Она даже не смыла грима и, торопясь куда-то, завернулась только в легкую шелковую накидку.
Старик уставился на нее в нерешительности.
Арачи его представил.
Акош поклонился — разве чуть небрежней, чем губернатору перед спектаклем, и, так как артистка протянула ему руку, принял ее.
— Поздравляю. Вы… вы были великолепны, — пробормотал он.
— Ну что вы, — заскромничала артистка.
— Нет, нет… Я, знаете, не имею привычки комплименты говорить. Просто великолепно.
— Правда? — спросила Ольга Орос и рассмеялась хрипловатым своим смехом.
Одуряющим ароматом веяло от нее — запахом новых, модных духов «Гелиотроп».
Приятная, мягкая ручка на несколько мгновений задержалась в руке старика. И он вернулся к жене, которая поджидала его у подъезда.
— Совершенно так же смеется, как на сцене, — отметила она.
— Да, очень натурально играет, очень.
Побрели домой. Было еще совсем тепло.
— Говорят, она в Зани влюблена, — на площади Сечени нарушила молчание г-жа Вайкаи.
— Нет. В Дани Караса, — возразил Акош. — И замуж выходит за него.
В эту минуту мимо пронеслось открытое ландо, запряженное парой отличных, сытых гнедых. В нем рядышком сидели Ольга Орос и Дани Карас.
Двое стариков уставились им вслед.
Глава седьмая,в которой со стариками беседует один неоперившийся провинциальный поэт
Во вторник стол их в «Короле венгерском», который приберегал для них обер-кельнер, остался незанятым.
Акош обедал у губернатора. А жена, воспользовавшись случаем, пошла к своей старой знакомой, председательнице католической женской лиги, вдове-полковнице Захоцкой. У нее каждый вторник собирались дамы — за компотом, за кофе со сливками и печеньем обсудить текущие дела.
В последнее время они усиленно занялись благотворительностью. Открыли дом найденыша, учредили патронат девы Марии для благородных девиц и очаг св. Марфы для прислуги, где можно было всегда нанять хорошую, работящую. Не обошли заботой и растущую в городе нищету: раздавали бесплатные обеды, одежду беднякам без различия исповеданий. Жертвовали, кто сколько может, и все их поминали добром.
Сюда к шести зашел за ней муж, рассказав по дороге, что было у губернатора.
Пришло человек сорок, в том числе правительственный комиссар из Будапешта — приятный, обходительный господин, так что время очень славно провели. Подавали бульон, но не в тарелках, как дома или в «Короле», а в чашках. Была еще рыба двух сортов, мясное филе с подливкой, пышечки соленые с ветчиной и сладкое, которого он уже и пробовать не стал. Но полстаканчика французского шампанского выпил все-таки.
Жена в свой черед рассказала про кофе у Захоцкой. Особенно понравились ей сладкие сдобные булочки.
На площади Сечени встретились они с Миклошем Ийашем.
Шарсегцы волей-неволей друг с другом встречались по нескольку раз в день. Так уж был распланирован город: никто не мог миновать площадь, куда бы ни шел. И здоровались при таких встречах одними глазами, без особый эмоций, как с членами семьи у себя в квартире.
Заранее было даже известно, кто когда появится на площади. У каждого был свой час.
Майвади, к примеру, всегда проходил точно в половине восьмого со своими учениками, с которыми тем приветливей бывал вне школы, чем строже на уроках. Ученики несли разные физические тела, фигуры из картона, железные стержни для опытов, иногда — кроликов или воробьев, которых учитель накрывал потом стеклянным колоколом и умерщвлял, выкачивая воздух. Сунег в пальто с поднятым воротом появлялся после восьми и при звуке гимназического колокола, возвещавшего начало занятий, нередко припускал бегом из страха перед директором и боязни опоздать. Девять — это был час доктора Галя. В десять знакомую уже нам операцию производил Прибоцаи: чистил ногти перед своей аптекой. В одиннадцать, обычно на легкой линейке и сам правя, выезжал Кёрнеи. Рослый темно-серый битюг пожарной команды стрелой проносил его по площади. В двенадцать выходили прогуляться актеры. С полудня же и до вечера оживление на площади поддерживали барсы, которые обосновывались либо в кофейной, либо в ресторане.
Ийаш выходил пройтись часам к восьми вечера, освободясь в редакции. С единственным своим другом — улыбчивым, краснощеким и сметливым еврейским юношей Ференцем Фрейндом, который его понимал, поощрял и сам пописывал, любил побродить он по переулкам. Но обыкновенно гулял один, как и на этот раз.
Нежданная встреча с Миклошем накануне в театре, хоть и мимолетная, долго не шла у Акоша из головы. Когда-то ведь он на колени его себе сажал, награждал подзатыльниками. Но это было давно. Об этом он ему не напомнил, да и Миклош, наверно, уже все позабыл.
А было время, когда Вайкаи часто хаживал к Ийашам на их гостеприимную тарлигетскую виллу, пока одно зловещее обстоятельство не разметало эту блестящую, хорошо известную в городе семью.
