Избранное — страница 5 из 11

(1958-1963)


Сороковые

Сороковые, роковые,

Военные и фронтовые,

Где извещенья похоронные

И перестуки эшелонные.

Гудят накатанные рельсы.

Просторно. Холодно. Высоко.

И погорельцы, погорельцы

Кочуют с запада к востоку…

А это я на полустанке

В своей замурзанной ушанке,

Где звездочка не уставная,

А вырезанная из банки.

Да, это я на белом свете,

Худой, веселый и задорный.

И у меня табак в кисете,

И у меня мундштук наборный.

И я с девчонкой балагурю,

И больше нужного хромаю,

И пайку надвое ломаю,

И все на свете понимаю.

Как это было! Как совпало —

Война, беда, мечта и юность!

И это все в меня запало

И лишь потом во мне очнулось!..

Сороковые, роковые,

Свинцовые, пороховые…

Война гуляет по России,

А мы такие молодые!

Старик Державин

Рукоположения в поэты

Мы не знали. И старик Державин

Нас не заметил, не благословил…

В эту пору мы держали

Оборону под деревней Лодвой.

На земле холодной и болотной

С пулеметом я лежал своим.

Это не для самооправданья:

Мы в тот день ходили на заданье

И потом в блиндаж залезли спать.

А старик Державин, думая о смерти,

Ночь не спал и бормотал: «Вот черти!

Некому и лиру передать!»

А ему советовали: «Некому?

Лучше б передали лиру некоему

Малому способному. А эти,

Может, все убиты наповал!»

Но старик Державин воровато

Руки прятал в рукава халата,

Только лиру не передавал.

Он, старик, скучал, пасьянс раскладывал.

Что-то молча про себя загадывал.

(Все занятье — по его годам!)

По ночам бродил в своей мурмолочке,

Замерзал и бормотал: «Нет, сволочи!

Пусть пылится лучше. Не отдам!»

Был старик Державин льстец и скаред,

И в чинах, но разумом велик.

Знал, что лиры запросто на дарят.

Вот какой Державин был старик!

«Слава богу! Слава богу!..»

С. Б. Ф.

Слава богу! Слава богу!

Что я знал беду и тревогу!

Слава богу, слава богу —

Было круто, а не отлого!

Слава богу!

Ведь все, что было,

Все, что было,— было со мною.

И война меня не убила,

Не убила пулей шальною.

Не по крови и не по гною

Я судил о нашей эпохе.

Все, что было,— было со мною,

А иным доставались крохи!

Я судил по людям, по душам,

И по правде, и по замаху.

Мы хотели, чтоб было лучше,

Потому и не знали страху.

Потому пробитое знамя

С каждым годом для нас дороже.

Хорошо, что случилось с нами,

А не с теми, кто помоложе.

Перебирая наши даты

Перебирая наши даты,

Я обращаюсь к тем ребятам,

Что в сорок первом шли в солдаты

И в гуманисты в сорок пятом.

А гуманизм не просто термин,

К тому же, говорят, абстрактный.

Я обращаюсь вновь к потерям,

Они трудны и невозвратны.

Я вспоминаю Павла, Мишу,

Илью, Бориса, Николая.

Я сам теперь от них завишу,

Того порою не желая.

Они шумели буйным лесом,

В них были вера и доверье.

А их повыбило железом,

И леса нет — одни деревья.

И вроде день у нас погожий,

И вроде ветер тянет к лету…

Аукаемся мы с Сережей,

Но леса нет, и эха нету.

А я все слышу, слышу, слышу,

Их голоса припоминая…

Я говорю про Павла, Мишу,

Илью, Бориса, Николая.

Деревянный вагон

Спотыкался на стыках,

Качался, дрожал.

Я, бывало, на нарах вагонных лежал.

Мне казалось — вагон не бежал, а стоял,

А земля на какой-то скрипучей оси

Поворачивалась мимо наших дверей,

А над ней поворачивался небосвод,

Солнце, звезды, луна,

Дни, года, времена…

Мимо наших дверей пролетала война,

А потом налетали на нас «мессера».

Здесь не дом, а вагон,

Не сестра — медсестра,

И не братья, а — братцы,

Спасите меня!

