Что это — шутка, игра? Мы помним, что одновременно с «Борисом Годуновым» Пушкин писал «Графа Нулина» и на ту же тему: история и Шекспир. В обоих случаях — взгляд, брошенный в глубь Истории, которая увидена глазами разных жанров: трагедии и пародии. Самый разный и самый серьезный смысл может быть выражен шутливо или обиняком, не прямо.
Для Давида Самойлова важно боковое зрение: смотреть на предмет и видеть то, что расположено вокруг него, что в нем отражается и одновременно отражает его в себе. Поэзия тех моментальных отблесков, которыми обмениваются сиюминутное и вечное, происходящее на глазах и сохраненное памятью. Даже название сборника «Залив» может быть объяснено через эту отражательную способность:
Он на могучем сквозняке
Лежит пологим витражом.
И отражает все в себе,
И сам повсюду отражен.
(«Сперва сирень, потом жасмин...»)
Д. Самойлов ценит эту способность и признает ее поэтической, позволяя себе иногда написать стихотворение только для того, чтобы утвердить промелькнувшее сходство. Девушка, ожидающая в кафе — «Золушка», «сандрильона» (именно так — с маленькой буквы, разменивая имя собственное, лишая его уникальности). Такой она увиделась. А потом начинается описание, детали которого проступают в двух планах: то взгляд, брошенный на живую модель, то припоминание той — из сказки. Если воспользоваться словом, которое санкционировано самим поэтом,— это целиком игровое стихотворение. Проверка приема. Естественно, что значительнее те стихи, где прием берется не сам по себе, а проверяется в рабочих условиях: под нагрузкой материала, в действии. Тогда ассоциативная связь разрабатывается не столь подробно, она даже не так заметна, но ею организуется стихотворение изнутри. Своеобразная смысловая подсветка:
Из всех печей, из всех каминов
Восходит лес курчавых дымов.
А я шагаю, плащ накинув
И шляпу до бровей надвинув.
Спешу в спасительный подвальчик,
Где быстро и неторопливо
Рыжеволосый подавальщик
Приносит пару кружек пива.
(«Завсегдатай»)
Прибалтийский пейзаж, аккуратный и немного ненастоящий. Пивной подвальчик, куда держит путь автор — мрачноватая фигура,— где ему предстоит встреча со студентом,— все это, вместе взятое, рождает воспоминание, смутное настолько, что даже имя главного героя не произносится. Автор не называет себя Фаустом, а вот собеседник — дьявол:
Он здешний завсегдатай. Дятел,
Долбящий ресторанный столик.
Он Мефистофель и приятель
Буфетчицы и судомоек.
Вечный образ бликом скользнул по лицу и пропал за мыслью о меняющемся времени и человеке, о неизбежности перемен. Но вечность не исчезла, она лишь отошла, отдалилась, встав за окном тем самым пейзажем, с которого стихотворение начиналось и которым оно заканчивается:
А в круглом блюде груда раков,
Пузырчатый янтарь бокала;
И туч и дымов странный ракурс
В крутом окне полуподвала.
Природа у Самойлова, кажется, всегда борется не столько по созвучию с человеческим состоянием, сколько по контрасту с ним: меняющемуся, подвижному противостоит вечное, во всяком случае вечно возвращающееся. Новое же в том, что взгляд, обращенный к природе, становится более пристальным. Раньше поэт ловил ее только боковым зрением, в отражениях, теперь может посмотреть на нее в упор. Перемена объясняется в послании «Другу- стихотворцу»:
Теперь пора узнать о тучах и озерах,
О рощах, где полно тяжеловесных крон,
А также о душе, что чует вещий шорох,
И ветер для нее — дыхание времен.
Размышляющий Самойлов, а также — наблюдающий, описывающий. Вот и в названии живописное обозначение жанра — «Картина с парусами». И все же остается впечатление, что поэтически лучше картин Д. Самойлову удаются эскизы. Всматриваясь, приобретает в подробности, но теряет в отчетливости деталей. Пропадает режущий глаз эффект зримости, вот такой, как в одной из «Пярнуских элегий»:
В Пярну легкие снега.
Так свободно и счастливо!
Ни одна еще нога
Не ступала вдоль залива.
Быстрый лыжник пробежит
Синей вспышкою мгновенной.
А у моря снег лежит
Свежим берегом вселенной.
(«В Пярну легкие снега...»)
Весь цикл составился не из элегий, а из элегических фрагментов. В каждом — беглая мысль, впечатление, тот самый миг, за которым «время распадется на «сейчас» и «никогда».
Самойлов меняется... Хотя он и печатает юношеские стихи, сопровождая их комментарием: «Порой мне кажется, что вкусы мои не очень сильно изменились». Пожалуй, точнее другая фраза из того же краткого предисловия в «Заливе»: «Для каждого человека приходит время возвращаться к началу».
