Перед Акошем вырос гайдук Башта в бело-синей парадной ливрее и усами, закрученными с таким искусством, что острые, нитевидные кончики их почти незаметно сходили на нет, словно растворяясь в воздухе где-то за пределами щек. В руках у него был огромный, застланный салфеткой поднос с вином, которым обносил он господ, по-солдатски вытягиваясь перед каждым.
Прибоцаи взял бокал.
— С возвращением.
Акош осушил свой до дна, как подобает, и сказал:
— За твое здоровье.
— И за твое.
Пожав друг другу руки, уселись они на диван. Спустя четверть часа Акош завозился.
— Ну, теперь мне, правда, пора.
— Ничего не пора, старина.
Кёрнеи как бдительный хозяин всегда был начеку и тотчас предупреждал опасность, если кто норовил улизнуть.
— И разговора быть не может, — запротестовал он и на этот раз. — Никуда ты не пойдешь.
И, забрав руку старика в свои стальные тиски, повел в угол зала, где дым был всего гуще. Там под висячей лампой сгрудились игроки в тарокк[39]. Как раз собирались сдавать.
— Подсаживайся пятым, — указывая на них, предложил Кёрнеи.
Тарокк! Это была слабость Акоша и его сила.
Никто не играл в тарокк с таким мастерством, с такой неистощимой изобретательностью и страстью. Познания его в этой игре были столь велики, что в спорных случаях клубные завсегдатаи обращались к нему как к высшему авторитету за окончательным приговором.
— В «Паскевича»?[40] — небрежно осведомился он у сидящих.
— Ага, — подняв высокий лоб, отозвался из тучи сигарного дыма вежливый прокурор Галло, сам прославленный игрок, и встал из-за стола. — Сдам потом.
За ним поднялись остальные: Доба и плотный, коротко остриженный господин в чесучовом костюме с черной от загара головой — тот самый Иштван Карас, отец Дани и владелец тысячи хольдов. Только четвертый остался сидеть, Ласло Ладани, депутат вольного королевского города Шарсега от партии сорок восьмого года, а позже — независимости, своей седой подстриженной бородкой и печальными глазами напоминавший Миклоша Зрини[41].
Они с давних пор были с Акошем в натянутых отношениях.
Депутат — его прозвали «кровожадным» — принадлежал к самым яростным экстремистам, к крайним из крайних и не скрывал в узком кругу, что стоит за решение дебреценского Национального собрания 1849 года о детронизации Габсбургов, которых в любой момент согласен низложить за преступления против венгерской нации. Деда его австрийские солдаты в сорок девятом повесили на груше, и Ладани часто в полный голос, надтреснутый от патриотических скорбей, поминал об этом перед избирателями, когда они являлись к его особняку с факелами и национальными знаменами. Акоша он знал хорошо; знал, что в душе он, может, и за него, но голосовать будет всегда за правительственную партию — по робости своей, потому что драться не любит, в мире хочет жить с семьей, самим собой и со всеми; потому что Акош — за соглашение, любое соглашение, а значит, и шестьдесят седьмого года[42].
Поэтому он не раз отзывался об Акоше с осуждением.
Но сейчас, видя его перед собой и понуждаемый остальными, тоже встал. За стаканом вина мадьяр всегда поймет мадьяра, и Ладани подал Акошу руку.
— Садись с нами, — проскрипел он своим надсаженным голосом.
Такое приглашение нельзя было отклонить. Друзья тарокка, словно заморскую знаменитость, встречали Акоша. Да и сами карты соблазняли — огромные, с серым крапом. Трудно было устоять, и Акош сдался.
— Ну, так и быть, — засмеялся он.
Кёрнеи с облегченьем удалился.
Акош меж тем примостился у стола, на мраморной доске которого блестело несколько пролитых винных капель. На аккуратных черных табличках заранее очиненным мелком написали имена играющих и поставили перед каждым.
Галло сдал карты.
Акош взял свои девять, мгновенно растасовал привычным движением и обозрел любовно весь веер, напоминавший о добрых старых временах. Вот дама в испанском кринолине и с кастаньетами; пагат со своей лютней, увенчанной человеческой головой, и саблей на боку; всесильный шкиз в раздвоенной чалме и пестром цирковом наряде; могущественное «двадцать одно» — скрестивший ноги турок с чубуком в руке. Все тут, «онёры»[43], которые любую карту могут побить, оттого им и честь такая. Милые, добрые знакомцы: обнимающиеся влюбленные, расстающийся с подружкой солдат в старинном мундире, кораблик в волнах. Карты как на подбор.
Игроки посмотрели в свои, а потом с не менее внимательным, острым прищуром — в лица друг другу. Лицо — оно тоже важно, еще важнее карт! Что он там затевает, какие мины подводит, какие каверзы готовит и ловушки?
— Пас, — сказал Акош.
— Пас, — откликнулся сидящий рядом Карас.
Доба и Ладани тоже спасовали.
Акош от души наслаждался положением. Даже сигару закурил, чтобы мозгами получше пораскинуть.
