— Тем хуже для тебя, — сказал я.
— Но ты же урод уродом! — крикнул Пьеретто. — Только пьяный я смогу и дальше переносить это зрелище.
Орест налил нам опять.
— Вот уж это невозможно, — бросил я. — Нельзя быть голыми и пьянствовать.
— Почему нельзя? — спросил Орест.
— И нельзя спать с женщиной в лесу. В настоящем лесу. Любовь и выпивка требуют такой обстановки, в которой живут цивилизованные люди. Однажды я катался на лодке…
— Ничего ты не понимаешь, — перебил меня Пьеретто.
— Ну, ты катался на лодке… — сказал Орест.
— С одной девушкой, и она не кобенилась. Мы бы с ней поладили. Но я не смог. Сам не смог. Мне казалось, что я кого-то или что-то оскорбил бы.
— Это потому, что ты не знаешь женщин, — сказал Пьеретто.
— Но ведь ты же раздеваешься догола на болоте? — сказал Орест.
Я признался, что делаю это с замиранием сердца.
— Мне кажется, что я совершаю грех, — сказал я. — Может, потому-то это и приятно.
Орест, улыбаясь, кивнул. Я понял, что мы пьяны.
— Недаром, — добавил я, — такие вещи делают тайком.
Пьеретто сказал, что тайком делают много таких вещей, в которых нет ничего греховного. Это просто вопрос обычая и хороших манер. Грешно только не понимать, что ты делаешь.
— Возьми Ореста, — сказал он. — Он каждый день тайком ходит к своей девушке. Это в двух шагах отсюда. Они не делают ничего непристойного. Сидят в саду, разговаривают, может быть, держатся за руки. Она его спрашивает, когда он получит диплом и станет самостоятельным. Он отвечает, что ему еще год учиться, потом отбывать военную службу, потом найти место коммунального врача — выходит, через три года, так ведь? — и виляет хвостом, и целует ей косу…
Орест, пунцовый от смущения, тряхнул головой и потянулся за бутылкой.
— И ты считаешь, что это грех? — сказал Пьеретто. — Эта сценка, это жениховство, по-твоему, грех? Но Орест мог бы нам довериться и рассказать о ней. Настоящие друзья так не поступают. Скажи же нам что-нибудь, Орест. Скажи хотя бы, как ее зовут.
Орест, красный как рак, улыбаясь, сказал:
— Как-нибудь в другой раз. Сегодня лучше выпьем.
Но я уже все знал от Дины. Как-то раз я застал ее на балконе, где она чинно сидела на табуретке и шила.
— Значит, ты скоро выходишь замуж, — сказал я.
— Сперва ваш черед, — в тон мне ответила она, — вы же молодой человек.
— Молодым людям спешить некуда, — сказал я. — Посмотри на Ореста, он об этом и не думает.
Последовала шутливая перепалка, и Дина, наслаждаясь моим изумлением, выложила мне все, что знала. Понизив голос и лукаво поблескивая глазами, она сказала, что Орест ухаживает за Чинтой; что домашние Чинты об этом знают, но здесь, у них, — никто; что Чинта дочь путевого обходчика и работает у портнихи; что она ловкая, умелая — сама шьет себе платья и ездит на велосипеде. Дина даже знала, что Чинта не пара Оресту — ее отец сам мотыжил свой виноградник — и поэтому в селении Оресту приходится делать вид, что между ними нет ничего серьезного.
— Она хорошенькая? — спросил я. — Тебе она нравится?
Дина пожала плечами.
— Мне-то что. Оресту жениться, пусть он и смотрит.
И в день сенокоса не кто другой, как Дина, заметила, что мы выпили.
— Сегодня вечером мы говорили с Орестом о Чинте, — шепнул я ей, когда мы сидели на ступеньках крылечка при свете молодой луны. А она, уставившись на меня широко раскрытыми глазами:
— Вы распили бутылку? И небось не одну?
— Откуда ты знаешь?
— За ужином вы все время прикрывали рукой стакан.
Я спрашивал себя, что за женщина выйдет из маленькой Дины. Смотрел на старух, на Джустину и других, на мать Ореста, сравнивал их с девушками из селения, которых можно было видеть на полевых работах, — черноволосыми, крепконогими, коренастыми и сочными. Это ветер, холм, густая кровь делали их такими ядреными и налитыми. Подчас, когда я пил или ел — суп, мясо, перец, хлеб, — я спрашивал себя, не стал ли бы и я таким же от этой грубой и обильной пищи, от земных соков, которыми здесь был напоен даже ветер. А вот Дина была беленькая, миниатюрная, тоненькая, с осиной талией. «Должно быть, и Чинта, думал я, хрупкая и стройная как лоза. Наверное, она ест только хлеб и персики».
Разразилась гроза, и проливной дождь, к счастью без града, исхлестал поля и размыл дороги. Это случилось в то утро, когда мы собирались уехать на двуколке. Мы провели его в доме, переходя от одного окна к другому, среди женщин и девочек, которые шарахались и визжали при вспышках молнии. Отец Ореста сразу надел сапоги и вышел. На кухне потрескивал хворост в печи, и трепещущие красноватые отсветы падали на гирлянды из цветной бумаги, медную утварь, изображения божьей матери и оливковую ветвь, висевшие на стене. От разделанного кролика на окровавленной доске для резки мяса пахло базиликом и чесноком. Дрожали стекла. Кто-то кричал сверху, чтобы закрыли окна. «А Джустины-то нет дома!» — ужасались на лестнице. «Ничего, — услышал я голос матери Ореста, — уж у нее-то всегда есть где схорониться».
