе». Со взводом красногвардейцев я ворвался в здание газеты, где к нам вышел главный редактор, приходившийся, к слову сказать, мне родным братом.

— Именем революции я конфискую помещение редакции и типографии! — заявил я.

— Попробуй только! — ответил главный редактор.

— Если не отдадите добровольно, вынужден буду сделать это силой оружия! — повысил я голос.

— Силе я вынужден подчиниться, — сразу сбавил тон редактор. — Но… но… — погрозил он мне пальцем, — предупреждаю тебя, Эгон, я буду жаловаться маме.

Мы смеялись от души. Только сам Киш не смеялся.

— Во второй мировой дело будет потруднее, — сказал он, — и в Вене и повсюду…

4

Во время войны он работал в Мексике, как всегда много и целеустремленно.

Он умер в Праге в возрасте шестидесяти трех лет.

Его репортажи, которым критика сулила короткую жизнь, оказались непреходящей ценностью.

Перевод А. Гершковича

«Надо учиться у стариков»

Это я цитирую самого себя. Мудрость сию я изрек на днях одному моему товарищу. Нет, я не хотел его поучать, я просто хотел его успокоить, увидев в его глазах недоумение и упрек.

Случилось мне прочитать теплую, даже восторженную рецензию на первую книгу одного молодого писателя, — предположим, его звали Алайош. Вслед за тем я попросил автора этой рецензии, очень милого и способного критика, — для удобства будем в дальнейшем называть его просто Горацио, — познакомить меня с этим Алайошем. Я сказал, что хочу его лично увидеть и поговорить о некоторых проблемах нашей литературы. Несколько дней спустя мы действительно оказались за одним столиком в артистическом клубе «Фисек»: Алайош, Горацио и ваш покорный слуга. К тому времени, однако, я успел прочитать саму книгу. Ужин был отменный и длился долго. Но Алайош все время нервничал, ждал чего-то, возможно, чтоб я объяснил, по какому поводу пожелал с ним встретиться. А может быть, он просто хотел, чтобы я похвалил его публично, так сказать, отозвался вслух о его удивительном даре песнопевца. Не исключено, что он готов был услышать и несколько моих малозначащих замечаний критического порядка, наверняка решив для себя, что похвалу мою он примет со смущенной улыбкой, а критику благоразумно пропустит мимо ушей.