Тарокк ведь — не какая-нибудь там легковесная игра из тех, что изобретаются нынче. Это игра благородная, уходящая корнями в глубокую древность; игра замысловатая, для которой потребны восточный склад ума, неусыпная бдительность, находчивость и самообладание. Она пришла из Азии вместе с доблестными нашими предками и длинна, как затейливая сказка с мудреным зачином, интригующим продолжением и неожиданно простой концовкой. Голову, правда, заставляет поломать, зато мозгов не сушит; словом, чрезвычайно приятная игра. Целые поколения шлифовали ее, пока не довели до столь интеллектуальной тонкости.
Карас прикупил три карты из колоды.
— Козырь двадцатка.
— Я пас, — отказались опять и Доба и Ладани.
Акош потеребил усы и весело объявил:
— Контра[44].
Все призадумались.
Акош играл с Ладани, своим новоприобретенным другом. Партнером Караса был Доба, который сидел напротив Акоша и не уставал удивляться, глядя на него: как посвежел.
А тот в свой черед наблюдал судью. Сидит, помалкивает, как в театре возле своей кокетливой худышки жены, причесанной под Ольгу Орос. Жены, которая даже с этим голяком Сойваи путалась — по крайней мере комик так уверяет. А знает ли он сам, достойнейший этот человек, догадывается ли, бедняга, о чем-нибудь? Слова никогда не проронит. И сейчас усталость одна и безучастие на лице.
— Реконтра[45], — принял судья вызов Акоша. — Tout les troix[46].
«Эхе-хе, — сказал Акош про себя. — То-то и оно, что три; вечно трое; жизнь втроем».
Вот о чем ему думалось, и в этом-то, наверно, и заключалась ошибка.
Он, старый матадор, перестал внимательно следить за картами, и это в конце концов привело к роковому исходу: Доба с Карасом одолели Акоша с Ладани.
Стоявшие вокруг только диву давались.
— Невероятно.
— Ну, по такому случаю выпить надо, — сказал Карас.
Обер-лейтенант австрийского егерского полка Вернер, молча сидевший возле Акоша как благожелательный наблюдатель, наполнил бокалы. Два года уже стоял его батальон в Шарсеге, но он так и не научился ни одному венгерскому слову. Трезвый, Вернер еще объяснялся по-немецки; но под градусом не только немецкий, а, наверно, и родной свой, моравский, забывал. Но барсом был образцовым и в их компании чувствовал себя превосходно. Только и знал, что пил да наливал, улыбаясь чему-то про себя.
— Выпьешь? — спросил Акоша Ладани. — Легкого сильванского.
И одним духом осушил бокал.
Название это выговорил он с таким смаком, что и Акош тоже выпил «легкого сильванского».
Ладани облапил его.
— Да ты, Акошка, парень что надо. Об одном только прошу, сделай ради меня. Выкинь ты из своего сада подсолнухи эти поганые.
— Почему?
— Потому что черно-желтые они. Провались он, этот «шварц-гельб»[47], и на цветах нам не надо его.
Выпили и за это.
Акош уж не одним сильванским угощался, но и другими винами: легкими, с песчаных почв, и покрепче, с нагорий.
— Так сколько там у нас? — принялся он считать, записывая мелом. — Контра, реконтра, это четыре очка, tout les troix — два, четыре короля — еще одно, итого — семь. Семьдесят крейцеров. Держите.
И, выложив деньги на стол, вытер табличку маленькой желтой губкой.
Потом снова закурил и даже очки снял, что всегда означало у него хорошее расположение духа.
Теперь уже он ничем не отличался от остальных. Не глядел на них со стороны, как, войдя, из дверей; не ощущал удушливого дыма; держался естественно, будто пролежал все эти годы в спячке и начал опять жизнь оттуда, где остановился. Все внутренние торосы растопились, голова пылала, и снежная шапка волос, казалось, подтаяла на ней. Даже в глазах появился счастливый влажный блеск, а уши зарделись майским цветом от прилива добрых, дружеских чувств.
Но с новой партией настал черед вражды и мщенья. Едва карты были сданы, Акош напряг все силы и, даже манжеты отстегнув, чтобы не мешали, с былым азартом ринулся в бой.
— Козырь восемнадцать! — не медля возгласил он.
Партнеры переглянулись не без ревнивого чувства: кто же его счастливый обладатель? Акош между тем забрал уже первую взятку.
Потом, хитровато на них поглядывая, выложил по очереди на стол своих орлов: сначала шкиза, потом «двадцать одно», потом девятнадцать и, наконец, восемнадцать.
— Ха-ха-ха, он у него был! — разразилась смехом компания.
— В своего козыря сыграл! — восторгались все.
— Нет, с ним не сладишь, он прежний, наш Акош, — обнимая, поздравляли его. — Выпьем, старина, черт тебя дери!
И стекла вздрагивали от громогласных восклицаний и взрывов смеха.
Одна партия следовала за другой, но Акош ухитрялся держаться, разгадывая коварные маневры противников, отбивая предательские удары. Это тянулось долго.