что слезы льются в тишине
и кто-то на воде не тонет
и не сгорает на огне…
<…>
Корнилов не скрывает своей горячей симпатии к <…> „гонимому“ кулаку — он прямо говорит:
И, что его касаемо,
мне жалко старика…
Корнилов эпически спокойно дает слово злодею — убийце С. М. Кирова. Злодей Николаев молодечески восклицает:
Мы подходим к решенью
смелее,
смелей, —
Киров будет мишенью
для пули моей…
Корнилов считает нужным передать состояние злодея. И как он его передает!
Лихорадка и злоба,
потом торжество…
Ни слова о том, кем был гнусный убийца Николаев. Ни звука о том, кто является организатором этого подлого убийства. Ни намека на контрреволюционную террористическую „работу“ троцкистско-зиновьевских выродков. Вместо этого — невнятица о бабе-яге и о каких-то трутнях.
И концовка стихотворения — приспособленчески заздравная, полная ячества, пошлая.
Таким образом, я прихожу к следующему заключению.
1. В творчестве Б. Корнилова имеется ряд антисоветских, контрреволюционных стихотворений, клевещущих на советскую действительность, выражающих активное сочувствие оголтелым врагам народа, стихотворений, пытающихся вызвать протест против существующего в СССР строя.
2. В творчестве Б. Корнилова имеется ряд стихотворений с откровенно кулацким, враждебным социализму содержанием.
3. Эти стихотворения не случайны. Однозвучные с ними мотивы прорываются во многих других стихотворениях Б. Корнилова. Это говорит об устойчивости антисоветских настроений у Корнилова.
4. Корнилов пытается замаскировать подлинный контрреволюционный смысл своих произведений, прибегая к методу „двух смыслов“: поверхностного — для обмана и внутреннего, глубокого — подлинного. Он по сути дела применяет двурушнические методы в поэзии.
Н. Лесючевский, 13 мая 1937 г.»
Нельзя отказать автору этого отзыва в профессиональных качествах, глаз у него действительно опытный и вооруженный, неспроста именно ему дали для «ознакомления» стихи Корнилова, — профессионал за поверхностным, заздравным слоем лирики Корнилова видит подлинное состояние души: ужас, бессилие, сочувствие гонимым. Не будем с этим спорить: все именно так, иначе Корнилов и не был бы поэтом. В ситуации, когда каждое неаккуратное слово таило смертельную опасность, поэт все-таки почувствовал, сумел передать в стихах и ночное ожидание стука в дверь, и слезы, и отчаянье уводимых («в это время шла энергичная работа по очистке Ленинграда от враждебных элементов», — аккуратно формулирует эксперт). Правда и то, что Корнилов не сумел подавить в себе сочувствие к уничтожаемому крестьянству. И то, что так и не выдавил из себя слов о «троцкистско-зиновьевских выродках». Все правда. Ошибся Н. Лесючевский только в одном: Корнилов не «маскировал» своих чувств. Он не собирался выдавать одно за другое. Он писал, как чувствовал, искренне пытаясь свести несводимое. Он хотел служить своему времени. Ему мешал «остаток»: душевность, которая никак не могла окончательно раствориться в «ярости масс».
Проще говоря, ему мешало то, что он — поэт.
Два слова о развязке.
Николай Лесючевский благополучно дожил до семидесяти лет, руководя издательством «Советский писатель», — он умер на этом посту в 1978 году. В эпоху Оттепели ему довелось стать свидетелем реабилитации Бориса Корнилова, и даже наблюдать, как его издают. Надо думать, что Лесючевский наблюдал все это спокойно; угрызений совести он не чувствовал; он полагал, что в 1937 году выполнял «вместе со всеми свой партийный, гражданский долг», как его понимали «в то время»[2]; сменилось время — сменилось и понимание долга.
Корнилова уничтожили. Способ казни, обстоятельства, место захоронения — все было засекречено. С трудом много лет спустя удалось «выбить» дату гибели: 21 ноября 1938 года, но полной уверенности, что сообщенная дата действительно точна, а не выдумана для бюрократического ответа, — нет.
Сознание людей долго не мирилось с мыслью о гибели: слух о том, что Корнилов спасся, живет в лагерях и продолжает писать стихи, ходил по ГУЛАГу до середины 50-х годов; хрущевская эпоха положила конец легенде, и тогда на пепелище пришли первые биографы.
Л. Аннинский
Стихотворения
«Усталость тихая, вечерняя…»
Усталость тихая, вечерняя
Зовет из гула голосов
В Нижегородскую губернию
И в синь Семеновских лесов.
Сосновый шум и смех осиновый
Опять кулигами пройдет.