Наступил момент какой-то странной уединенности, чуть ли не покоя и тишины во время потопа. Я постоял под лестницей, куда через слуховое окно летели брызги дождя. Слышно было, как падает и ревет плотная масса воды. Я представлял себе затопленные и дымящиеся поля, бурлящее болото, обнажившиеся корни и дождевые потоки, врывающиеся в самые сокровенные уголки земли.
Гроза кончилась так же внезапно, как началась. Когда мы с Диной и другими вышли на балкон, откуда были слышны громкие голоса, раздававшиеся во всех концах селения, усеянный листьями цемент кое-где уже просох. С долины дул ветер, и в небе, как вспененные кони, неслись облака. Почти черное море холмов, рябившее белесыми гребнями, казалось, придвинулось в приливе. Но не облака и не горизонт потрясали меня. С ума сводила упоительная свежесть, которая ощущалась во всем — и в сыром воздухе, и в мокрых ветвях и примятых цветах, и в остром, солоноватом запахе озона и напоенных влагой корней. Пьеретто сказал:
— Какое наслаждение!
Даже Орест жадно дышал и смеялся.
В это утро мы пошли не на болото, а в Сан-Грато, куда позвал нас отец Ореста посмотреть, велики ли убытки. Там наверху земля была усыпана паданцами, а попадались и сорванные с крыши, разбитые черепицы. Вместе с девочками мы собирали в большие корзины валявшиеся в грязи яблоки и персики, а кое-где поднимали прибитые к земле побеги. Любо было смотреть на маленькие, слабенькие цветочки, пестревшие на разлезшейся пахоте виноградника, которые, не успело выглянуть солнце, уже выпрямлялись и расправляли лепестки. Густая кровь земли была способна и на это. Все говорили, что скоро в лесах будет полным-полно грибов.
Но мы не пошли по грибы, а поехали на следующий день к двоюродным братьям Ореста. От станции лошадка повезла нас по проселочной дороге, поднимавшейся по отлогому склону. По сторонам тянулась кукуруза; изредка промелькнет рощица и опять кукуруза да кукуруза. Утреннее солнце уже сделало чудеса. Если бы не твердая и бугристая от засохшей грязи дорога и не освеженный ветром воздух, никто не сказал бы, что вчера бушевала непогода. Почти не замечая подъема, мы ехали среди полей то в легкой тени желтой акации, то между двумя стенами тростника.
Хутор двоюродных братьев Ореста, затерявшийся среди тростниковых зарослей и дубняка, находился в глубине плато, между невысокими холмами.
Мы уже подъезжали к нему, а я то и дело оборачивался, потому что незадолго до того, когда мы выехали из узкой ложбины между грядами валунов, Орест сказал, указывая куда-то в небо:
— Вон оно, Греппо.
Взглянув поверх тянувшихся к солнцу виноградных лоз, я увидел огромный лесистый косогор, темный от сырости. Он казался необитаемым — ни пашни, ни крыши.
— Это и есть имение? — проговорил я.
— Вилла на вершине, ее заслоняют деревья. Оттуда видны селения, которые лежат на равнине.
Стоило нам спуститься в низину, как Греппо скрылось из виду, и я все еще искал его среди деревьев, когда мы подъехали к хутору.
Сначала я не понял, почему Орест так восторженно говорил о своих двоюродных братьях. Это были взрослые мужчины — один даже с проседью, — рослые и плотные, с волосатыми ручищами, оба в клетчатых рубашках и штанах из чертовой кожи. Они вышли во двор и, не выказав никакого удивления, взяли нашу лошадь под уздцы.
— Это Орест, — сказал один из них.
— Давид! Чинто! — крикнул Орест, соскакивая на землю.
К нам бросились три охотничьи собаки; они то скалили зубы и рычали, то прыгали вокруг Ореста. На широком дворе земля была бурая, почти красная, как на виноградниках, через которые мы проезжали. Каменный дом был подсинен купоросом, которым опрыскивали вьющийся виноград. Одно окно на нижнем этаже зияло черным проемом.
Первым делом лошадь отвели в тень, под дуб, и оставили там остыть.
— Всё врачи? — спросил Давид, подняв на нас глаза.
Орест с жаром объяснил ему, кто мы такие.
— Пойдемте в холодок, — сказал Чинто и повел нас за собой.
Мы пили до конца дня, а в августе дни длинные. Время от времени один из братьев вставал, скрывался в винном погребе и выходил оттуда с полным графином. Наконец мы тоже спустились в погреб, и там Давид стал угощать нас вином прямо из бочки — продырявив мастику, наполнял запотевший стакан и затыкал отверстие пальцем. Но это было уже под вечер. А до этого мы обошли дом и виноградники, пообедали полентой, колбасой и дынями, смутно разглядели в темноте женщин и детей. Помещение было низкое, неуютное, как хлев; выходило оно в поля с вкрапленными там и тут дубами, над которыми тучей носились скворцы.
Возле хлева был колодец, и Давид достал из него ведро воды, набросал туда гроздей винограда и сказал, чтобы мы ели. Пьеретто, сидя на чурбане, смеялся как ребенок и без умолку говорил с набитым ртом. Чинто, тот, что помоложе, крутился вокруг колодца, слушал разговоры, любовно поглядывал на лошадь.