Избранное — страница 27 из 97

«Бедный Жаворонок за полночь на улице Сечени с родителями. Носильщик».

Он сунул было книжку в карман, но вытащил опять и задумался, созерцая эту запись.

Потом карандашом добавил три огромных восклицательных знака в конце.

Вайкаи поравнялись между тем с «Королем венгерским», откуда, щекоча обоняние, доносился запах жаркого.

— Фу, вонь ресторанная, — поморщилась девушка.

— Пришлось нам ее понюхать, — с легкой насмешкой заметила мать.

— Бедные.

Перед аптекой Пресвятой девы стояла крестьянская телега. На козлах сидел хуторянин в кожаном кушаке. Приехал он еще засветло и вот дожидался, пока аптекарский помощник при свече разотрет в своей фаянсовой ступочке все полтора кило мази для лошади. Поодаль тщетно зазывал шарсегцев мокрый, опустелый летний сад кофейной «Барош». Янчи Чинош проникновенно наигрывал модные арии из «Гейши» и «Суламифи» для пустых столов и стульев.

— А там тоже дождь был? — полюбопытствовала мать.

— К вечеру только. Утром стояла прекрасная погода. Мы даже погулять успели, сходили в Таркё в церковь, к обедне.

— А разве праздник сегодня?

— Да, — ответила девушка. — Рождество богородицы.

Ласточки в этот день собираются в стаи и улетают в Африку, в теплые края. Остается одно лишь короткое бабье лето.

Вот и парк. Каблуки застучали по асфальту. Они заглянули за ограду. Посередине, на газоне, возвышались беленые столбики со стеклянными шарами, на которые склонялись умирающие розы с почернелыми лепестками. Ветерок пробегал по темным дорожкам, шурша сухим листом. Скамейки — и та, где Акош во вторник грелся на солнышке, — были все мокрые. Из-под жухлой травы там и сям проглядывала земля. Ни души кругом, один полицейский расхаживал вдоль ограды, откозырявший по-военному Акошу Вайкаи. Была глубокая ночь.

Акош поежился. Какое-то движение почудилось ему вверху, высоко над головой, и он плотнее запахнул свое бежевое пальто.

«Осень», — подумалось ему.

Как быстро она пришла. И не по златым коврам листвы, в венке из плодов — пышная, погребально-величавая, а воровато, исподтишка, черная, мелочно-озлобленная: шарсегская. Подкралась и залегла в темноте по недвижным кустам, крышам, макушкам деревьев.

Поезд свистнул где-то на окраине и осекся. Мертвая скука опустилась на все. Теплу подошел конец, только и всего.

— Будет еще хорошая погода, — сказала дочь.

— Будет еще, — подтвердила мать.

— Будет, — откликнулся отец.

На углу улицы Петефи они прибавили шагу, торопясь домой. Жаворонок их плохо привыкал к деревенской жизни, каждый божий день мечтал поскорее вернуться и радовался теперь городскому уюту, который о многом позволяет забыть, предоставляя полное уединение тому, кому суждено остаться в одиночестве.

Девушке не терпелось переступить наконец порог родного дома.

Глава тринадцатая,в которой повесть в пятницу, восьмого сентября тысяча восемьсот девяносто девятого года, подходит к концу, хотя и далека от завершения

В комнате мать порывисто заключила ее в объятия.

— Дай-ка расцелую теперь хорошенько моего Жавороночка!

Чмок! Чмок! — раздались поцелуи.

— А ну, стань, покажись, — скомандовала мать с той ноткой безапелляционности, которая появляется у пожилых женщин. — Ты отлично выглядишь.

Дочь сняла шляпу и дождевик.

Она и в самом деле пополнела от щедрого хуторского молока, сливок и масла. И губы пахли у нее тоже молоком, волосы — сливками, а платье — маслом.

Но краше она не стала. Жир подушками отложился на груди, нос пошел прыщами, а шея все равно осталась тонкой. Тонкой и длинной.

— С возвращеньем, доченька, с возвращеньем под родной кров, — промолвил отец, питавший слабость к церемонным обращениям, и подождал, пока она приведет себя немножко в порядок. — Вот ты, слава богу, и опять с нами.

И тоже со звонким чмоканьем расцеловал ее в обе щеки.

— Ой, — воскликнула девушка. — Забыла на дворе.

— Что забыла?

Она притащила птичью клетку.

— Смотрите, славный какой. Гуля, Гуленька. Гулюшка, милый, хороший мой. Ну не прелесть?

Голубь завозился на свету, переступая когтистыми, узловатыми лапками, и, склонив набок свою глупую, безобидную головку, глянул на новую хозяйку круглым, как перечное зернышко, зрачком.

— Ручной совсем, — похвастала она, открывая дверцу клетки. — На плечи мне садится. Сам всегда прилетает.

Красотой голубь не блистал. Облезлый, низкорослый, взъерошенный.

— Я и пшенички ему привезла. Где чемодан?

Отец открыл матерчатый чемодан и корзину, уложенную дочерью с той же основательностью. В ту же папиросную бумагу увернуты зубная щетка, гребенка, в ту же газету — туфли. Любовь к порядку была у нее отцовская.

Горсть пшеничных зерен лежала в фунтике из воскресного номера «Шарсегского вестника» — как раз из первой страницы со стихотворением Миклоша Ийаша. Они покормили голубка пшеницей, потом водворили проволочную клетку с узником к Жаворонку на столик.

