Избранное — страница 20 из 97

Акош схватил поставленный перед ним полный до краев стакан палинки и опрокинул в рот. Спирт обдал его горячей волной, поднял настроение. Пульс бешено застучал в его старом мозгу, и такое блаженство разлилось в груди, что вот сейчас, на верху его, в зените, упасть бы и умереть.

Лицо его было бледно, глаза немного косили.

— Что ты, Акошка? — приметив это, окликнул его Кёрнеи.

Акош не отвечал.

Выпитый стакан палинки вдохнул в него нечеловеческие силы. Он понимал, что должен немедля идти домой, иначе конец. И со всей возвратившейся к нему юношеской предприимчивостью свернул внизу от клуба налево, к улице Сечени, скрывшись между домами.

— Акош! — закричали ему вдогонку. И еще раз — уже грубо, бесцеремонно: — Акош!!!

Это барсы рявкнули в ночи: оставленное им общество требовало его обратно, вынося ему официальное порицание.

Поступок и впрямь из ряда вон. Уйти не попрощавшись, сбежать втихомолку! Это все равно что изменить, приказ нарушить, знамя бросить, чего барсы ни под каким видом не прощают, даже другу.

Но Акош без дальних слов решительными шагами устремился домой.

Вдруг за его спиной раздались громкие хлопки. Один, другой, третий. Револьверные выстрелы.

Потом еще: раз, два, три — уже быстрее один за другим.

Акоша они не испугали. Он знал, что и это входит в программу увеселении. Кёрнеи, когда находил стих, любил попалить в воздух из своего револьвера. Как-то в кофейной — не со злости, а от хорошего настроения — все зеркала и потолок изрешетил.

Шарсегские обыватели тоже про это знали. И, просыпаясь ночью по четвергам от воинственной пальбы, спокойно переворачивались на другой бок, бормоча сквозь сон:

— Барсы гуляют.

А те, подождав еще Акоша, не вернется ли на предупредительный сигнал, с воркотней и чертыханьем разбрелись доложить еще: кто в кофейную выпить ликера, кто к тете Панне в кабак, который славился своим вином и не закрывался до утра.

Под аркадами ратуши Акошу удалось окончательно скрыться. Здесь было темно и пустынно, лишь глухо долетали пьяные выкрики да пошатывались запоздалые гуляки. В Шарсеге пили все.

Какой-то крестьянин, постояв на краю тротуара, попытался было с него шагнуть, но, как сраженный пулей солдат, растянулся на мостовой. Так и остался лежать, простертый на поле брани. Свалил всесильный спирт.

Акош не так сильно опьянел: он сознавал еще, что пьян. И шел прямо, твердо держась на ногах.

Редкие язычки газовых фонарей слабо светили в темноте. Теплая сухая погода сменилась влажной, душной. Все застлала мглистая, туманная пелена — верное предвестие близкого дождя. В веере света от дуговых ламп кофейной «Барош», придававшем шарсегской ночи нечто сказочно-нереальное, по площади сновали какие-то зыбкие тени. Вверху на ратуше спелой дыней желтели освещенные часы.

Под навесом летнего кафе еще угощались мороженым несколько молодых людей. Проходивший мимо Акош вдруг застыл на месте.

В глаза ему бросился один из них, в новой модной панаме и белом летнем костюме, сидевший над своим стаканом с краю, у куста олеандр. Это был Геза Цифра, который завернул сюда после ночного дежурства послушать цыганскую музыку.

Выглядел он угрюмей обыкновенного. Насморк у него разыгрался вовсю. Не только левую ноздрю заложило, но и правую. Нос у Гезы Цифры не хуже древесной лягушки отзывался на погоду: перед плохой совсем отказывался дышать. Тогда приходилось разевать рот. Перед молодым человеком стояла вода с малиновым сиропом, из стакана торчала соломинка.

Акош долго не отрываясь глядел на Гезу. Ему казалось, что на лице его написано полное довольство и счастье: мне, мол, море по колено, я железнодорожник, а на вас плевать хотел. Даже безобидный малиновый напиток, который тот как раз принялся потягивать, обернулся в глазах Акоша свирепой крепости ярко-красной палинкой.

— Гуляем, молодой человек, — пробурчал он, всеми силами души ненавидя его в эту минуту.

Эх, дать бы ему затрещину хорошую, сбить, смахнуть с головы эту его наглую хлыщеватую панамку с пестрой ленточкой.

Побагровев от ярости и напрягши все мускулы на худых руках, Акош шагнул ближе.

Да, сейчас у него достанет сил свалить мерзавца одним ударом, подмять под себя и бить, колотить по чем попало, за волосы оттаскать, глаза выдавить, заколоть, убить.

Убить, но чем? Кроме перочинного ножа ничего с собой нет. Скандал хороший закатить ему, по крайней мере? Акош сделал еще шаг к столику и, не здороваясь, вызывающе остановился.

Геза Цифра вскочил, стащил панамку, поклонился.

Акош не шевельнулся. Руки, чтобы не подавать, он глубоко засунул в карманы брюк, оттопырив их сжатыми кулаками. Постоял — и кивнул многозначительно: раз и еще раз, уже почти вполпоклона.

— Присесть не угодно ли?

Акош приблизился вплотную. Лица обоих почти соприкоснулись. Гезу, который не пил, обдало резким запахом палинки.

