Избранное — страница 30 из 97

— Простите, нет. Мы живем на улице Дамянича.

— Так ты брат Корнела?

— Прошу прощения, нет. Мы учимся вместе. Я его одноклассник, он сидит рядом со мной, на второй скамье. Но только Корнел уже и в первом полугодии провалился по двум предметам, и тетрадки у него очень неряшливые, и поведение не совсем хорошее… я же — первый в классе ученик, у меня все оценки «похвально», тетрадки всегда чистые, аккуратные, поведение отличное, а кроме того, я по собственному желанию занимаюсь французским и еще учусь музыке.

— Право, я мог бы поклясться, — пробормотал себе под нос господин в зеленом пальто. — Странно! — И он высоко вздернул брови.

Не раз случалось также, когда мы вместе уходили за лес и бродили там вдоль железнодорожной насыпи, что прохожие, совсем незнакомые люди, нас окликали и спрашивали, не близнецы ли мы.

— Поглядите-ка на эту пару, — подталкивали они друг друга. — Нет, вы только поглядите на них! — И радостно хохотали.

Они ставили нас друг к дружке затылками и клали нам на головы руки.

— Ну ни на волос разницы нет, — удивлялись они, покачивая головами, — ни на волос, да и только. Можно это понять, Боди? Ну можно это понять?

Позднее, когда мы немного оперились и оба стали пописывать, кто там, кто здесь, я и сам уже многого не понимал.

Так нежданно-негаданно я получил от незнакомых мне людей письмо с просьбой вернуть ту безделицу, какою они ссудили меня на вокзале в Кашше, или Вене, или в Коложваре, перед отправлением поезда, когда я поведал им, что утерял кошелек и принял одолженные мне деньги под честное слово вернуть их в течение двадцати четырех часов. Меня обвиняли в непристойных телефонных розыгрышах, в составлении подлых анонимных писем. Мои ближайшие друзья видели собственными глазами, как я зимой под проливным дождем часами слонялся по кривым улочкам и закоулкам, пользовавшимся дурной славой, или как, совершенно пьяный, храпел в питейном заведении какого-нибудь предместья, уронив голову на красную скатерть. Старший официант кабака «Купорос» положил передо мною счет, который я не оплатил якобы, сбежав через заднюю дверь. Многие достойные доверия свидетели слышали, как я в больших компаниях высказываюсь самым непристойным образом о высокопревосходительных особах, об известных всей стране, увенчанных лаврами писателях. Меня разыскивали секунданты с заносчивыми моноклями в глазу, носильщики, потрясавшие моими визитными карточками, девицы с порушенными цветками невинности, требуя исполнения моих клятв и обещаний жениться. Как-то явилась некая пожилая и весьма плотная провинциальная дама и, обращаясь ко мне на «ты», своеобразным местным говорком угрожала востребовать с меня через суд содержание на детей.

Холодея от ужаса, смотрел я на эти порождения бреда, несомненно они жили некогда в чьем-то воображении, в какой-то неизвестной мне жизни, дышали, пылали, но сейчас они были черны, холодны и мертвы, словно раскаленные угольки, уже отгоревшие, остывшие, обратившиеся в пепел… Я их не знал. Но они-то знали, они узнавали меня. Всех их я направлял к Корнелу Эшти. Они на это лишь улыбались. Просили описать его. И сразу же насмешливо указывали на меня. Просили они также и адрес его. Но тут я ничем не мог им помочь. Мой друг большей частью скитался по заграницам, спал в аэропланах, останавливался то тут, то там на несколько дней и, насколько мне известно, еще никогда не объявлял в полиции своего места жительства. Корнел Эшти существовал в самом деле, но он не был, если можно так выразиться, узаконенной личностью. И потому, сколь бы ни чувствовал я себя невиновным во всех этих ужасающих прегрешениях, судебное разбирательство вряд ли кончилось бы для меня добром. И я не хотел — хотя бы только из-за Корнела — подвергаться неприятной процедуре очной ставки. Приходилось брать на себя все его долги, все озорные выходки и бесчинства, как если бы совершал их я сам.

Я платил за него. Платил много. И не только деньгами. Платил также своей честью. Повсюду на меня смотрели косо. Люди не знали, как им со мною держаться, к правым я тянусь или к левым, лояльный я гражданин или опасный подстрекатель, пристойный отец семейства или опустившийся развратник и вообще — человек я или ночное наважденье, кошмар, привидевшийся во сне, пьяный двурушник, лунатик-пугало, который даже драный плащ свой, с господского плеча, умудряется поворачивать куда ветер дует. Я дорого заплатил за нашу дружбу.

И все это, однако же, я разом забыл и простил ему в тот весенний ветреный день, когда решил навестить его.

Сумасбродный был этот день. Не первое апреля, но близко к тому. Сумасбродный, суматошный денек. Утром подмерзло, ледяные зеркальца потрескивали на чугунной решетке уличных деревьев, голубое небо сияло. Потом начало таять. Зажурчали ручьи. На горы опустился туман. В воздухе стояла теплая морось. Почва исходила паром, словно вконец замученная, взмыленная лошадь. Зимние пальто пришлось сбросить. Радуга пестрым обручем перекинулась через Дунай. После полудня повалила крупа. Сахарным песочком покрыла листву. Кашицей расхлюпывалась под ботинками. Свистел ветер, где-то там, в вышине, вокруг труб, крыш, телеграфных проводов. Все двигалось. Постанывали дома, скрипели чердаки, вздыхали потолочные балки и мечтали пустить ростки, ведь и они когда-то были деревьями. В этом движении, в этом кипении вступила в город весна.

