С разгоревшимся любопытством Акош стал переводить бинокль с Ольги Орос на Зани и обратно.
В антракте Кёрнеи принялся развлекать г-жу Вайкаи городскими сплетнями. Акош между тем в своем безукоризненном сюртуке, причесанный и с нафабренными усами отправился в клубную ложу засвидетельствовать почтение губернатору. Тот встретил его очень любезно, вскочил, опять сел, переломив пополам свое легкое, не знающее покоя тело, и тут же пригласил к себе завтра на обед, где должен быть правительственный комиссар из Будапешта. Они порассуждали о выборах без коррупции, да так доверительно, проникновенно, что не заметили, как антракт пролетел. Второе действие Акош смотрел уже из этой ложи.
В середине его, после рабочего дня в редакции, прибыл Миклош Ийаш и занял постоянное кресло «Шарсегского вестника». На сцену он, по своему обыкновению, даже не глядел. Сидел со скучающим видом вполоборота, небрежно облокотясь на спинку стула впереди, как бы говоря: а, что тут может быть, в этом захолустье.
Представлениями Ийаш никогда не бывал доволен, хотя не пропускал ни одного. Особенно доставалось в его рецензиях Сойваи. Вот как о нем было написано в последней:
«Он угождает нетребовательным вкусам райка, а его Вун Чхи просто возмутителен. Столичная публика не потерпела бы такой откровенно невежественной балаганщины».
Эту рецензию, наделавшую шума, одни находили слишком резкой, другие — несправедливой, включая самого Сойваи. Сначала он было призадумался над ней, но через денек-другой опять взялся за свои антраша, которые вызывали неудержимый смех у зрителей.
Юный редактор даже губы кривил, до того все это его раздражало. Переменил он позу лишь при выходе исполнительницы роли Молли, субретки Маргит Латор. Эту Ийаш считал прирожденной актрисой, хваля в газете ее свежий импровизационный дар и голос, несравнимый с голосом Ольги Орос по диапазону. Уподобляя ее Кларе Кюри[31], он неоднократно подчеркивал, что ей место не здесь, а в столице. Все были убеждены, что и любовные стихи его в «Шарсегском вестнике» посвящались Маргит Латор.
Зайдя по окончании второго акта в клубную ложу, Кёрнеи повел Акоша во двор покурить. Они долго пробирались крытыми переходами, пока не оказались на втором этаже гостиницы у красной мраморной лестницы. По широким ее ступеням подымались когда-то Акош с женой и дочкой в бальный зал. На площадке меж двумя кипарисами по-прежнему стояло большое зеркало — дамы поправляли перед ним свои прически. Но дверь в зал была заперта и в коридоре было темно и неуютно. Коридорная — толстушка в белых чулках и лакированных туфлях на высоких каблуках — слонялась с медным подсвечником, по временам облокачиваясь на перила и делая недвусмысленные авансы молодым людям. Да, нравы здесь были вольные, что и говорить.
Быстро сойдя по ступенькам, Кёрнеи с Акошем через маленькую дверцу попали во двор театра и закурили там.
В резком свете ацетиленового фонаря серела холстинная изнанка декораций. Какие-то неопрятные подростки снимали с них и носили на склад сиявшие недавно на сцене китайские фонарики.
Посередине, под большим платаном, на столике вроде ресторанного сидел Сойваи в своем китайском наряде, отхлебывая вино с содовой.
— Блестяще, — поздравил его Кёрнеи.
— Блестяще, блестяще, — со счастливым смехом подхватил Акош. — Просто блестяще.
Он все жал комику руки и, смеясь, глядел на него, не мог наглядеться. Ох и бестия. Он и не он. Сидит себе с этой косицей на плешивой голове, с толстым слоем грима на вспотевшем лице. Просто невозможно удержаться от смеха.
Сойваи же вполне серьезные вещи сообщал окружающим про Имре Зани и Ольгу Орос: о том новом обороте, который приняла старая любовная история.
Среди его слушателей был доктор Галь — театральный врач и член многих комиссий; были и другие театралы, друзья искусства, в том числе папаша Фехер из Аграрного банка. За неимением лучшего обнимал он одну из гейш с густо подсиненными веками.
— Скандал был страшный, — продолжал комик начатый рассказ. — На целых полчаса пришлось вчера опоздать с началом третьего действия «Кардинала». Публика не знала уже, что и думать. А это безумец наш, в чем был — в пурпурной мантии, с золотой цепью на шее, кинулся после второго акта в город, прямо к Ольге Орос на квартиру. Ревность вдруг обуяла. Все стекла побил, баталию учинил там страшнейшую — и назад с окровавленными руками. Из кофейной видели, как он обратно бежал, подоткнув свою мантию. Ну, потеха. Ему это в месячное жалованье влетит.
Собравшиеся ахали, расспрашивая о подробностях.
— Ольга знать его не хочет теперь, — добавил Сойваи. — Замуж выходит. Говорят, Дани Карас женится на ней.
Дани? Сын помещика Иштвана Караса, у которого тысяча хольдов, берет в жены актрису? Это всех взбудоражило. Посыпались новые вопросы. Но комик, завидев Ийаша, который направлялся к ним из уборной Маргит Латор, отбросил сигарету и удалился величаво, как мандарин. После той рецензии они друг с другом не разговаривали.
