— А не помешаем?
— Садитесь, садитесь. Хотите здесь, хотите там. Мы уже кончили. Сделайте одолжение.
Стол был весь в крошках. Барсы уже отобедали и теперь покуривали за бокалами вина. Завидев Вайкаи, все встали, чтобы встретить гостей приличествующим образом. Даже Сунег поднялся, которому постоянное опьянение и восемьдесят кило собственного веса мешали твердо держаться на тонких, исхудалых ногах. Каждый представился.
Барсы показали себя хозяевами любезными и предупредительными. Звоном вилок по бокалам подозвали официантов, те быстро обмахнули стол, принесли тарелки, еще бокалы, подали меню новоприбывшим.
Акош занял место между председательствующим и комиком Сойваи, на конце стола.
Жена оказалась во главе стола, рядом с лилово-русым аптекарем, у которого обычно покупала желудочные капли и пудру для Жаворонка. Другим ее соседом был тот вчерашний высокий элегантный господин в цилиндре, которого она еще тогда заприметила, только не знала, кто он, и сейчас его имени не расслышала во время краткого взаимного представления.
Господин этот церемонно, как у почтенной матроны, поцеловал ей руку, окружив тактичным, ненавязчивым вниманием. Одно блюдо порекомендовал, другое отсоветовал по праву завсегдатая, знакомого со здешней кухней.
У него было открытое, располагающее лицо, недавно, по-видимому, побритое. На подбородке еще оставался след рисовой пудры, а кожа распространяла — нельзя сказать, что неприятный — аромат парикмахерской.
Внезапно к этому господину подлетел обер-кельнер и, что-то шепнув, увлек его в угол зала. Там он передал ему письмо, на которое ожидал ответа посыльный. Писала примадонна Ольга Орос, с которой они еще летом жили вместе, прося о последнем свидании перед окончательным разрывом. «Приходите непременно» (теперь она его называла на «вы»). Имре Зани сунул письмо в карман и знаком дал понять, что ответа не будет. Приелись ему уже эти комедии.
Воспользовавшись его отсутствием, г-жа Вайкаи осведомилась у аптекаря, кто с ней, собственно, сидит, и, услыхав, что это первый любовник Зани, очень удивилась. Ей думалось, сказала она Прибоцаи, что это скорее какой-нибудь молодой священник, хотя модная визитка и светские манеры с самого начала заставляли подозревать другое. Вот, значит, это кто. На сцене ей видеть его не приходилось, но слышать о нем она, конечно, слышала.
Актер вернулся и снова стал ухаживать за своей соседкой: расспрашивал, выслушивал, значительно поджимая красивые тонкие губы. Потом сам принялся говорить в декламационной манере французских салонных пьес, словно произнося нескончаемый плавный монолог и чуть манерно поднося ладонь ко лбу (жест этот он охотно применял и на сцене). Дама его была очарована. Только в юности ей случалось встречать таких деликатных, обходительных молодых людей. Эта юношеская непосредственность и светскость, богемная непринужденность и вместе с тем умение держаться… Она не преминула сообщить, как приятно ей наконец лично с ним познакомиться. Артист встал и, поклонясь почти без рисовки, в свой черед заверил, что почитает за честь знакомство со столь почтенным, «доподлинно родовитым» семейством.
Мужчины на конце стола толковали про политику: о венгерском представительстве в имперском совете, австрийских беззакониях, о Кальмане Селле[21].
— А, что вы мне толкуете, — твердил Кёрнеи. — Селл — это голова, политический деятель большого ума.
— Да? И на открытие памятника герцогу Альбрехту тоже от большого ума поехал? — горячился Прибоцаи, энтузиаст еще партии сорок восьмого года[22]. — И это венгерский премьер-министр называется! Стыд и позор!
— Это все тактика, — возражал Кёрнеи.
— Тактика, — горестно качал Прибоцаи головой. — А когда наших же сыновей, венгерских гонведов, в Пеште в почетный караул к памятнику Хенци[23] ставят, — это тоже тактика? Банфи[24] этого не допустил бы, он уж никогда. А этот — мамелюк[25] обыкновенный.
— Государственные интересы требуют, — ввернул Фери Фюзеш.
— «Право, закон, справедливость»?[26] — окончательно рассвирепев, поддел Прибоцаи верноподданничающего юнца. — Эх, ландскнехт ты черно-желтый[27], венский лакей.
Этого Фери уже не мог снести. В таком тоне говорить про облеченного высшей властью премьер-министра Венгрии? Нет, это уж слишком. И он, суеверно чтивший все официальные авторитеты, отважился на ответный выпад.
— А ваш Ференц Кошут[28] хваленый? На тарелочке вам, что ли, венгерскую таможню да венгерский командный язык[29] преподнесет?
— А ты его не тронь. Он Кошута, отца нашего, сын. Тебе этого не понять, сосунок.
— Я Лайоша Кошута уважаю и политику его тоже, — вспыхнув и с некоторым даже горделивым высокомерием заявил Фери. — Но у Лайоша Кошута, как у всех, и достоинства свои есть, и недостатки, — ядовито подпустил он и огляделся победоносно вокруг.