— А что я еще привезла!.. — сказала девушка.

Родственники прислали две банки малинового варенья, банку компота из ренклода, целый каравай зельца и торт — совместное произведение тети Этельки с Жаворонком.

Торт этот, из бисквитного теста с кофейным кремом, называвшийся у них «фамильным» или «тортом Божо», в пути немного помялся среди платьев, и начинка сбоку вылезла, размазавшись по белой бумажной обертке. Все втроем очень сокрушались, разглядывая повреждение и качая головами. Наконец попробовали соскоблить крем ножом, и торт стал выглядеть вполне прилично.

Вынимая рубашки, дочь достала вложенную в них фотографию и, смеясь, протянула матери.

— Вот я стою, красуюсь.

Снимал дядюшка, страстный фотограф-любитель. Все получились на снимке хорошо, даже Тигр: со значительной миной ученого охотничьего пса сидит, навострив уши и барственно свесив брюхо, в котором за много лет засело столько дробин, что они даже побрякивали, отчего дядюшка — по остроумной аналогии с якорным железом — подумывал собаку свою перекрестить в «кошку».

Фотография была групповая, изображавшая таркёйских дачников.

Спереди, взявшись под руки, стояли с теннисными ракетками барышни Турзо в своих сецессионных прическах и без корсетов. Возле Зельмы — чинный, с нерешительным взором Фери Олчваи, не знающий, бедняга, кишвардский он или надьвардский.

Рядом с Клари преклонил колени Берци, пародируя романтического влюбленного. Поза его явно потешает девушек, они еле сдерживают разбирающий их смех.

На заднем плане, тоже под руки — Жаворонок с тетей Этелькой.

— Отличный снимок, — сказала мать. — Это, значит, барышни Турзо?

— Да.

— Старшая мне не нравится. Младшая — славная девчушка, личико только невыразительное.

Акош попросил взглянуть, но рассматривал одну лишь дочь.

Вот она, у сарая, к отворенным дверям которого прислонен деревянный гребень для льна. Одну руку просунула под тетушкину, другой схватилась за стенку, словно в поисках опоры или защиты от чего-то. Ах, какая неприкаянная, даже среди близких. Одно это движение и вышло хорошо: жест панического отчаяния, хотя не лишенный своеобразной привлекательности. Лица же почти не видно: голову она по привычке опустила.

— Ну, как я?

— Милая, хорошая, — ответил отец, — лучше всех.

Дочь уже успела повесить свои платья в шкаф.

— Письмо мое вы ведь получили? — спросила она, закрывая дверцы.

— Получили, получили, — заверил поспешно отец.

— Очень, деточка, зуб болел? — спросила мать.

— Нет, сейчас же прошел. Так, пустяки.

— Который?

— Этот вот, здесь.

Встав под люстру, она раскрыла рот пошире, чтобы видно было матери, и ткнула указательным пальцем по направлению темного дуплистого зуба, обломанного наполовину. Остальные, спереди, были, правда, редковаты и мелковаты, но все чистые, белые, как рисовые зернышки.

— У-у, — приподымаясь на цыпочки, так как дочь была повыше, протянула мать. — Надо обязательно к врачу. Нельзя так запускать.

Акош не стал смотреть. Даже вида физического страданья, ран, болезней он не переносил.

Глядел только, не отрываясь, как она разевает рот, и при свете люстры яснее, чем на солнце, различил на ее лице словно какую-то пепельно легкую, но несдуваемую сеть, пелену — тончайшую и прочнейшую паутину старости, непоправимого безразличия ко всему. И это даже не кольнуло, не ужаснуло его; перемену в своей дочери принял он как должное — ради нее же самой. Все трое стали они теперь друг на друга похожи — вот так, рядом это было особенно заметно.

— А что там нового вообще? — поинтересовалась мать.

— Ничего, все благополучно.

— Тетя Этелька как?

— Здорова.

— А дядюшка?

— Тоже.

— Значит, все благополучно.

И на хуторе у нее то же самое спрашивали:

— А что нового вообще?

— Ничего, все благополучно.

— Мама как?

— Здорова.

— А отец?

— Тоже.

— Значит, все благополучно.

Но об этом она умолчала, прибавив только:

— Поклон вам передают.

И, расстегнув блузку, стала раздеваться.

— Словом, хорошо время провела, — констатируя факт, сказала мать.

— Чудесно. Да сегодня и не расскажешь всего. Завтра уж. Рассказов на целую неделю хватит.

— Отдохнула, во всяком случае.

— Ага. Но вы-то, — с ласковым раскаянием возвышая голос, сказала дочь, — вы-то как, бедные мои? Представляю, как вам тут отдыхалось. Ресторанная эта еда…

— Ужас, — махнул Акош рукой.

— А знаешь, — с шутливой гордостью вставила мать, — отец-то на обеде у губернатора был. Вон он у нас какой. Ел там, отъедался.

— Правда? — И дочь поглядела на отца испытующе. — А мне он не нравится что-то. Ну-ка, поди сюда, дай взглянуть на тебя.

Отец подошел послушно, но не посмел посмотреть дочери в глаза, решимости не хватило.

— Фу, бледный какой папуся у нас, — понизила она голос, — худой. И рученька как исхудала.