Избранное — страница 19 из 30

была Россия некогда двуглава,

а в сущности, совсем без головы.

Огромные орлы стоят косые,

геральдика — нельзя же без орлов!

За то, что ты без головы, Россия,

мы положили множество голов.

Но пулей срезан адмиральский ворон,

пообломали желтые клыки,

когда, патроны заложив затвором,

шагнули в битву наши старики.

Не износили английских мундиров,

не истрепали английских подошв.

Врагу заранее могилы вырыв,

за стариками вышла молодежь.

Офицерье отброшено, как ветошь,

последние, победные бои…

Советская республика, а это ж

вам не Россия, милые мои…

III

(Итак, в боях у Перекопа, Томска,

на станциях Самара, Луга, Дно

в романе нашем первое знакомство

с героями у нас заведено.

Они различны. Этот — забияка,

а этот — лирик… Этого порой

приходится расценивать двояко:

не то счастливый, а не то герой.

И я, писатель, выступив на сцену,

большую ношу взявший по плечу,

переживаний, настроений смену

в героях подмечаю, хлопочу,

рифмую, делу преданный без лести,

стараюсь, умничаю за двоих,

своих героев сталкиваю вместе,

потом опять разъединяю их —

как говорили раньше, тяжело

иметь талант, бумагу и стило.

Но это все в дальнейшем, слава богу,

я не хочу сейчас смущать умы —

сижу себе, кропаю понемногу,

героев просто называю «мы».)

IV

Когда назад мы обернулись разом,

отчаянны, настойчивы и злы,

мы увидали…

Не окинуть глазом

развалин, пепла, щебня и золы.

Разбитые, разломанные тракты —

над ними только месяц молодой, —

молчали фабрики,

зияли шахты,

подземною наполнены водой.

И ржавчина сидела на стропилах,

и крыши на сторону все снесло,

и высыпало снеговых опилок

на улицу несметное число.

По грязи гибель подползала ближе —

ты чувствовал, ехидную, ее, —

в картофельной, слезоточивой жиже

голодное копалось воронье.

Мы лопали сосновые иголки,

под листьями искали желудей —

и люди все голодные, как волки,

а волки все голоднее людей.

Тут не спасет Россию слово божье —

качало нас от этих новостей,

что высохло от голода Поволжье

до желтых, до изношенных костей,

что только хлеба, хлеба…

Только хлеба.

Огромная разрушена страна,

над нею хлюпает и плачет небо,

ползучая, слепая пелена…

(Сему определение: разруха,

но у героев повести поэт

присутствие свидетельствует духа,

и злобу,

и настойчивость побед.

Стоит страна трухлявою избою

и шлепает промозглою губой —

выходят победители из боя

и снова в бой.)

И разошлись мы по дорогам разным

в развалины и пакостную слизь,

и вот, мечтам не предаваясь праздным,

мы сызнова за дело принялись.

Отцы — литейщики и хлеборобы,

шахтеры, кочегары, слесаря —

взялись за прежнее не ради пробы,

от нечего поделать и зазря.

Страна влекла свое существованье,

бревенчатая, грязная, в пыли —

у ней на бога было упованье,

который возыграет на земли.

Она ждала,

она теряла силы,

нелепа, неразумна и проста,

но не было и признака в России

вторичного пришествия Христа.

Он дурака валяет, боже правый, —

и вера в господа уже смешна.

А мы пришли —

и не узнать корявой,

так изменилась старая страна.

V

Пятнадцать лет и снегом и водою

упали, неразрывные, на нас —

пятнадцать лет работой молодою

упорствовал непобедимый класс.

Скрипели заскорузлые ладоши,

и ветер бушевал — норд-ост и вест, —

и отвела в работе молодежи

история одно из первых мест.

Дожди кипели, и пурга играла,

но мы работой грелись, как могли,

и в результате не узнать Урала,

ни гор, и ни воды, и ни земли.

Здесь ранее, отчаянно и пьяно

висевшая на ниточке, слаба,

свистела Пугачева Емельяна

и гасла обреченная судьба.

Не просто так охочие до драки,

смятением и яростью горя,

рубились оренбургские казаки

за своего мужицкого царя.

— Пожалуйте казацкой саблей бриться,

садитесь на тяжелое копье… —

И падали фортеции царицы,

бревенчатые крепости ее.

Приподнимались мужики на пашнях,

сжимая топорище топора,

и много песен про Емелю страшных

запомнила Магнитная гора.

Она стоит — по Пугачеву тризна,

республики тяжелая стена, —

свидетельствуя мощь социализма,

до неба нами поднята она.

Добытчики руды, взрывая, роя,

с благоговеньем слушают ее —

от Пугачева до Магнитостроя

прекрасно поколение мое.