И на волю огня не бросайте меня!

И спасали меня,

Не бросали меня.

И звенели — ладонь о ладонь — буфера,

И состав

Пересчитывал каждый сустав.

И скрипел и стонал

Деревянный вагон.

А в углу медсестра пришивала погон.

А в России уже начиналась весна.

По откосам бежали шальные ручьи.

И летели недели, года, времена,

Госпитальные койки, дороги, бои,

И тревоги мои, и победы мои!

«Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал…»

Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал.

Я любил, размышлял, воевал.

Кое-где побывал, кое-что повидал,

Иногда и счастливым бывал.

Гнев меня обошел, миновала стрела,

А от пули — два малых следа.

И беда отлетала, как капля с крыла,

Как вода, расступалась беда.

Взял один перевал, одолею второй,

Хоть тяжел мой заплечный мешок,

Что же там — за горой? Что же там — под горой?

От высот побелел мой висок.

Сорок лет. Где-то будет последний привал?

Где прервется моя колея?

Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал.

И не допита чаша сия.

Осень

Вот опять спорхнуло лето

С золоченого шестка,

Роща белая раздета

До последнего листка.

Как раздаривались листья,

Чтоб порадовался глаз!

Как науке бескорыстья

Обучала осень нас!

Так закутайся поте́пле

Перед долгою зимой…

В чем-то все же мы окрепли,

Стали тверже, милый мой.

Атлант

Не нужен гений и талант,

Что сам собою горд.

А нужен труженик Атлант,

Что мир воздвиг на горб.

Стоит он, выпятив губу,

По-бычьи пяля взор.

И чует на своем горбу

Косые грани гор.

Земля круглее казана,

А в ней огонь и лед.

И океанская волна

Ему за ворот бьет.

А он стоит, багроволиц,

Спина — под стать коню.

И вдруг как гаркнет:

— Люди, цыц!

Неровно — уроню!

«Захотелось мудрым землянам…»

Захотелось мудрым землянам

Распрощаться с домом зеленым,

Побродить по нездешним лонам,

По иным морям-океанам.

И откуда такое желанье?

Почему со времен Дедала

Рвутся в небо наши земляне,

Неужели земли им мало?

Но птенцы готовятся летом

К их осенним большим перелетам.

Так нас тянет к дальним планетам,

К безначальным тянет высотам.

Кличет осень из синих далей,

Осыпаются листья клена…

От великих наших печалей

Звезды манят нас с небосклона.

Бурой, желтой, красной метелью

Закружились жухлые листья…

От великих наших веселий

Манят нас надзвездные выси.

Журавли курлычут. По далям

Оплывают сосны, как свечи.

И, раскрыв глаза, упадаем,

Упадаем небу навстречу.

Вдохновенье

Жду, как заваленный в забое,

Что стих пробьется в жизнь мою.

Бью в это темное, рябое,

В слепое, в каменное бью.

Прислушиваюсь: не слыхать ли,

Что пробивается ко мне.

Но это только капли, капли

Скользят по каменной стене.

Жду, как заваленный в забое,

Долблю железную руду,

Не пробивается ль живое

Навстречу моему труду?..

Жду исступленно и устало,

Бью в камень медленно и зло…

О, только бы оно пришло!

О, только бы не опоздало!

Слова

Красиво падала листва,

Красиво плыли пароходы.

Стояли ясные погоды,

И праздничные торжества

Справлял сентябрь первоначальный,

Задумчивый, но не печальный.

И понял я, что в мире нет

Затертых слов или явлений.

Их существо до самых недр

Взрывает потрясенный гений.

И ветер необыкновенней,

Когда он ветер, а не ветр.

Люблю обычные слова,

Как неизведанные страны.

Они понятны лишь сперва,

Потом значенья их туманны.

Их протирают, как стекло,

И в этом наше ремесло.

«Дождь пришел в городские кварталы…»

Дождь пришел в городские кварталы,

Мостовые блестят, как каналы,

Отражаются в них огоньки,

Светофоров цветные сигналы

И свободных такси светляки.