Кёрнеи, подхватив Ийаша под руку, представил Акошу.
— Незнакомы? Акош Вайкаи — редактор Ийаш.
Ийаш поджал губы. Он недолюбливал это свое звание. Однако снял шляпу, поклонился.
— Сервус, — поздоровался Акош.
— Сервус, — ответил тот.
Вместе, поглядывая друг на друга, но не говоря ни слова, дошли они до кондитерской и там расстались.
Акош купил перевязанную золотой тесемкой коробку шоколадных конфет и отнес жене в ложу.
От всего увиденного и услышанного голова у него шла кругом. Не все он сразу уловил, не все понял; скорее с толку был сбит и даже обрадовался, когда занавес опять взвился вверх. Опять можно было погрузиться в вымышленные, но все-таки более простые и обозримые перипетии пьесы.
Гейши, переодетые подружками невесты, пели и танцевали на свадьбе маркиза Имари в праздник хризантем. Танцевала и та, которую обнимал папаша Фехер. Все они, полненькие и худые, беленькие и темноволосые, жили, глупышки, в предвкушении каких-то удовольствий, подарков судьбы.
Срывала те цветы удовольствий Ольга Орос. Успех ее становился все бесспорней. Она безраздельно царила на сцене. Все говорили о ней, смотрели лишь на нее, И правда: до чего ж соблазнительно хороша эта чертовка, эта вкрадчиво-бесстыдная кошка. И не молодая ведь: наверно, за тридцать уже, а то и за тридцать пять. Но тело пышное, томно-сладострастное, точно разомлевшее во всех этих чужих объятиях, на постелях, в которых она валялась; лицо нежное, как спелая мякоть банана, а грудь — две маленькие виноградные грозди. Какую-то обольстительную испорченность источало все ее существо, поэзию увядания и умирания. И воздух хватала она, словно студя разгоряченный, распутный свой ротик, будто конфетку обсасывая или втягивая шампанское.
Пенье ее было почти не настоящее — так, писк да щебет, небрежный речитатив. Но публика и другие исполнители во все глаза глядели на нее, беспредельно ей преданные, готовые на все ради нее.
Где же справедливость? Огонь и сера должны бы пасть на блуд этот, библейскую скверну, на мерзкую эту особу, а на нее сыплются цветы. Ее безнравственная жизнь и грязные интрижки, продажность всем известны; что это — тварь, на которой клейма негде поставить, — ни для кого не секрет. И вот, однако, нянчатся с ней, окружают поклонением. Все ей; она — первая среди женщин, выше самых добрых и кротких; ей — вся любовь, хотя какой же любви, какого уважения она заслуживает, эта воплощенная насмешка над всем прекрасным и возвышенным? Где тут справедливость? И в помине нет.
С биноклем у глаз раздумывал Акош, что бы он сделал, попадись она ему на улице. Отвернулся бы, смерив взглядом с ног до головы, или просто плюнул.
От этих мрачных мыслей его опять отвлек Вун Чхи, который вышел, пританцовывая, на сцену и на сей раз действительно блеснул. Горестно обмахиваясь длинной своей косой, запел знаменитые куплеты:
Да, да, ужасно:
голова с хвостом.
Но разве не страшно,
что и все — вверх дном?
Что с изъяном краса,
где ни поглядишь?
Брысь, на место, коса!
Кыш! Кыш! Кыш!
Успех был такой, что пришлось надолго прервать представление. Аплодисментам не было конца.
Хлопали все: ложи, партер, галерка. Хлопал, перевесясь в пылу восторга через край своей ложи и самозабвенно отбивая такт на барьере, и Акош. Его уже не заботило, что на него смотрят. Общая буря увлекла и их с женой. Оба смеялись до слез.
— Да, да, ужасно, — хихикала жена.
— Кыш, кыш, — повторял Акош, в шутку замахиваясь на комика, рубя воздух рукой.
Это было, однако, не все. Последовали строфы, ловко приноровленные к местной и политической злобе дня. Шарсег тоже был ужасен, да, да, потому что тонет в грязи, канализации нет, а в театре — электричества. Зал бушевал.
Сам губернатор оценил намек и, первый подавая пример, соизволил похлопать в ладоши, показывая, что благосклонно принимает строгую, но справедливую критику неполадков.
Вскочил он — мгновенно, как автомат, — лишь когда и памятник Хенци, и черно-желтое знамя тоже были объявлены «ужасными». Вскочил и отпрянул в глубь ложи. Большего он не мог себе позволить. Престиж венгерского правительства, которое он представлял, тоже как-никак надо соблюсти.
В этой накаленной атмосфере окончился спектакль. С недоумением смотрел Акош, как занавес опускается в последний раз и публика устремляется в гардероб.
Несколько мгновений оставался он на месте, глядя в программу и потирая руки. Достал из наружного кармана сюртука сложенный вчетверо носовой платок, вытер разгоряченное лицо. Жена шарила по стульям в поисках сумочки.
Когда они спустились, давки внизу уже не было.
Стоявший у кассы Арачи елейно с ними поздоровался и пожал Акошу руку. Тот с восхищением отозвался о спектакле, пообещав еще прийти с женой. Но тут распахнулась дверь и к директору порхнула примадонна.