Но все только расхохотались — даже Кёрнеи, даже мамелюки самые замшелые. Ни для кого не было секретом, что, создавая этого образцового дворянина, умом его природа не наделила.
Фери Фюзеш смешался на мгновенье, потом попытался сообразить, следует ли джентльмену в этом случае оскорбиться, и стал уже примериваться, кого вызвать. Но его быстро утихомирили, и он опять заулыбался.
Акош в споре не участвовал. Какое ему дело до Селлов да Ференцев Кошутов. Его занимали вопросы посерьезней, заботы поважнее.
С отрешенным, выдававшим нечистую совесть лицом сидел он, погрузясь в свои утренние грезы. Но вот взгляд его упал на жену, давно уже занятую едой там, во главе стола.
Тогда, словно решась, Акош поднял брови, оседлал нос своими массивными очками и основательно, со знанием дела принялся изучать меню.
Гектографическая краска расплылась во многих местах, и различить буквы стало трудно. Поэтому он из верхнего кармашка жилета достал еще и лупу, через которую разбирал обычно жалованные грамоты, удвоив тем самым увеличительную силу стекол.
На благородном генеалогическом древе кулинарии отыскивал он нечто, о чем мечтал непрерывно второй уж день. Отыскивал с такой всепоглощающей страстью и усердием, словно каких-нибудь гипотетических Вайкаи или Божо XVI века. И наконец нашел: скромно, но многообещающе, на сей раз меж фаршированным филеем и свиной отбивной, затаился он, «гуляш в котелке, по-пастушески». Акош ткнул пальцем — и официант во мгновение ока водрузил его перед ним на стол.
— Запах роскошный, — заметил Фери Фюзеш.
Акоша даже покоробило. Ему-то что, «роскошный» или не «роскошный»! Вот он сам сейчас распробует. И низко-низко, к самой пурпурной подливке опустил в серебряную миску свой хрящеватый, почти мертвенно-бледный нос, словно для себя одного приберегая это наслаждение, глубоко вдыхая пахучий пар. Фери Фюзеш был прав: запах роскошный; но вкус, господа, вкус и того роскошней.
С жадностью поглощал он гуляш, подчищая тарелку кусочками хлеба, совсем как галантерейщик, Вейс и Товарищ.
— Илонка! — раздались голоса. — Илонка, булочек, рогаликов соленых!
Подошла Илонка, пятнадцатилетняя дочка ресторатора, которой вменялось в обязанность восполнять убыль в плетеных сухарницах. В бесплодной надежде на артистическую карьеру болталась она тут, в отцовском ресторане. Мечтой ее было попасть в шарсегский театр Кишфалуди. Но заветным этим желанием она ни с кем не делилась и, с немой тоской воззрившись на Имре Зани, отошла со вздохом к другому столу. Была она бледна, как пресная лепешка.
— Выпьешь чего-нибудь? — спросил Кёрнеи у Акоша.
— Нет, нет. Я, знаешь, пятнадцать лет ничего не пью.
Сунег обратился в слух.
— А под гуляш хорошо идет, — настаивал председательствующий. — Надо же хоть запить. Ну, старина? Стаканчик.
— Тогда, может быть, пива немножко, — сказал Акош, вопросительно глядя на доктора Галя, своего домашнего врача. — Там алкоголя поменьше. Кружку пива, — бросил он официанту и крикнул вдогонку: — Только самую маленькую, голубчик!
Осторожно отпил он несколько глотков. Белая пена осела на его серых усах. Он обсосал их.
Потом заказал телячье челышко, ванильную лапшу, которая, по счастью, еще не кончилась, и оказалась превкусной; съел эментальского сыру и напоследок — два яблока.
— Не вредно ли будет, отец? — с ласковой заботой осведомилась жена, которую опекали артист и аптекарь.
— Какое там вредно, — откликнулись все за него вместе с домашним врачом и предложили: — Еще кружечку?
— Нет, спасибо, хватит, — воспротивился Акош. — Лукуллов пир, — с усмешкой добавил он, чувствуя, что наелся до отвалу.
Сыт, как говорится, и пьян, только что нос не в табаке.
Но в это мгновенье Балинт Кёрнеи извлек из внутреннего кармана портсигар с изображением головы борзой, откинул кожаный клапан и, развернув два ряда сигар, без дальних слов положил перед ним: угощайся, мол.
Акош вынул великолепную темную «тису», самым что ни на есть естественным движением сорвал ярлычок и, прежде чем комик успел подать перочинный нож, откусил кончик и сунул сигару в рот. Сойваи поднес спичку.
Жена с некоторым изумлением наблюдала за всем этим, но, видя, что доктор Галь не возражает, не стала ему портить удовольствие, продолжая болтать со своими кавалерами.
Чмокая блестящим слюнявым кончиком, с младенческой жадностью сосал старик сигару, эту свою горько-ароматичную пустышку. Дым ласкал его девственно-нежное, отвыкшее от табака нёбо, приятно щекоча обоняние и туманя голову — будоража ленивую старческую кровь, будя давно забытые ощущения. Что ему теперь до национальных прав и козней Вены, Дрейфуса и Лябори?