Тихо радуюсь. Не оттого ли,

Что любви, и надежды, и боли

Мне отведать сполна довелось,

Что уже голова побелела

И уже настоящее дело

В эти годы во мне началось.

И когда, словно с бука лесного,

Страсть слетает — шальная листва,

Обнажается первооснова,

Голый ствол твоего существа.

Открывается графика веток

На просторе осенних небес.

И не надо случайных чудес —

Однодневок иль однолеток.

Эй, листва! Постарей, постарей!

И с меня облетай поскорей!

Соловьиная улица

Тучей шла сирень, лавиной,

На заборы надвигалась.

Это буйство называлось

Улицею Лакстигалас,

Улицею Соловьиной.

Свешивалась через стены

Гроздью пышной, грузной, пьяной,

И дворы вспухали пеной,

Словно глиняные жбаны.

Кто живет здесь — люди, птицы?

И ужель в домишках чинных

Есть под красной черепицей

Страсти кроме соловьиных?

Что за слово — Лакстигалас?

Птичье или человечье?..

И свободно постигалась

Сладость чуждого наречья.

Старый город

Трудолюбивые пейзажи,

Возделанная красота.

И все круглей холмы, все глаже

И все отраднее места.

Тевтонский орден и Ливонский —

Чванливых рыцарей орда —

В своем ленивом пустозвонстве

Здесь не оставили следа.

Зато ремесленные швабы

И местный работящий люд

Свои понятья и масштабы

Навечно утвердили тут.

Они ценить привыкли место,

И город, окружен стеной,

Залег извилисто и тесно,

Как мозг в коробке черепной.

И разум прост, и тверд, и скромен.

И облик крыш над головой

Подобен сомкнутым ладоням,

Прошедшим обжиг вековой.

Дворик Мицкевича

Здесь жил Мицкевич. Как молитва

Звучит пленительное: Litwo,

Ojczyzno moja. Словно море

Накатывается: О, Litwo,

Ojczyzno moja.

Квадратный дворик. Монолитно,

Как шаг в забое,

Звучит звенящее: О, Litwo,

Ojczyzno moja!

И как любовь, как укоризна,

Как признак боли,

Звучит печальное: Ojczyzno,

Ojczyzno moja.

Мицкевич из того окошка

Глядел на дворик,

Поэт, он выглядел роскошно,

Но взгляд был горек.

Он слышал зарожденье ритма.

Еще глухое,

Еще далекое: О, Litwo,

Ojczyzno moja!

Над Невой

Весь город в плавных разворотах,

И лишь подчеркивает даль

В проспектах, арках и воротах

Классическая вертикаль.

И все дворцы, ограды, зданья,

И эти львы, и этот конь

Видны, как бы для любованья

Поставленные на ладонь.

И плавно прилегают воды

К седым гранитам городским —

Большие замыслы природы

К великим замыслам людским.

«Подставь ладонь под снегопад…»

Подставь ладонь под снегопад,

Под искры, под кристаллы.

Они мгновенно закипят,

Как плавкие металлы.

Они растают, потекут

По линиям руки.

И станут линии руки

Изгибами реки.

Другие линии руки

Пролягут как границы,

И я увижу городки,

Дороги и столицы.

Моя рука как материк —

Он прочен, изначален.

И кто-нибудь на нем велик,

А кто-нибудь печален.

А кто-нибудь идет домой,

А кто-то едет в гости.

А кто-то, как всегда зимой,

Снег собирает в горсти.

Как ты просторен и широк,

Мирок на пятерне.

Я для тебя, наверно, бог,

И ты послушен мне.

Я берегу твоих людей,

Храню твою удачу.

И малый мир руки моей

Я в рукавичку прячу.

Из детства

Я — маленький, горло в ангине.

За окнами падает снег.

И папа поет мне: «Как ныне

Сбирается вещий Олег…»

Я слушаю песню и плачу,

Рыданье в подушке душу,

И слезы постыдные прячу,

И дальше, и дальше прошу.

Осеннею мухой квартира

Дремотно жужжит за стеной.

И плачу над бренностью мира

Я, маленький, глупый, больной.

Карусель

Артельщик с бородкой

Взмахнул рукавом.