Читая юношеские стихи, мы убеждаемся, что та плотность, весомость впечатлений, о которых начинает мечтать «поздний Самойлов», были присущи ему в самом начале:
Свет фар упирается в ливень.
И куст приседает, испуган.
И белый, отточенный бивень
Таранит дорогу за Бугом.
Рубеж был почти неприметен.
Он был только словом и вздрогом.
Все те же висячие плети
Дождя и все та же дорога.
Все та же дорога. Дощатый
Мосток через речку. Не больше.
И едут, и едут солдаты
Куда-то по Польше, по Польше.
( «Рубеж»)
Под стихотворением дата —1944. Действительно, рубеж — между первоначальным увлечением Хлебниковым, видимо, Заболоцким, с одной стороны, и той манерой, по которой теперь узнают Самойлова. В этом случае уже не рождается мысль о подражании, которая еще сопутствует предшествующим стихам: «Пастух в Чувашии», «К вечеру». От увлечения названными поэтами осталась лишь предметность ощущений: свет, который настолько материален, что упирается, таранит, оборачивается бивнем. Рубеж, как пограничным столбом, отмечен окриком часового и ответным вздрогом — от неожиданности, от ночного напряжения. И слова под стать впечатлениям, тяжело падающие.
Так до последней строфы, где возникает и сразу же узнается характерная — длящаяся, влекущая интонация... Интонация, заслужившая самойловскому стиху репутацию раскованности, непринужденности.
Да, Самойлов меняется. Он меньше ценит свои прежние достоинства, ищет новых, которые при ближайшем рассмотрении оказываются для него не такими уж новыми. Сквозь элегическую задумчивость знакомого лица проступает первоначальная юношеская серьезность выражения. За беглостью впечатлений — живописная, предметная осязаемость вещей.
В какой-то момент знакомства с Самойловым такой его облик казался неожиданным, потому что привыкли к другому. Привыкли,
что в его поэзии преобладает не описание, не изображение, а впечатление, что он избегает не только прямого называния, видения вещей, но и прямого разговора о главном, отчего стихи кажутся уклончивыми, недосказанными. «Смутный мой рассказ...»
В этом рассказе тем не менее постоянна весть о времени, но ее нужно расслышать. Время возникает не в хорошо известных, легко опознаваемых приметах, а в поэтическом переживании. Вот почему поэму, написанную, в сущности, о времени и о себе, Самойлов может закончить признанием: «Важней всего здесь снегопад...» — потому что снегопад завладел образом, связал впечатления. Сквозь его пелену все остальное только — контуром, силуэтом. Все остальное недоговаривается.
Недоговаривается главное...
У И. С. Тургенева есть рассказ «Часы». Поздний рассказ о самом начале столетия. Действие начинается в марте 1801 года — время смерти Павла I. Но рассказ не об этом: о часах, полученных подростком в подарок от крестного, "дурного" человека, плута и выжиги, иметь подарок от которого — стыдно. И как ни жаль расстаться с часами, от них нужно избавиться. Их передаривают, закапывают в землю, прячут, наконец, бросают в воду, ибо они имеют свойство возвращаться, преследовать.
Как будто, пока идут эти старинные часы, длится прежняя — павловская — эпоха, не наступает новый век, не возвращаются из Сибири сосланные, те, кого ждут так нетерпеливо, чтобы полной грудью вдохнуть свободу. «Дней Александровых прекрасное начало...»
Рассказ о часах, отмеряющих Время.
Самойлов также приучил своего читателя к тому, что главное недоговорено. Оно в подтексте, оно схвачено боковым зрением, отмечено деталью. Поэт приучил к такому ходу мысли, но теперь он все чаще обманывает ожидание в последних сборниках: «Голоса за холмами», «Горсть»...
Первый из них вышел в Эстонии, напомнив, что место действия все то же, что и в «Заливе», хотя и переживается оно поэтом иначе. Прежде он видел себя на берегу моря — на берегу вечности, беспредельности; теперь пространство суживается, теснит, обрекает на одиночество, куда с трудом доносится эхо дружественных голосов.
Поэт наедине с собой, со своими мыслями, в кругу отношений самых по-человечески близких и самых трудных:
Веселой радости общенья
Я был когда-то весь исполнен.
Оно подобно освещенью —
Включаем и о нем не помним.
Мой быт не требовал решений,
Он был поверх добра и зла...
А огненная лава отношений
Сжигает. Душит, как помпейская зола.
(«Веселой радости общенья...»)
Последние сборники — книги трудных признаний, непривычно прямых и откровенных высказываний, тем самым являющих нам не только изменившуюся поэзию, но и новую трудность: говорить о ней, ее понимать.
Прежний Самойлов ускользал, прятался в искрящем, играющем слове, в легкой изящной интонации. К стиху было боязно прикоснуться, и критики постоянно подпадали под его обаяние, стремясь не столько оценить, сколько сохранить вкус поэзии в собственном слове. Это казалось самым важным, а прояснить смысл, договорить — ощущалось как трудность, как опасность.