Избранное — страница 14 из 30

Убийца. — Впервые: «Звезда», 1932, № 7; затем — в книге «Стихи и поэмы».

«Мы хлеб солили крупной солью…»

Мы хлеб солили крупной солью,

и на ходу, легко дыша,

мы с этим хлебом ели сою

и пили воду из ковша.

И тучи мягкие летели

над переполненной рекой,

и в неуютной, злой постели

мы обретали свой покой.

Чтобы, когда с утра природа

воспрянет, мирна и ясна,

греметь водой водопровода,

смывая недостатки сна.

По комнате шагая с маху,

в два счета убирать кровать,

искать потертую рубаху

и басом песню напевать.

Тоска, себе могилу вырой —

я песню легкую завью, —

над коммунальною квартирой

она подобна соловью.

Мне скажут черными словами,

отринув молодость мою,

что я с закрытыми глазами

шаманю и в ладоши бью.

Что научился только лгать

во имя оды и плаката, —

о том, что молодость богата,

без основанья полагать.

Но я вослед за песней ринусь,

могучей завистью влеком, —

со мной поет и дразнит примус

меня лиловым языком.

<1933>

«Мы хлеб солили крупной солью…» — Впервые в «Книге стихов».

Из летних стихов

Все цвело.

Деревья шли по краю

розовой, пылающей воды;

я, свою разыскивая кралю,

кинулся в глубокие сады.

Щеголяя шелковой обновой,

шла она.

Кругом росла трава.

А над ней — над кралею бубновой —

разного размера дерева.

Просто куст, осыпанный сиренью,

золотому дубу не под стать,

птичьему смешному населенью

все равно приказано свистать.

И на дубе темном, на огромном,

тоже на шиповнике густом,

в каждом малом уголке укромном

и под начинающим кустом,

в голубых болотах и долинах

знай свисти

и отдыха не жди,

но на тонких на ногах, на длинных

подошли,

рассыпались дожди.

Пролетели.

Осветило снова

золотом зеленые края —

как твоя хорошая обнова,

Лидия веселая моя?

Полиняла иль не полиняла,

как не полиняли зеленя, —

променяла иль не променяла,

не забыла, милая, меня?

Вечером мы ехали на дачу,

я запел, веселья не тая, —

может, не на дачу —

на удачу, —

где удача верная моя?

Нас обдуло ветром подогретым

и туманом с медленной воды,

над твоим торгсиновским беретом

плавали две белые звезды.

Я промолвил пару слов резонных,

что тепла по Цельсию вода,

что цветут в тюльпанах и газонах

наши областные города,

что летит особенного вида —

вырезная — улицей листва,

что меня порадовала, Лида,

вся подряд зеленая Москва.

Хорошо — забавно — право слово,

этим летом красивее я.

Мне понравилась твоя обнова,

кофточка зеленая твоя.

Ты зашелестела, как осина,

глазом повела своим большим:

— Это самый лучший…

Из Торгсина…

Импортный…

Не правда ль?

Крепдешин… —

Я смолчал.

Пахнýло теплым летом

от листвы, от песен, от воды —

над твоим торгсиновским беретом

плавали две белые звезды.

Доплыли до дачи запыленной

и без уважительных причин

встали там, где над Москвой зеленой

звезды всех цветов и величин.

Я сегодня вечером — не скрою —

одинокой птицей просвищу.

Завтра эти звезды над Москвою

с видимой любовью разыщу.

<1934>

Из летних стихов. — Впервые: «Известия», 1934, 24 мая.

Эдуарду Багрицкому

Так жили поэты.

А. Блок

Охотник, поэт, рыбовод…

А дым растекался по крышам,

И гнилью гусиных болот

С тобою мы сызнова дышим.

Ночного привала уют

И песня тебе не на диво…

В одесской пивной подают

С горохом багровое пиво,

И пена кипит на губе,

И между своими делами

В пивную приходят к тебе

И Тиль Уленшпигель и Ламме.

В подвале сыром и глухом,

Где слушают скрипку дрянную,

Один закричал петухом,

Другой заказал отбивную,

А третий — большой и седой —

Сказал:

— Погодите с едой.

Не мясом единственным сыты

Мы с вами, друзья одесситы,

На вас напоследок взгляну.

Я завтра иду на войну

С бандитами, с батькой Махною…

Я, может, уже не спою

Ах, Черному, злому, ах, морю

Веселую песню мою…

Один огорчился простак

И вытер ненужные слезы…

Другой улыбнулся:

— Коль так,

Багрицкий, да здравствуют гёзы! —

А третий, ремнями звеня,

Уходит, седея, как соболь,

И на ночь копыто коня

Он щепочкой чистит особой.