И — конь за пролеткой,

Пролетка за конем!

И — тумба! И цымба!

И трубы — туру!

И вольные нимбы

Берез на ветру.

Грохочут тарелки,

Гремит барабан,

Играет в горелки

Цветной балаган.

Он — звонкий и легкий

Пошел ходуном.

И конь за пролеткой,

Пролетка за конем.

То красный, как птица,

То желтый, как лис.

Четыре копытца

Наклонно взвились.

Летит за молодкой

Платочек вьюном.

И — конь за пролеткой,

Пролетка за конем!..

Сильнее на ворот

Плечом поднажать,

Раскрутишь весь город,

Потом не сдержать.

За городом роща,

За рощею дол

Пойдут раздуваться,

Как пестрый подол.

Артельщик хохочет

Ему нипочем:

Взял город за ворот

И сдвинул плечом.

Старик

Старик с мороза вносит в дом

Охапку дров продрогших.

В сенях, о кадку звякнув льдом,

Возьмет железный ковшик;

Водой наполнит чугунок,

Подбросит в печь полешки.

И станет щелкать огонек

Каленые орешки.

Потом старик найдет очки,

Подсядет ближе к свету,

Возьмет, как любят старики,

Вчерашнюю газету.

И станет медленно читать

И разбираться в смысле

И все событья сочетать

В особенные мысли.

Аленушка

Когда настанет расставаться —

Тогда слетает мишура…

Аленушка, запомни братца!

Прощай — ни пуха ни пера!

Я провожать тебя не выйду,

Чтоб не вернулась с полпути.

Аленушка, забудь обиду

И братца старого прости.

Твое ль высокое несчастье,

Моя ль высокая беда?..

Аленушка, не возвращайся,

Не возвращайся никогда.

Черный тополь

Не белый цвет и черный цвет

Зимы сухой и спелой —

Тот день апрельский был одет

Одной лишь краской — серой.

Она ложилась на снега,

На березняк сторукий,

На серой морде битюга

Лежала серой скукой.

Лишь черный тополь был один

Весенний, черный, влажный.

И черный ворон, нелюдим,

Сидел на ветке, важный.

Стекали ветки как струи,

К стволу сбегали сучья,

Как будто черные ручьи,

Рожденные под тучей.

Подобен тополь был к тому ж

И молнии застывшей,

От серых туч до серых луж

Весь город пригвоздившей.

Им оттенялась белизна

На этом сером фоне.

И вдруг, почуяв, что весна,

Тревожно ржали кони.

И было все на волоске,

И думало, и ждало,

И, словно жилка на виске,

Чуть слышно трепетало —

И талый снег, и серый цвет,

И той весны начало.

Наташа

Круглый двор

с кринолинами клумб.

Неожиданный клуб

страстей и гостей,

приезжающих цугом.

И откуда-то с полуиспугом —

Наташа,

она,

каблучками стуча,

выбегает, выпархивает —

к Анатолю, к Андрею —

бог знает к кому! —

на асфальт, на проезд,

под фасетные буркалы автомобилей,

вылетает, выпархивает без усилий

всеми крыльями

девятнадцати лет —

как цветок на паркет,

как букет на подмостки,—

в лоск асфальта

из барского особняка,

чуть испуганная,

словно птица на волю —

не к Андрею,

бог знает к кому —

к Анатолю!..

Дождь стучит в целлофан

пистолетным свинцом…

А она, не предвидя всего,

что ей выпадет вскоре на долю,

выбегает

с уже обреченным лицом.

«Музыка, закрученная туго…»

Музыка, закрученная туго

в иссиня-черные пластинки,—

так закручивают черные косы

в пучок мексиканки и кубинки,—

музыка, закрученная туго,

отливающая крылом вороньим,—

тупо-тупо подыгрывает туба

расхлябанным пунктирам контрабаса.

Это значит — можно все, что можно,

это значит — очень осторожно

расплетается жесткий и черный

конский волос, канифолью тертый.

Это значит — в визге канифоли

приближающаяся поневоле,

обнимаемая против воли,

понукаемая еле-еле

в папиросном дыме, в алкоголе

желтом, выпученном и прозрачном,

движется она, припав к плечу чужому,

отчужденно и ненапряженно,

осчастливленная высшим даром

и уже печальная навеки…

Музыка, закрученная туго,

отделяющая друг от друга.

