Избранное — страница 2 из 97


О. Россиянов

ЖАВОРОНОКПовесть

Глава первая,в которой читатель знакомится со стариками родителями и дочкой, кумиром их жизни, а также узнает про хлопотные сборы в одно степное имение

На диване с высокой спинкой вместе с трехцветными тесемками, обрывками веревок, клочьями бумаги валялась разодранная газета с черными буквами вверху: «Шарсегский вестник, 1899».

На освещенном ярким солнцем табель-календаре рядом с зеркалом виднелись месяц и день: «Сентябрь, 1, пятница».

А расписные часы в резном деревянном футляре со стеклянными стенками, рассекавшие медным маятником на кусочки бесконечный этот день, показывали точное время: половину первого.

Отец с матерью укладывали вещи в столовой.

Они возились с потертым коричневым чемоданом. Наконец, засунув во внутренний кармашек частую гребенку, стянули чемодан ремнями и спустили на пол.

Там, до отказа набитый всякой всячиной, он и водворился, раздув бока, как кошка, готовая окотиться девятью котятами.

Оставалось только положить в стоявшую на обеденном столе дорожную корзину разные мелочи, предусмотрительно приготовленные дочкой: кружевные панталоны, блузку, домашние туфли, крючок для застегивания ботинок.

— Зубную щетку, — сказал отец.

— Ой! Зубную щетку, — встрепенулась мать. — Так и забыли бы.

Качая головой, поспешила она по коридору в комнату дочери взять щетку с эмалированного умывальника.

Отец разровнял напоследок вещи в корзинке, легонько приминая, чтобы улеглись получше.

Шурин его, Бела Божо, много раз уже приглашал их к себе в Таркё на лето, отдохнуть.

Трехкомнатный «барский» дом, окруженный ветхими хозяйственными постройками, возвышался как раз посередине небольшого, в сто хольдов[2], степного имения. Флигель попросторнее отводился для гостей; беленые его стены с развешанными по ним охотничьими ружьями, оленьими рогами до сих пор стояли у обоих перед глазами.

Они не бывали там целую вечность; но мать частенько вспоминала «имение» и заросший тростником и кугой ручеек под холмом, где она в детстве пускала бумажные кораблики.

Поездка откладывалась из года в год.

Но в этом году письма из имения стали особенно настойчивы: что же, мол, не едете, приезжайте поскорей.

В мае решено было навестить наконец родню. Но лето прошло за обычными занятиями: варкой на зиму варенья, завязываньем банок с вишневыми и черешневыми компотами. На исходе августа сообщили, что опять застряли дома — да и неохота трогаться, возраст уже не тот, а вместо себя лучше пришлют на недельку дочку. Ей бы в самый раз отдохнуть, заработалась совсем.

Родственники приняли это известие с радостью.

Почта стала ходить ежедневно. Дядя Бела и жена его, тетя Этелька, писали племяннице, та отвечала; мама слала письма невестке, папа — шурину, прося самолично встретить дочь на станции с коляской, до хутора ведь три четверти часа ходьбы. Условились обо всем. А за несколько дней полетели встречные телеграммы выяснить последние тонкости.

Отступать стало уже поздно.

Мама вернулась, принесла зубную щетку. Папа тщательно завернул ее в папиросную бумагу.

Они еще раз оглядели столовую и, удостоверясь, что ничего не забыто, с трудом прижали крышку.

Но замок никак не защелкивался, язычок все выскакивал. Пришлось перетянуть корзинку крепким шпагатом, и папа так навалился на нее впалой грудью, что жилы надулись на лбу.

Все трое рано встали в это утро и тотчас принялись за укладку, в страшном возбуждении мечась из комнаты в комнату. Даже за обедом не сиделось спокойно: то одно вспомнится, то другое.

Но вот наконец все готово.

Корзину тоже поставили на пол, к чемодану. По садовой дорожке, от уличного тротуара до самой веранды, выложенной кирпичом, застучала тележка.

Появился долговязый паренек, равнодушно установил чемодан с корзиной на тележку и, подталкивая, покатил ее на станцию.

Отец надел мышасто-серый костюм, в точности под цвет волос, которые уже изрядно поседели. В усах тоже серебрилась седина, а высохшая пергаментная кожа отвисала под глазами дряблыми мешочками.

Мать, как всегда, была в черном платье. Волосы ее, смазанные ореховым маслом и приглаженные, проседь чуть тронула; не заметно было и морщин. Только на лбу обозначились две глубокие складки.

И все-таки как походили они друг на друга! Тот же тайный испуг в глазах, одинаково заостренные хрящеватые носы, пылающие уши.

Оба взглянули на стенные часы. Отец сверился с карманными, которые ходили точнее. Выйдя на веранду, оба крикнули в один голос:

— Жаворонок!

В саду, возле клумбы, на скамейке под конским каштаном сидела девушка, вязавшая желтую бумажную скатерть или покрывало.

Виднелись только ее черные волосы, которые на три четверти затеняли лицо, как листва — землю.

Девушка пошевелилась не сразу. Может, просто не слыхала.