Я вечера припомню синие
И дымом пахнущий омет.
Березы нежной тело белое
В руках увижу ложкаря,
И вновь непочатая, целая
Заколыхается заря.
Ты не уйдешь, моя сосновая,
Моя любимая страна!
Когда-нибудь, но буду снова я
Бросать на землю семена.
Когда хозяйки хлопнут ставнями
И отдых скрюченным рукам,
Я расскажу про город каменный
Седым, угрюмым старикам.
Познаю вновь любовь вечернюю,
Уйдя из гула голосов
В Нижегородскую губернию,
В разбег Семеновских лесов.
1925
«Усталость тихая, вечерняя…» — Впервые: «Звезда», 1927, № 2, затем — в книге «Молодость».
Лошадь
Дни-мальчишки,
Вы ушли, хорошие,
Мне оставили одни слова, —
И во сне я рыженькую лошадь
В губы мягкие расцеловал.
Гладил уши, морду
Тихо гладил
И глядел в печальные глаза.
Был с тобой, как и бывало,
Рядом,
Но не знал, о чем тебе сказать.
Не сказал, что есть другие кони,
Из железа кони,
Из огня…
Ты б меня, мой дорогой, не понял,
Ты б не понял нового меня.
Говорил о полевом, о прошлом,
Как в полях, у старенькой сохи,
Как в лугах немятых и некошеных
Я читал тебе
Свои стихи…
Мне так дорого и так мне любо
Дни мои любить и вспоминать,
Как, смеясь, тебе совал я в губы
Хлеб, что утром мне давала мать.
Потому ты не поймешь железа,
Что завод деревне подарил,
Хорошо которым
Землю резать,
Но нельзя с которым говорить.
Дни-мальчишки,
Вы ушли, хорошие,
Мне оставили одни слова, —
И во сне я рыженькую лошадь
В губы мягкие расцеловал.
1925
Лошадь. — Впервые: «Смена», 1926, 21 марта.
Окно в Европу
Мне про старое не говори.
И в груди особенная радость —
Щупают лучами фонари
Каменные скулы Ленинграда.
Я ходил и к сердцу прижимал
Только что увиденное глазом,
А по серым улицам туман,
Перешибленный огнями, лазил.
Много неисхоженных кругов,
Много перехваченного боком —
У крутых гранитных берегов
Не шуршит зеленая осока.
Пусть зеленых снов не пощадят,
Но одно так дорого и просто —
На больших холодных площадях
У людей упористая поступь.
Мажут трубы дымом дочерна,
Лезет копоть в каждый переулок,
Стонет Выборгская сторона
От фабричного большого гула.
Над Невой отчаянно, когда
Фабрики гудками выли —
Вспоминать ушедшие года
И дворец,
Расстрелянный навылет.
Гудки по-новому зовут,
Кричат в тумане о победе,
А всадник, скомканный из меди,
Хотел скакать через Неву,
Хотел заводов не понять,
Но врезан в глаз
Матросский вырез —
Матрос у конской морды вырос
И спутал поступь у коня.
И был приглушен медный топот,
А ночью Пушкин прокричал,
Что здесь продавлено сейчас
Окно
В рабочую Европу.
1926
Окно в Европу. — Впервые: «Юный пролетарий», 1926, № 9.
В нашей волости
По ночам в нашей волости тихо,
Незнакомы полям голоса,
И по синему насту волчиха
Убегает в седые леса.
По полям, по лесам, по болотам
Мы поедем к родному селу.
Пахнет холодом, сеном и потом
Мой овчинный дорожный тулуп.
Скоро лошади в мыле и пене,
Старый дом, принесут до тебя.
Наша мать приготовит пельмени
И немного поплачет любя.
Голова от зимы поседела,
Молодая моя голова.
Но спешит с озорных посиделок
И в сенцах колобродит братва.
Вот и радость опять на пороге —
У гармошки и трели, и звон;
Хорошо обжигает с дороги
Горьковатый первач-самогон.
Только мать поглядят огорченно,
Перекрестит меня у дверей.
Я пойду посмотреть на девчонок
И с одною уйду поскорей.
Синева…
И от края до края
По дорогам гуляет луна…
Эх ты, волость моя дорогая
И дорожная чашка вина!..
<1927>
В нашей волости. — Впервые: «Смена», 1927, 16 января, затем — в книге «Молодость».
«Засыпает молча ива…»
Люблю грозу в начале мая…
Засыпает молча ива,
Тишина
И сон кругом…
Ночь, пьяна и молчалива,
Постучалась под окном.
Подремли, моя тревога,
Мы с тобою подождем,
Наша мягкая дорога
Загуляла под дождем.
Надо мной звереют тучи…