«Странно стариться…»

Странно стариться,

Очень странно.

Недоступно то, что желанно.

Но зато бесплотное весомо —

Мысль, любовь и дальний отзвук грома.

Тяжелы, как медные монеты,

Слезы, дождь. Не в тишине, а в звоне

Чьи-то судьбы сквозь меня продеты.

Тяжела ладонь на ладони.

Даже эта легкая ладошка

Ношей кажется мне непосильной.

Непосильной,

Даже для двужильной,

Суетной судьбы моей… Вот эта,

В синих детских жилках у запястья,

Легче крылышка, легче пряжи,

Эта легкая ладошка даже

Давит, давит, словно колокольня…

Раздавила руки, губы, сердце,

Маленькая, словно птичье тельце.

Ночная гроза

Тяжелое небо набрякло, намокло.

Тяжелые дали дождем занавешены.

Гроза заливает июльские стекла,

А в стеклах — внезапно — видение женщины.

Играют вокруг сопредельные громы,

И дева качается. Дева иль дерево?

И переплетаются руки и кроны,

И лиственное не отделимо от девьего.

Как в изображенье какого-то мифа,

Порывистое изгибание стана,

И драка, и переполох, и шумиха

С угоном невест, с похищением стада.

Она возникает внезапно и резко

В неоновых вспышках грозы оголтелой,

Неведомо как уцелевшая фреска

Ночного борения дерева с девой.

С минуту во тьме утопают два тела,

И снова, как в запечатленной искусством

Картине, является вечная тема —

Боренья и ребер, ломаемых с хрустом.

Красная осень

Внезапно в зелень вкрался красный лист,

Как будто сердце леса обнажилось,

Готовое на муку и на риск.

Внезапно в чаще вспыхнул красный куст,

Как будто бы на нем расположилось

Две тысячи полураскрытых уст.

Внезапно красным стал окрестный лес

И облако впитало красный отсвет.

Светился праздник листьев и небес

В своем спокойном благородстве.

И это был такой большой закат,

Какого видеть мне не доводилось.

Как будто вся земля переродилась —

И я по ней шагаю наугад.

Таланты

Их не ждут. Они приходят сами.

И рассаживаются без спроса.

Негодующими голосами

Задают неловкие вопросы.

И уходят в ночь, туман и сырость

Странные девчонки и мальчишки,

Кутаясь в дешевые пальтишки,

Маменьками шитые навырост.

В доме вдруг становится пустынно,

И в уютном кресле неудобно.

И чего-то вдруг смертельно стыдно,

Угрызенью совести подобно.

И язвительная умудренность

Вдруг становится бедна и бренна.

И завидны юность и влюбленность,

И былая святость неизменна.

Как пловец, расталкиваю ставни

И кидаюсь в ночь за ними следом,

Потому что знаю цену давним

Нашим пораженьям и победам…

Приходите, юные таланты!

Говорите нам светло и ясно!

Что вам — славы пестрые заплаты!

Что вам — низких истин постоянство!

Сберегите нас от серой прозы,

От всего, что сбило и затерло.

И пускай бесстрашно льются слезы

Умиленья, зависти, восторга!

Болдинская осень

Везде холера, всюду карантины,

И отпущенья вскорости не жди.

А перед ним пространные картины

И в скудных окнах долгие дожди.

Но почему-то сны его воздушны,

И словно в детстве — бормотанье, вздор.

И почему-то рифмы простодушны,

И мысль ему любая не в укор.

Какая мудрость в каждом сочлененье

Согласной с гласной! Есть ли в том корысть

И кто придумал это сочиненье!

Какая это радость — перья грызть!

Быть, хоть ненадолго, с собой в согласье

И поражаться своему уму!

Кому б прочесть — Анисье иль Настасье?

Ей-богу, Пушкин, все равно кому!

И за полночь пиши, и спи за полдень,

И будь счастлив, и бормочи во сне!

