Избранное — страница 32 из 97

Не успел он оглянуться, как они уже подходили к «Рыжему быку».

«Рыжий бык» — это и была начальная школа. Двухэтажный храм народного образования получил столь своеобразное наименование потому, что когда-то на его месте стояла старая-престарая развалюха корчма, на вывеске которой был намалеван рыжий бык. Развалюха давно сгорела, с тех пор сменилось целое поколение. Но забулдыги этого пьянь-города все еще с умилением вспоминали здешние разгульные ночи и милостиво перенесли название корчмы и на школу — оно, таким образом, как бы в наследство перешло от отцов к сыновьям.

Войдя с матерью в сумрачный вестибюль школы, он побелел. На него нашло «тяжелое дыхание». Он привычно бросился к ближайшей колонне и изо всех сил прижался к ней, раскинув руки. Мать наклонилась, спросила, что с ним. Он ей не ответил. Только сжал ее руку и сжимал все крепче.

Первый класс находился наверху, на втором этаже. Перед двустворчатой коричневой дверью мать его поцеловала. И хотела идти. Однако он не отпустил ее руку.

— Я боюсь, — прошептал он.

— Чего ты боишься?

— Я боюсь, — повторил он.

— Не бойся, золотко мое. Смотри, здесь много детей. Все пришли сюда. Слышишь, как им весело? Ступай же к ним.

— Не уходи, — взмолился он и уцепился за юбку матери.

Она прощально помахала сыну свободной рукой, оторвалась от него и медленно пошла по коридору. На повороте она достала носовой платочек и вытерла глаза. Потом оглянулась на него еще раз, чтобы подбодрить улыбкой. И вдруг исчезла.

Малыш стоял словно вкопанный и все ждал, ждал, смотря матери вслед. Он надеялся, что она, может быть, вернется и что все это лишь шутка. Но это не было шуткой.

Когда он это понял и понял также, что остался один, совсем один, как еще никогда не бывало с ним за всю его жизнь, его тело свело судорогой, более всего напоминавшей желудочные колики. Он сделал попытку удрать. Вдоль стены прокрался до лестницы, где только что таинственно растаяла, исчезла та юбка. Но там перед ним разверзся лишь пустой лестничный пролет, до ужаса незнакомый и унылый, с гулкими, серыми, отдающими эхо сводами. Чтобы спуститься по этой лестнице вниз, ему следовало обладать мужеством человека, которому смерть нипочем. Инстинкт терпящих бедствие подсказал ему, что разумнее прокрасться обратно, где он потерял ту, которую ищет, к дверям начального класса. Да и вообще это место было уже для него словно привычнее.

Он заглянул в щель приоткрытой двери.

И увидел детей, столько детей, сколько ему никогда еще не приходилось видеть вместе. Это была толпа, толпа, состоявшая из похожих на него и совершенно чужих маленьких человечков.

Итак, он не был одинок. Но хотя только что его повергало в отчаяние именно чувство полного одиночества в мире, теперь он впал в отчаяние еще большее оттого, что он настолько в этом мире не одинок и что, кроме него, существует так много, много-много людей. Это было, пожалуй, еще страшнее.

Дети болтали наперебой. Кто что говорил, понять было невозможно. В классе стоял гул, он устрашающе ширился, полнился, грохотал, точно гром в грозовую ночь.

Мальчик задумчиво смотрел в приоткрытую дверь, как вдруг какой-то человек — взрослый, совсем ему незнакомый — поднял его и поставил в класс. Малыш так и остался стоять у двери в помятой шляпчонке на голове.

Он ждал: вот сейчас произойдет чудо. Ждал, что все это множество детей вскочит вдруг и в один голос прокричит его имя. Ждал, что они все замахают платками, приветствуя его. Но никакого такого чуда не случилось. Его просто не заметили.

Он сдернул с головы шляпу. Вежливо поздоровался. Никто ему не ответил.

Это была комната, но не обычная комната, в которых стоят диваны и висят гардины, — она была холодная, официальная, обнаженная. Сквозь три больших голых окна неприветливо струился трезвый свет. На возвышении будто страж расположился стол. Позади него — черное — доска, желтое — губка, белое — мел. Перед ним — чванные и суровые, напоминающие безумца, счеты. На побеленных стенах, куда ни глянь — цветные изображения животных: лев, лисица и листы картона с надписями: «че-ло-век», «жи-вот-но-е», «иг-ра», «ра-бо-та». От растерянности малыш прочитал их все подряд. Он писал и читал с четырех лет.