Да ей и нравилось так сидеть, склонив голову, глядя на свою работу, — она подолгу, невзирая на усталость, могла оставаться в таком положении, по собственному многолетнему опыту зная, что оно больше всего идет ей. И даже слыша иногда звуки, шум, не подымала головы, научась владеть собою лучше любой больной.

— Жаворонок! — крикнули отец с матерью погромче. И совсем уж громко: — Жаворонок!!!

Дочь глянула на террасу, на верхней ступеньке которой стояли родители. Они давно ее так прозвали, давным-давно, когда она еще распевала беззаботно, как жаворонок. С той поры это прозвище и пристало к ней: она носила его, как детское платьице, из которого выросла.

Глубоко вздохнув — она всегда вздыхала глубоко, — девушка сложила вязанье, сунула в рабочую корзинку и чуть вперевалку направилась к веранде, увитой диким виноградом. «Значит, ехать, — подумала она. — Сейчас на поезд, а спать буду уже у дяди в пусте[3]».

Старики ласково улыбались ей навстречу.

Но едва из кустов вынырнуло ее лицо, улыбка их словно бы поблекла.

— Пора уже, золотко, — опустив глаза, вымолвил отец.

Глава вторая,в которой мы проходим по улице Сечени[4]до самого вокзала и поезд наконец отправляется

Шли они под тополями по единственной асфальтированной улице Шарсега — улице Сечени, которая вела прямо к станции. Шли как на своей обычной прогулке: Жаворонок посередине, мать справа, а отец слева.

Мать ей говорила, что положила перед уходом в корзинку зубную щетку, и объясняла, где найти остальное. Отец нес шерстяной плед в белую полоску и фляжку, которую наполнил на дорогу хорошей, домашней колодезной водой.

Акош Вайкаи ничего не говорил. Он молча шагал, глядя на свою дочь.

На Жаворонке было легкое летнее платье и шляпа с огромными полями и вышедшими из моды темно-зелеными перьями. От солнца она прикрылась розовым зонтиком, который бросал яркий отсвет на ее лицо.

Девушка она была хорошая, очень хорошая, единственная их отрада. Акош непрерывно повторял это себе и другим.

Он знал, что бедняжка некрасива, и долго от этого страдал. Но потом ее облик заволокся в отцовских глазах словно легким флером, который скрадывал, смягчал все черты, и он полюбил ее такой, какова она есть, полюбил безмерно.

Вот уже пять, нет, десять лет, как отказался он от всякой надежды выдать ее замуж; перестал даже думать об этом. И все-таки, когда на дочь вдруг что-то находило и она меняла прическу или надевала к зиме шубку, а весной — новое платье, Акош чувствовал себя глубоко несчастным, пока и к этому не притерпелся.

И сейчас он тоже страдал, жалея своего Жаворонка и мучая себя самого, чтобы утишить жалость. Пристально, почти с обидно нарочитым вниманием рассматривал это невообразимое лицо, кверху мясистое, книзу худое; толстый этот нос с широкими лошадиными ноздрями; по-мужски сдвинутые брови и маленькие водянистые глазки, слегка напоминавшие его собственные.

Никогда он не разбирался в женской красоте, но одно чувствовал остро: дочь его — дурнушка. А сейчас вдобавок и увядшая, постаревшая. Настоящая старая дева.

В ярко-розовом отсвете зонтика это выступило с полной очевидностью, как у театральной рампы. «Гусеница под розовым кустом», — подумалось ему.

Так он шел в своем мышастом костюме и на площади Сечени — на единственной большой площади в Шарсеге, его рынке и форуме — невольно обогнал дочь, чтобы не идти рядом.

Здесь, на площади, возвышалась ратуша; здесь находились кофейная «Барош»[5] и гимназия со своими стертыми, расшатанными за многие десятилетия каменными ступенями и колоколом на деревянной башенке, сзывавшим гимназистов по утрам. Здесь был ресторан «Король венгерский», а напротив — гостиница «Сечени» с театром Кишфалуди[6] в боковом крыле. Наискосок же открывался вид на украшенный гипсовыми розами и золоченым громоотводом двухэтажный особняк — одно из красивейших в городе зданий, где помещалось Дворянское собрание. Ниже шел торговый ряд: магазин красок, две скобяные лавки, «Книги и канцелярские товары» Вайны, аптека Пресвятой девы и большой, вновь отстроенный, прекрасно оборудованный галантерейный магазин «Вейс и Товарищ». Владелец покуривал в дверях сигару, подставляя солнышку свою сангвиническую физиономию и круглую, как арбуз, голову. Широко осклабясь и вынув сигару изо рта, он поклоном приветствовал семейство Вайкаи.

Акош и его семья редко бывали в центре города. Всякое внимание, гласность стесняли их.

Завсегдатаи кофейной, сидевшие на террасе за послеполуденным пивом, оторвались от своих газет и посмотрели на Жаворонка. Не то чтобы непочтительно, нет, вполне пристойно, но и не без некоторого злорадного огонька под пеплом наружного дружелюбия.