Благодаренье богу — ты свободен —

В России, в Болдине, в карантине…

Заболоцкий в Тарусе

Мы оба сидим над Окою,

Мы оба глядим на зарю.

Напрасно его беспокою,

Напрасно я с ним говорю!

Я знаю, что он умирает,

И он это чувствует сам,

И память свою умеряет,

Прислушиваясь к голосам,

Присматриваясь, как к находке,

К тому, что шумит и живет…

А девочка-дочка на лодке

Далеко-далеко плывет.

Он смотрит умно и степенно

На мерные взмахи весла…

Но вдруг, словно сталь из мартена,

По руслу заря потекла.

Он вздрогнул… А может, не вздрогнул,

А просто на миг прервалась

И вдруг превратилась в тревогу

Меж нами возникшая связь.

Я понял, что тайная повесть,

Навеки сокрытая в нем,

Писалась за страх и за совесть,

Питалась водой и огнем.

Что все это скрыто от близких

И редко открыто стихам…

На соснах, как на обелисках,

Последний закат полыхал.

Так вот они — наши удачи,

Поэзии польза и прок!..

— А я не сторонник чудачеств,—

Сказал он и спичку зажег.

Матадор

Скорей, скорей! Кончай игру

И выходи из круга!

Тебе давно не по нутру

Играть легко и грубо.

Пока злащеный рог быка

Тебя не изувечил

Под исступленный свист райка

И визг жестоких женщин,

Пока убийцею не стал.

Покуда ножевого

Клинка мерцающий металл

Не поразил живого —

Беги! Кончай игру! Скорей!

Ты слышишь, как жестоко

Сопенье вздыбленных ноздрей,

Как воет бычье око!..

…Ты будешь жить на берегу

В своей простой лачуге,

Не нужный прежнему врагу,

Забыв о прежнем друге.

И только ночью волн возня

Напомнит гул, арену.

И будет нож дрожать, дразня,

На четверть вбитый в стену…

Дом-музей

Потомков ропот восхищенный,

Блаженной славы Парфенон!

Из старого поэта

…производит глубокое…

Из книги отзывов

Заходите, пожалуйста. Это

Стол поэта. Кушетка поэта.

Книжный шкаф. Умывальник. Кровать.

Это штора — окно прикрывать.

Вот любимое кресло. Покойный

Был ценителем жизни спокойной.

Это вот безымянный портрет.

Здесь поэту четырнадцать лет.

Почему-то он сделан брюнетом.

(Все ученые спорят об этом.)

Вот позднейший портрет — удалой.

Он писал тогда оду «Долой»

И был сослан за это в Калугу.

Вот сюртук его с рваной полой —

След дуэли. Пейзаж «Под скалой».

Вот начало «Послания к другу».

Вот письмо: «Припадаю к стопам…»

Вот ответ: «Разрешаю вернуться…»

Вот поэта любимое блюдце,

А вот это любимый стакан.

Завитушки и пробы пера.

Варианты поэмы «Ура!»

И гравюра: «Врученье медали».

Повидали? Отправимся дале.

Годы странствий. Венеция. Рим.

Дневники. Замечанья. Тетрадки.

Вот блестящий ответ на нападки

И статья «Почему мы дурим».

Вы устали? Уж скоро конец.

Вот поэта лавровый венец —

Им он был удостоен в Тулузе.

Этот выцветший дагерротип —

Лысый, старенький, в бархатной блузе

Был последним. Потом он погиб.

Здесь он умер. На том канапе,

Перед тем прошептал изреченье

Непонятное: «Хочется пе…»

То ли песен? А то ли печенья?

Кто узнает, чего он хотел,

Этот старый поэт перед гробом!

Смерть поэта — последний раздел.

Не толпитесь перед гардеробом…

Белые стихи

(Рембо в Париже)

Рано утром приходят в скверы

Одинокие злые старухи,

И сердитые пенсионеры

На скамейках читают газеты.

Здесь тепло, розовато, влажно,

Город заспан, как детские щеки.

На кирпично-красных площадках

Бьют пожарные струи фонтанов,

И подстриженные газоны

Размалеваны тенью и солнцем.

В это утро по главной дорожке

Шел веселый и рыжий парень

В желтовато-зеленой ковбойке.

