Избранное — страница 26 из 97

— Ох, хоть бы уж поскорее приезжала.

— Сейчас приедет.

— Хоть бы пронесло на этот раз.

— Пронесет, пронесет.

Мать, которая нервничала не меньше, улыбнулась ему успокоительно и руку пожала. Пальцы у обоих были ледяные. Все казалось совершенно безнадежным.

Начали, чтобы отвлечься, вспоминать разные пустяки: куда положили ключик от чулана, заперли ли кабинет.

Вдруг прозвонил сигнальный колокол.

Оба вздрогнули. На перроне, кроме них, никого не оставалось: вокзал после ухода барсов опустел. Официанты стягивали скатерти со столов.

Сзади, на последнем пути спокойно, неторопливо остановился длинный товаро-пассажирский состав. Разный укрытый брезентом груз, керосиновые бочки, скот виднелись в бесчисленных теплушках. Из темноты донеслось несколько сиплых гудков, и по прошествии долгих минут потянулись пассажиры, всё невзыскательные обитатели третьего класса: крестьяне с мешками, торговки с ягодными плетенками на головах. Эти лезли у выхода за пазуху, подолгу нашаривая спрятанный там билет.

Геза Цифра уведомил стариков, что поезд еще не тот, но с предыдущей станции сообщили, что таркёйский отошел; значит, будет с минуты на минуту.

Так в точности и вышло.

Когда они и ждать перестали, вдали показался дряхлый паровичок, который ушел неделю назад.

Двумя красными фонарями, как воспаленными глазами, высматривая дорогу, осторожно, как бы на ногу кому не наступить, приближался он в темноте. Паровоз рос на глазах. Черный, до блеска вымытый дождем, он сопел и кашлял, будто простуженный. Вагоны постанывали, тормоза покряхтывали. Особенно импозантным зрелищем не назовешь.

Подрагивая на стрелках, словно прихрамывая, подвигался он и, внезапно изогнувшись, повернул не на задний, а на передний, первый путь, но, не в силах сразу остановиться, протащился до самого машинного отделения, так что последний вагон замер как раз перед стариками.

К нему они и подбежали.

Плохо видевший Акош полез по привычке в карман, но вспомнил, что потерял прошлой ночью очки; придется теперь новые покупать.

Дрожащий свет единственного дугового фонаря на столбе не рассеивал сумрака, а делал его словно еще более зыбким.

Вдобавок кругом шумели: выкликали номера носильщиков, перебранивались; в этом гаме тем трудней было ориентироваться.

Старики были ослеплены и оглушены. Неспособные от усталости как следует сосредоточиться, они все смотрели только на этот торчавший перед глазами вагон. Оттуда сошел какой-то мужчина вроде конского барышника, потом высокая незнакомая дама с мужем, два пожилых господина и еще одна супружеская пара, молодые муж с женой, которые вдвоем несли сынишку. Мальчуган в дешевой соломенной фуражке с зеленой кисточкой сладко спал у них на руках. Вагон опустел.

Людей на платформе больше не было. Пассажиры почти все отдали билеты контролеру, который повторял время от времени у выхода:

— Ваш билет, попрошу ваш билет.

Носильщики подталкивали к дверям тележки с багажом.

— Не видно ее что-то, — сказал Акош.

Жена не отвечала.

— Может, опоздала и приедет завтра, — больше для собственного успокоения сказала она вполголоса.

Затянись еще эта неопределенность, оба не выдержали бы.

Издали, из ночной тьмы к ним слегка вперевалку нерешительными шагами приближалась какая-то женская фигура. На ней была похожая на купальную шапочку черная коленкоровая шляпа для защиты от дождя и длинный, чуть не до пят, прозрачный резиновый плащ. В руке она держала птичью клетку.

Вайкаи в недоумении таращились на нее. Поверить они не решались, боясь нового разочарования. К тому же ни шляпы такой, ни резинового дождевика у дочери не было, и совсем сбивала с толку клетка, которую вместо всякой клади держала эта женщина в правой руке, поднося изредка к груди.

Она была уже в четырех-пяти шагах, когда позади нее мать приметила носильщика с оттопырившим бока коричневым матерчатым чемоданом. И перевязанная шпагатом корзина, и фляга для воды, и шерстяной плед в белую полоску у носильщика через плечо. Она, она!

И, раскрыв объятия, г-жа Вайкаи с диким воплем: «Жаворонок!» — опрометью кинулась к дочери.

— Жаворонок! — точно так же вскричал отец, в свою очередь стиснув дочь в объятиях.

Но пока они обнимались, целиком отдавшись радости встречи, чей-то незнакомый голос, как глумливое эхо, проблеял из темноты:

— Жа-воронок.

Какой-то озорник, сорванец, из тех, что подряжаются за несколько крейцеров донести вещи в город, передразнил папочку с мамочкой из вагона, потешаясь над чувствительной сценой, и тотчас спрятался.

Все трое встрепенулись, неприятно потревоженные в своем искреннем порыве. Улыбка застыла на их лицах.

Виновница происшествия подняла глаза, но ни на перроне, ни на полотне никого не было. Подумав, что ослышалась, она, будто ничего не случилось, пошла вперед с подхватившей ее под руку матерью.