— Нет, не угодно, — глумливо ответил Акош. — Ничего мне не угодно. И вообще не нужно ничего. Поглядеть на тебя просто захотелось. И все.

И поклонился ему издевательски — теперь уже чуть не до земли.

— Присядьте же, дорогой дядюшка Акош. Сделайте одолжение.

— Не сделаю, — строптиво, непреклонно отрезал тот и прибавил, думая уже о другом: — Приятно повеселиться! Сервус.

— Сервус, мое почтение, — пробормотал Геза Цифра, радуясь, что разговор окончен и не надо ломать голову, как ответить и когда прощаться. — Доброй ночи, поклон супруге, спокойной ночи.

Акош, даже не притронувшись к шляпе, повернулся, но на тротуаре остановился, смерил Гезу пристальным взглядом и опять кивнул, как перед тем. Тот поежился и, не понимая, в чем дело, отвернулся, но, не в силах выдержать этот взгляд, схватил лежавшую на стуле «Эдетэртеш»[52] в камышовой рамочке и ею заслонился.

За колокольней собора святого Иштвана из-за туч вынырнул месяц и внезапно, будто кто кнопку нажал, залил спящий город своим скорбным сиянием. Акош направился к улице Бояи.

Он шел в лунном свете, и на лоб его падала тень от сдвинутого набекрень котелка. Зеленоватая эта мгла воскресила в его памяти последнюю поездку в Пешт, когда врачи запретили ему пить, курить — всякой отрады лишили в жизни — и он вот такой же ночью брел к себе обратно в гостиницу. На секунду прикрыв глаза рукой, Акош вдруг с пронзительной ясностью увидел себя самого в этом полумраке — свое прошлое и настоящее. Старый одер, который пятьдесят девять лет таскает уже свои кости и неизвестно, долго ли протаскает. Безмерная печаль охватила его.

Впереди и позади за заборами, встревоженные лунным светом, гавкали собаки. Припадая на поджарые зады и близоруко щурясь, с первобытной яростью брехали эти четвероногие лунатики на дырявый кусок сыра, который столько тысячелетий не удается им сцапать с небес. В тявканье находила выход их слепая злоба.

А на углу улицы Бояи опять послышалась цыганская музыка. Акош подумал было, что это клубный оркестр следует за ним по пятам. Но пиликали где-то впереди, у дома Ольги Орос.

Привстав от усердия на цыпочки, трое цыган выводили серенаду.

Под окном, где уже загорелся свет, стоял сын Иштвана Караса, Дани, и слезы, как у отца, катились по его щекам.

Заиграли как раз арию Мимозы — в честь примадонны.

Свернувший на улицу Петефи Акош стал ее насвистывать, но не получалось. Тогда он замурлыкал себе под нос песенку китайца — шутовские куплеты, которые начинались: «Да, да, ужасно…»

Глава десятая,где наступает час исподволь готовившейся расплаты и герои получают то самое воздаяние по грехам их и по заслугам, коего мы уже вправе ожидать

Пьяные летают.

Это только трезвым кажется, будто они еле-еле бредут, враскачку, вперевалку. На деле же незримые крылья несут их, доставляя к цели раньше, чем гадалось.

Неважно, что на это потребно время. Для них его не существует, а значит, и опаздывают не они, а те, кто думают о таких пустяках.

И плохого ничего с пьяными не случается. Ведь сама пресвятая дева относит их в конце концов в своем фартуке домой.

Только вот с калиткой помаяться пришлось. Долго вертел Акош ключом в замке, который никак не хотел отпираться. Еще дольше провозился он со входной дверью, пока не уразумел, что она вообще отомкнута.

Наконец ввалился, чертыхаясь и ворча, что в этом доме никакого порядка нет: тащи что хочешь, хоть из-под самого носа.

И правда, непорядок такой случался не часто.

Вышло это потому, что в девять жена начала беспокоиться: муж, сколько она помнила, всегда уже дома бывал к этому времени. Выйдя на улицу, г-жа Вайкаи стала его поджидать, вглядываясь в темноту, а вернувшись, забыла запереть дверь.

Нервы разыгрались: она просто в толк взять не могла, что с ним такое приключилось.

День весь она просидела дома. После того как муж на четверть часика ушел в клуб, у нее уже успели побывать две посетительницы. Одна — прачка; эта заходила условиться о стирке. Другая — Бири Силкути, единственная настоящая подруга Жаворонка: миловидная молодая женщина, вышедшая замуж за какого-то лесника, который сбежал от нее к кассирше из кофейной «Барош», так что она теперь собиралась с ним разводиться.

Бири Силкути поинтересовалась, как Жаворонок. Познакомились они уже после ее замужества и часто вполголоса о чем-то совещались на садовой скамейке под каштаном.

Мать угостила Бири шоколадными конфетами, оставшимися после театра. За смехом и болтовней они к восьми все их незаметно доели.

После ее ухода г-жа Вайкаи занялась починкой блузок и рубашек, разложив их на незастеленной кровати в комнате дочери. Потом, волнуясь и не зная, что делать, положила в рот кусочек сахара и стала разглядывать виденное уже сто раз: Добози с его благоверной, первое венгерское правительство, Баттяни. Пересмотрела по нескольку раз портреты Божо и Вайкаи в альбоме с застежками, фотографии Жаворонка в десять лет и в четырнадцать, с куклой, с воздушным шариком, на скале в мечтательной позе; но ничем не могла отвлечься от тревожных мыслей.