А за парнем шагала лошадь.

Эта лошадь была прекрасна,

Как бывает прекрасна лошадь —

Лошадь розовая и голубая,

Как дессу незамужней дамы,

Шея — словно рука балерины,

Уши — словно чуткие листья,

Ноздри — словно из серой замши,

И глаза азиатской рабыни.

Парень шел и у всех газировщиц

Покупал воду с сиропом,

А его белоснежная лошадь

Наблюдала, как на стакане

Оседают озон с сиропом.

Но, наверно, ей надоело

Наблюдать за веселым парнем,

И она отошла к газону

И, ступив копытом на клумбу,

Стала кушать цветы и листья,

Выбирая, какие получше.

— Кыш! — воскликнули пенсионеры.

— Брысь! — вскричали злые старухи.

Что такое — шляется лошадь,

Нарушая общий порядок! —

Лошадь им ничего не сказала,

Поглядела долго и грустно

И последовала за парнем.

Вот и все — ничего не случилось,

Просто шел по улице парень,

Пил повсюду воду с сиропом,

А за парнем шагала лошадь…

Это странное стихотворенье

Посвящается нам с тобою.

Мы с тобой в чудеса не верим,

Оттого их у нас не бывает..

Бертольд Шварц

(Монолог)

Я, Шварц Бертольд, смиреннейший монах,

Презрел людей за дьявольские нравы.

Я изобрел пылинку, порох, прах,

Ничтожный порошочек для забавы.

Смеялась надо мной исподтишка

Вся наша уважаемая братья:

«Что может выдумать он, кроме порошка!

Он порох выдумал! Нашел занятье!»

Да, порох, прах, пылинку! Для шутих,

Для фейерверков и для рассыпных

Хвостов павлиньих. Вспыхивает — пых! —

И роем, как с небесной наковальни,

Слетают искры! О, как я люблю

Искр воркованье, света ликованье!..

Но то, что создал я для любованья,

На пагубу похитил сатана.

Да, искры полетели с наковален,

Взревели, как быки, кузнечные меха.

И оказалось, что от смеха до греха

Не шаг — полшага, два вершка, вершок.

А я — клянусь спасеньем, боже правый! —

Я изобрел всего лишь для забавы

Сей порох, прах, ничтожный порошок!

Я, Шварц Бертольд, смиреннейший монах,

Вас спрашиваю, как мне жить на свете?

Ведь я хотел, чтоб радовались дети.

Но создал не на радость, а на страх!

И порошочек мой в тугих стволах

Обрел вдруг сатанинское дыханье…

Я сотворил паденье крепостей,

И смерть солдат, и храмов полыханье.

Моя рука — гляди! — обожжена,

О господи, тебе, тебе во славу…

Зачем дозволил ты, чтоб сатана

Похитил порох, детскую забаву!

Неужто все, чего в тиши ночей

Пытливо достигает наше знанье,

Есть разрушенье, а не созиданье.

Чей умысел здесь? Злобный разум чей?

Шуберт Франц

Шуберт Франц не сочиняет —

Как поется, так поет.

Он себя не подчиняет,

Он себя не продает.

Не кричит о нем газета,

И молчит о нем печать.

Жалко Шуберту, что это

Тоже может огорчать.

Знает Франц, что он кургузый

И развязности лишен,

И, наверно, рядом с музой

Он немножечко смешон.

Жаль, что дорог каждый талер,

Жаль, что дома неуют.

Впрочем — это все детали,

Жаль, что песен не поют!..

Но печали неуместны!

И тоска не для него!..

Был бы голос! Ну а песни

Запоются! Ничего!

«Хочется мирного мира…»

Хочется мирного мира

И счастливого счастья,

Чтобы ничто не томило,

Чтобы грустилось не часто.

Хочется синего неба

И зеленого леса,

Хочется белого снега,

Яркого желтого лета.

Хочется, чтоб отвечало

Все своему назначенью:

Чтоб начиналось с начала,

Вовремя шло к завершенью.

Хочется шуток и смеха

Где-нибудь в шумном скопище.

Хочется и успеха,

Но на хорошем поприще.

Дни