Акош поплелся за ними, все озираясь на вагон и взглядом впиваясь в темноту. Он-то хорошо знал этот голос, подобный всем остальным, только грубо-безыскусный, более откровенный. По дороге он даже остановился с мыслью вернуться, но передумал и только взмахнул зонтиком — рубанул, что было силы, по воздуху, явно предназначая удар тому наглому болвану. Потом присоединился к своим женщинам.

Жаворонок был с ними ласков, шутил.

— Совсем не рады мне милые родители. Узнавать даже не хотят.

— Ничего подобного, — возразила мать. — Это все твоя шляпа.

— Что, не идет?

— Нет, почему. Непривычно только.

— Она мне мала. Прическу мнет. — Дочь поправила волосы. — Это тетушка дала. И плащ. Чтобы не промокнуть.

— Прекрасный плащ.

— А разве плохой?

— Нет, что ты. Только ты совсем другая в нем. Интересная такая, самостоятельная.

— И тетя так говорит.

— А это что?

— Ах, это. Клетка.

— А кто в ней?

— Голубь.

Они были уже у выхода. Девушка опять подняла клетку к груди и, пока отец передавал билет собравшемуся уходить контролеру, ласково заговорила со своим любимцем:

— Гуля, Гуля. Это его зовут так: Гуленька. Никому Гуленьку не отдам. Сама домой понесу.

За станцией отец хотел было кликнуть извозчика, чтобы доехать побыстрей. Но дочь, схватив его за руку, воспротивилась. Зачем деньги тратить. Да и приятней прогуляться после долгой езды. А багаж носильщик довезет.

Отец с матерью отдали ему свои зонтики, и он, все уложив, повез перед ними вещи, оглядываясь: поспевают ли.

Дождь перестал; утих и ветер. Только с веток уличных акаций изредка срывались неуютно холодные капли.

Не спеша они шли тополевой аллеей, мать с отцом по бокам, Жаворонок посередине.

Отец нес фляжку, в которой все еще плескалась вода, и шерстяной плед в полоску. Рассеянно глядел он себе под ноги, не слыша, о чем разговаривают дочь с женой. Левое плечо его опять судорожно напряглось под незримой, мало кому ведомой ношей, о которой он впервые обмолвился вчера. Но лицо у него было приветливое, возвращение дочери явно его радовало.

— Что у вас новенького? — спрашивала та у матери.

— Да ничего особенного; тебя ждали, роднуля, заждались совсем.

Вышли на площадь Сечени с ее тончайшей пылью, прибитой теперь дождем. Дома с закрытыми, занавешенными окнами сонно жались друг к дружке, словно еще ниже, меньше став в этом темном карликовом царстве.

И все уже спали. Спал Балинт Кёрнеи; спал Прибоцаи со своей тучной супругой и четырьмя розанчиками-дочерьми. Спали Сунег и Майвади, спали Зани и Сойваи, и молчаливый Доба рядом с черненькой, худенькой ветреницей женой, и Фери Фюзеш с приятной улыбкой на устах. Спали барсы и обыватели, даже господин Вейс в очень удобной металлической кровати; даже, может быть, и Товарищ — хотя, во всяком случае, в кровати похуже.

Дворянское собрание, чей первый этаж сияющими прямоугольниками озарял обычно шарсегские ночи, теперь, после разгульного четверга, погрузилось в траур. Лишь одно-единственное окно светилось слабым светом.

Там, как недремлющая совесть Шарсега, бодрствовал при угольной лампочке Шарчевич над своим «Фигаро»: поспешал по пути прогресса с образованным Западом, просвещенной Европой наравне.

И еще один человек не спал: редактор «Шарсегского вестника» Миклош Ийаш.

Из театра проводил он домой Маргит Латор, с которой действительно был в нежных отношениях — но лишь как юный поэт-провинциал со своею Музой, не более того. Клал ей, случалось, голову на колени, а она целовала его в каштановую шевелюру, в губы, в лоб. И в тот день они вместе выпили чаю, устроив с помощью синей лампочки «мистический полумрак» в ее комнатке, которую она снимала за пять форинтов в месяц. Оба мечтали попасть в Будапешт, это их и сближало. За чаем Ийаш, как и в рецензиях, хвалил голос Маргит, понося Ольгу Орос, а субретка — заодно содержанка папаши Фехера из Аграрного банка — слушала стихи юного поэта, которые пока дожидались публикации (бог весть сколько еще могло продлиться это «пока»), словом, дарила желанное признание.

После этого лирического свидания Ийаш завернул еще в кофейную, где за отсутствием оркестра уже погасили верхний свет, и в полутьме присел там у кассы за мраморный столик. Прихлебывая, несмотря на поздний час, черный кофе с ромом и жадно куря, стал он листать принесенный кельнером последний номер «Хет», еженедельника Йожефа Киша[62]. Несколько месяцев назад послал он туда свое стихотворение и с тех пор все следил, когда оно появится, но безрезультатно. Переведя свое разочарование в русло неизбывной мировой скорби конца века, он с подобающим выражением обратил взор на улицу. Но там вдруг увидел Вайкаи, всех троих, которые потихоньку брели за усталым носильщиком.

Сразу нахмурясь и помрачнев, он осторожно поднялся и, желая остаться незамеченным, стал за ними наблюдать из-за ликерных бутылок над кассой. Даже шею вытянул им вослед, пока все трое не скрылись из виду. Потом тут же, стоя, достал записную книжку и занес какую-то пометку — нечто важное, чего нельзя никогда, ни в коем случае забывать.