Ложись на тачанку.

И вся

Четверка коней вороная,

Тачанку по ветру неся,

Копытами пыль подминая,

Несет партизана во тьму,

Храпя и вздыхая сердито,

И чудится ночью ему

Расстрел Опанаса-бандита…

Охотник, поэт, рыбовод…

А дым растекался по крышам,

К гнилью гусиных болот

С тобою мы сызнова дышим.

И молодость — горькой и злой

Кидается, бьется по жилам,

По Черному морю и в бой —

Чем радовался и жил он.

Ты песни такой не отдашь,

Товарищ прекрасной породы.

Приходят к нему на этаж

Механики и рыбоводы,

Поэты идут гуртом

К большому, седому, как заметь,

Садятся кругом — потом

Приходят стихи на память.

Хозяин сидит у стены,

Вдыхая дымок от астмы,

Как некогда дым войны,

Тяжелый, густой, опасный.

Аквариумы во мглу

Текут зеленым окружьем,

Двустволки стоят в углу —

Центрального боя ружья.

Серебряная ножна

Кавалерийской сабли,

И тут же начнет меж нас

Его подмосковный зяблик.

И осени дальней цвесть,

И рыбам плескаться дружно,

И все в этой комнате есть,

Что только поэтам нужно.

Охотник, поэт, рыбовод,

Венками себя украся,

В гробу по Москве плывет,

Как по морю на баркасе.

И зяблик летит у плеча

За мертвым поэтом в погоне.

И сзади идут фырча

Кавалерийские кони.

И Ламме — толстяк и простак —

Стирает последние слезы,

Свистит Уленшпигель: коль так,

Багрицкий, да здравствуют гёзы…

И снова, не помнящий зла,

Рассвет поднимается ярок,

У моего стола

Двустволка — его подарок.

Разрезали воду ужи

Озер полноводных и синих.

И я приготовил пыжи

И мелкую дробь — бекасинник, —

Вставай же скорее,

Вставай

И руку на жизнь подавай.

2 марта 1934

Эдуарду Багрицкому. — Впервые: «Звезда», 1934, № 4. Написано на смерть Багрицкого. Пронизано мотивами его поэзии («Тиль Уленшпигель», «Ламме», «Опанас», «Ах, Черному, злому, ах, морю» и т. д.).

Соловьиха

У меня к тебе дела такого рода,

что уйдет на разговоры вечер весь, —

затвори свои тесовые ворота

и плотней холстиной окна занавесь.

Чтобы шли подруги мимо,

парни мимо

и гадали бы и пели бы, скорбя:

— Что не вышла под окошко, Серафима?

Серафима, больно скучно без тебя… —

Чтобы самый ни на есть раскучерявый,

рвя по вороту рубахи алый шелк,

по селу Ивано-Марьину с оравой

мимо окон под гармонику прошел.

Он все тенором,

все тенором,

со злобой

запевал — рука протянута к ножу:

— Ты забудь меня, красавица,

попробуй…

Я тебе тогда такое покажу…

Если любишь хоть всего наполовину,

подожду тебя у крайнего окна,

постелю тебе пиджак на луговину

довоенного и тонкого сукна. —

А земля дышала, грузная от жиру,

и от омута Соминого левей

соловьи сидели молча по ранжиру,

так что справа самый старый соловей.

Перед ним вода — зеленая, живая,

мимо заводей несется напролом, —

он качается на ветке, прикрывая

соловьиху годовалую крылом.

И трава грозой весеннею измята,

дышит грузная и теплая земля,

голубые ходят в омуте сомята,

пол-аршинными усами шевеля.

А пиявки, раки ползают по илу,

много ужаса вода в себе таит —

щука — младшая сестрица крокодилу —

неживая возле берега стоит…

Соловьиха в тишине большой и душной…

Вдруг ударил золотистый вдалеке,

видно, злой, и молодой, и непослушный,

ей запел на соловьином языке:

— По лесам,

на пустырях

и на равнинах

не найти тебе прекраснее дружка —

принесу тебе яичек муравьиных,

нащиплю в постель я пуху из брюшка.

Мы постелем наше ложе над водою,

где шиповники все в рóзанах стоят,

мы помчимся над грозою, над бедою

и народим два десятка соловьят.

Не тебе прожить, без радости старея,

ты, залетная, ни разу не цвела,

вылетай же, молодая, поскорее

из-под старого и жесткого крыла.