Однажды вечером к отцу Миклоша, Яношу Ийашу, принадлежавшему к самым верхам комитатского общества, явились два детектива и прямо с виллы увезли его в полицию. Там его задержали.
Случай был загадочный. Ведь само имя, не говоря уже о состоянии, служило порукой его порядочности. Не секрет, что он много тратил, случалось, и в карты играл, но все его знали как человека исключительной честности. Уверяли, что это просто ошибка, сговор тайных недоброжелателей, а улик против него нет никаких. Дело в том, что Ийаш через посредников продал одно из своих имений и те уже получили деньги от первого покупателя: сто пятьдесят тысяч форинтов; но подвернулся другой, предложивший больше, и они заключили сделку с ним. Тогда первый в отместку за ускользнувшее имение донес якобы на Ийаша, утверждая, будто денег обратно не получал, а покупка уже и в земельный кадастр занесена.
Подробности публика представляла довольно смутно. Дошло ли до суда, никто не знал. Фактом, однако, остается, что подследственного держали под арестом и не выпускали ни под какой залог. Только через полтора года вышел старик из тюрьмы и, сломленный нравственно и физически, уехал за границу, где и умер. Жена же еще во время его заключения скончалась от пережитых волнений.
Занимались в свое время этим делом и газеты. Особенно когда за трагедией отца последовала трагедия старшего сына, Ене, служившего лейтенантом-гонведом в Шарсеге. На основании круживших в городе слухов и его вызвали на суд чести: выяснить, достоин ли он после всего случившегося офицерского темляка. Но Ене, не дожидаясь разбирательства, отправился в одно прекрасное утро в родовое тарлигетское поместье и там под большим ореховым деревом застрелился из своего офицерского пистолета. «Это самое малое, что могу я отдать за честь моего отца», — стояло в записке, которую приколол он к свой атилле[32].
Всю землю и виллу между тем продали, а деньги прожили; семья распалась.
Остался один пятнадцатилетний Миклош, которого родственники взяли к себе на хутор. Там скакал он верхом, развивал мускулатуру, ел и спал вволю, а потом записался в Коложварский университет на юридический. Но экзамены сдавать не стал, а изучил английский и, когда шум, вызванный скандалом, поулегся, объявился ко всеобщему удивлению в Шарсеге в качестве журналиста.
Миклош мало с кем встречался из-за двусмысленного своего положения. И Фюзеш его задирал, восстанавливая всех против него, и в клуб его не принимали. Поэтому утро он проводил в кофейной, обложившись газетами, а вечерами закрывался у себя в меблированной комнате и писал. За ним укрепилась репутация оригинала, поклонника новейшего художественного направления — «сецессиона»[33]. Он и сейчас бродил, вынашивая стихотворение, которое брезжило в голове. Но надежда, что оно наконец выльется, не оправдывалась. Сколько ни кружил он по улицам, вместо слов шел один избитый, надоевший, пустопорожний шлак.
Был он в английском костюме, узком лиловом галстуке, с непокрытой головой и мягкой шляпой в руке. Каштановые волосы пышной волной ниспадали на его крутой лоб, придавая лицу неизъяснимо юное выражение.
Подняв глаза, он увидел супружескую чету и поспешил навстречу. Застенчивое молчание Акоша еще вчера пришлось Ийашу по душе, и, подойдя, он протянул ему руку.
— Сервус, дорогой дядюшка Акош.
Тот ответил сердечным пожатием, словно от лица всех прося прощения за случившееся.
— Сервус, братец, сервус, дорогой.
— Вы куда? — в нерешительности постояв, спросил Ийаш.
— Домой.
И не зная, как поступить, устав уже выжимать из себя стихотворение, Ийаш присоединился к ним.
— Если позволите…
Акош поклонился. Г-жа Вайкаи растерянно смотрела на Ийаша. Все молодые люди повергали ее в растерянность.
Они шли в теплых вечерних сумерках между рядами неподвижных домов, которые застыли с некоей даже аффектацией, будто у них было еще что-то впереди.
— Много дела в редакции? — спросил Акош, чтобы сказать что-нибудь.
— Достаточно.
— Могу себе представить. Газету каждый день делать. Статьи писать. В такое трудное время, когда все перевернулось. Стачки эти, дело Дрейфуса.
— В Бразилии пять тысяч рабочих бастует, — робко вставила мать.
— Где? — переспросил Миклош.
— В Бразилии, — уверенно объяснил Акош. — На днях мы в столичной газете читали.
— А-а. Может быть. Мне тоже припоминается, — рассеянно протянул Ийаш и вздохнул. — Только сейчас я не над этим работаю.
Он подразумевал свои стихи, которые, не привлекая ровно ничьего внимания, появлялись в воскресных номерах «Шарсегского вестника», и потянул себя многозначительно за нижнюю губу: жест, выражавший неудовлетворенное честолюбие и жажду признания.
Но намек его остался непонятым. Акош не читал стихов. Жена, если и читала, не смотрела, кто автор. Ей это было не важно.
На углу длинной, безлюдной улицы Петефи, молчаливо уходившей вдаль, Миклош остановился.