VI

Мы вспоминаем гульбища и гульбы,

когда, садясь на утлые дубы,

прекраснодушные Тарасы Бульбы

растили оселедцы и чубы.

Горилку пили,

в бубны тарахтели,

широкоплечи, в меру высоки,

и спали на земле, как на постели,

посапывая носом, бурсаки.

Ходили тучей, беспокоя ляха

скрипением несмазанных телег,

и нехристи, приявшие Аллаха,

порубанные, падали навек.

Она носилась, на коней сидая,

по бездорожьям, грозная беда, —

рассказывай об этом нам, седая

Днепра непостоянная вода.

Мы не даем тебе дурного ходу,

работай нам, и зла и глубока,

мы перегородили эту воду

бетоном и железом на века.

Опять сгибая на работе спину,

за голубой днепровский водоем,

за новую, за нашу Украину

мы молодость большую отдаем.

VII

(Растет роман. Полны любви и славы,

быть может, неумелы и просты,

в чередованье поспешают главы,

с помарками ложатся на листы.

И скоро утро. Но, с главой управясь,

я все еще заглядываю в тьму —

меня ненужная снедает зависть

к потомку будущему моему.

Во всех моих сомненьях и вопросах

он разберется здорово, друзья,

и разведет турусы на колесах

талантливей, чем предок, то есть я.

Он сочинит разумно и толково —

на отдалении ему видней, —

накрутит так чего-нибудь такого

о славе наших небывалых дней,

что я заранее и злюсь, и вяну,

и на подмогу все и вся зову,

чтоб только в эти тезисы к роману

включить еще, еще одну главу.)

VIII

Я рос в губернии Нижегородской,

ходил дорогой пыльной и кривой,

прекрасной осеняемый березкой

и окруженный дикою травой.

Кругом — Россия.

Нищая Россия,

ты житницей была совсем плохой.

Я вспоминаю домики косые,

покрытые соломенной трухой,

твой безразличный и унылый профиль,

твою тревогу повседневных дел

и мелкий, нерассыпчатый картофель

как лучшего желания предел.

Молчали дети — лишняя обуза, —

а ты скрипела челюстью со зла,

капустою заваленное пузо

ты словно наказание несла.

Смотри подслеповатыми глазами

и слушай волка глуховатый лай.

Твоими невеселыми слезами

весь залился Некрасов Николай.

Так и стоишь ты, опершись на посох,

покуда, не сгорая со стыда,

в крестьянских разбираются вопросах

смешно и безуспешно господа.

Про мужичка — про Сидора, Гаврилу —

они поют, качая головой,

а в это время бьет тебя по рылу

урядник, толстомясый становой.

Чего ты помышляешь, глядя на ночь?

Загадочный зовет тебя поэт,

и продает тебя Степан Иваныч —

по волости известный мироед.

Летят года, как проливни косые,

я поднимаю голову свою,

и я не узнаю своей России,

знакомых деревень не узнаю.

И далее воздух — изменился воздух,

в лицо меня ударила жара,

в машинно-тракторных огромных гнездах

жужжат и копошатся трактора.

И мы теперь на праздниках нарядных

припоминаем прежние деньки,

что был в России — мироед, урядник,

да кабаки, да церковь, да пеньки.

IX

Но чем же победили мы в упорной

и долгой битве?

Разумом, спиной?

Учились мы по грамоте заборной,

по вывеске заплеванной пивной.

Шпана — и выражались неучтиво

мы, в детстве изучившие пинки,

а в битве — прямо скажем — не до чтива,

когда свистят над головой клинки.

Но мы не дураки. Когда с победой

мы вышли из огромного огня,

нам было сказано:

— Поди изведай

все знания сегодняшнего дня

и, не смыкая пресыщенно веки,

запомни, что висишь на волоске.

Чтобы тебя не продали навеки,

скрипи, товарищ, мелом по доске. —

И мы пошли.

Мы знали, все равно мы

одно, хоть, по профессиям деля,

теперь одни — поэты, агрономы,

другие — доктора, учителя.

Никто из них не буквоед тягучий,

не раб бездушный цифры, букваря…

……………

Но это что…

Я знаю лучше случай,

не единичный, к слову говоря!

Я знаю, да и вы видали малых,

их молодых подкрашенных подруг,

они тогда мотались на вокзалах,

тащили чемоданы из-под рук,

как мертвецы, на холоде синели,

закутанные в тухлое старье,

существовали где-то на панели —

домушники, карманники, ворье.

И каждый с участью поганой свыкся,

не думая, что смерть ему грозит,

один — бандит,

другая — шмара, бикса,

одна — зараза,