Я слушал свист ветра, и мне вспомнился Корнел. Я почувствовал неудержимое желание как можно скорее увидеть его.

Я бросился звонить, обзвонил все кафе, увеселительные заведения. Поздним вечером мне удалось разузнать всего лишь, что он в Будапеште. Я упорно держал его след, брал таксомотор, брел пешком. Перед рассветом, в два часа, я узнал, что его можно найти в гостинице «Летучая мышь». Покуда я туда добирался, вокруг меня бушевала русская пурга, на воротнике моего плаща сугробом осели лохматые снежинки.

Швейцар в «Летучей мыши» направил меня в седьмой номер на шестом этаже. Лифта не было, я взобрался туда по узкой винтовой лесенке. Дверь седьмого номера распахнута настежь. В комнате свет. Я вошел.

Я обнаружил пустую неубранную постель, скомканное белье, на ночном столике — тусклую электрическую лампочку. Должно быть, на минуту выскочил куда-то, подумал я. Сел на диван, решив подождать.

И вдруг увидел, что он сидит у зеркала, лицом ко мне. Я вскочил. Он тоже вскочил.

— Сервус, — сказал я.

— Сервус, — сказал он непринужденно, словно продолжая начатый разговор.

Он нимало не удивился, что я ворвался к нему в столь поздний час. Вообще ничему не удивлялся. И даже не поинтересовался, каким ветром меня к нему занесло.

— Как поживаешь? — спросил он.

— Спасибо. А ты?

— Так же, — ответил он.

Он смотрел на меня и смеялся.

На нем был плащ. На воротнике плаща тоже снег.

— Ты только что пришел?

— Только что, — кивнул он.

Я оглядел его номер. Это была жалкая дыра. Узкий ветхий диван, два стула, шкаф. На столе газета пятидневной давности. Засохший букетик фиалок. И еще, бог знает зачем, — маска. На полу — окурки. В футляре от скрипки — желтые очки и айвовый мармелад. Открытые чемоданы. Несколько брошюр, главным образом расписания поездов. Ни ручки, ни листка бумаги. Вот загадка: где же он работает?

Мой отец был прав. Из него ничего не вышло. Здесь только бедность отшельника, свобода и независимость нищего. Когда-то и я хотел того же. Глаза мои наполнились слезами.

— Ну а вообще какие новости? — полюбопытствовал он.

За окном свистел ветер. Свистел, завывал пронизывающий весенний ветер. Ему подвывала сирена.

— «Скорая помощь», — проговорил он.

Мы подошли к окну. Снежная буря уже улеглась. Небо сияло хрустально чистое, блестел и подмерзший асфальт. Вой «скорой помощи» состязался с весенним ветром.

Не успела она промчаться, как мимо прогромыхали куда-то пожарники на своей электроповозке с электрофакелом впереди.

— Несчастные случаи, — заговорил я. — Нынче весь день валятся кирпичи, срываются вывески на головы прохожим. Люди обливаются кровью, падают, поскользнувшись на тротуарах, ломают себе руки, вывихивают ноги. В домах и на заводах вспыхивают пожары. Чего только не было нынче. Заморозки, жара, туман, яркое солнце, дождь, радуга, снег, кровь и огонь. Это и есть весна.

Мы сели и закурили.

— Корнел, — нарушил я тишину, — ты не сердишься на меня?

— Я? — Он пожал плечами. — Дуралей. Я на тебя никогда не сержусь, не могу.

— А ведь причина нашлась бы. Вот я, видишь ли, на тебя сердился. Я стеснялся тебя перед чванными зазнайками, мне нужно было пробиться, и я отрекся от тебя. Уже десять лет как я и не поглядел в твою сторону. Но сегодня днем, когда разгулялся ветер, я вдруг оттаял и вспомнил о тебе. Я уже не молод. Неделю назад мне стукнуло сорок. Когда ты немолод, становишься мягче и способен простить все. Даже молодость. Помиримся.

Я протянул ему руку.

— Ну, ты не изменился, — усмехнулся он. — Все такой же чувствительный.

— Но ты изменился, Корнел. Пока мы были детьми, взрослым был ты, ты вел меня за собой, ты открывал мне глаза. А теперь ты — ребенок.

— Разве это не одно и то же?

— Вот это я и люблю в тебе. Потому и возвратился и уж теперь принимаю тебя целиком и навсегда.

— Какая муха тебя укусила, что расхваливаешь меня почем зря?

— А кого же еще мне расхваливать, Корнел? Кого бы я мог любить вот так независтно, как не тебя? Кем мне восхищаться в этом поганом мире, как не тобой, брат мой и мой антипод? Во всем един со мной и во всем — иной. Я копил, ты расточал, я женился, ты остался старым холостяком, я боготворю народ мой, язык мой, я живу и дышу только здесь, на родной земле, ты же бродяжишь по всему свету, паришь над народами, свободный как ветер, с клекотом провозглашая революцию. Ты мне необходим. Без тебя я пуст и мне скучно. Помоги мне, или я погибну.

— Я тоже нуждаюсь в ком-то, — сказал он, — мне нужна опора, перила, что ли, иначе, сам видишь, я просто рассыпаюсь. — И он указал на свою комнату.