Все его одноклассники уже сидели. Ему тоже хотелось бы где-нибудь сесть.

На первых скамьях, словно это само собой разумелось, расположились «господские дети», сыновья помещиков, городских советников. Эти веселые белокурые толстощекие мальчуганы одеты были в матроски с накрахмаленными воротниками и шелковыми галстучками. Лица у всех — кровь с молоком. Соблюдая приличие, но с достоинством они расселись вокруг кафедры, словно правительственная партия, поддерживающая господствующее направление, вокруг бархатного кресла премьер-министра. Новенький также считал себя «господским ребенком». Поэтому, изобразив на губах неловкую полуулыбку, он подошел к ним, чтобы сесть на первую скамью. Однако здесь почти все места оказались уже заняты. Потесниться, чтобы высвободить для него местечко, никто не спешил. Дети перешептывались, словно закадычные приятели, и с холодной вежливостью, но и с некоторым недоумением оглядывали робкого новичка, умудрившегося опоздать и остаться без места. Кое-кто из них не скрывал злорадной ухмылки.

Пристыженный и оскорбленный, он поплелся в конец класса. Коль нельзя быть самым первым на самой первой скамье, думал он, что ж, он будет, по крайней мере, самым последним на самой последней скамье. Там, в конце класса, сидели крестьянские дети, сильные, мускулистые парнишки, кто босиком, кто в сапогах. Они уже разложили перед собой снедь, принесенную из дому в красных платках. Ели с ножа черный хлеб, подсоленное сало, арбузы. Малыш исподтишка огляделся. Тяжелый дух, шедший от их сапог и платья, выворачивал ему желудок. Однако он охотно уселся бы среди них. Он молил глазами, чтобы хоть они приняли его. Надеялся, что вот сейчас кто-то из них его позовет, хотя бы подаст знак. Но и у этих детей нашлись занятия поважнее. Они весело швырялись бумажными катышками или завернутыми в бумагу свиными ошкурками и корками арбузов; одна такая солидная бумажная бомба угодила ему прямо в лоб. Страх оказался куда сильней, чем самый удар. Однако же он пошатнулся, привалился к стене. Тут же захохотали все, и верхняя палата и нижняя, без партийных различий.

С яростью и злобой в душе поплелся он прочь и отсюда. Куда идти ему, он не знал, не знал, где и с кем его место. И тогда просто стал возле печки, один-одинешенек. Стоял, стыдясь себя, своей робости и беспомощности. И с бесконечным презрением смотрел от печки на всю эту безграмотную компанию. Им и невдомек, сколько знает он всякой всячины. Он знал, например, что нормальная температура человеческого тела — 37 градусов, а у кого жар подымается до сорока, того почти невозможно спасти. Знал, что существует обычное письмо и скоропись. Знал, что хинин горький, а ипекакуана сладкая. Знал также, что в Америке сейчас вечер. Он знал уже очень много. Да они-то не знали, что он все это знает.

Маленький колокол в башенке, возвышавшейся над крышей «Рыжего быка», мелодичным динг-донг сообщил, что уже восемь часов и сейчас начнутся занятия. Колокол звонил быстро-быстро, с надрывом, звонил так же печально, как поминальный колокол, и за эти минуты малыш распрощался со всем, что было ему дорого, с комнатами, в которых жил, с садом и играми, так много значившими для него — мыльными пузырями и воздушными шариками. Близкий к обмороку, он стоял, прислонясь к холодной жести печурки.

Вдруг стало тихо. На пороге появился учитель, приземистый дядечка с коротко подстриженными темно-русыми волосами, в чрезвычайно просторном тускло-сером костюме. Топая, как слон, он взобрался на кафедру.

Учитель по очереди опросил учеников, все ли принесли с собой грифельную доску и грифель, потом стал рассказывать о том, как много прекрасного, благородного и полезного предстоит им узнать в школе. Но вдруг словно поперхнулся.

Его взгляд наткнулся на малыша, который съежась стоял возле печки.

— А ты что там делаешь? — спросил он, обратив к нему большое лицо. — Кто тебя поставил туда? Ну-ка, подойди.

Мальчуган со всех ног бросился к кафедре. Смертельно испуганный, сам не свой от обиды, он быстро залепетал:

— Пожалуйста, прошу вас, отпустите меня домой.

— Это почему ж? — полюбопытствовал учитель.

— Я больше не хочу ходить в школу.

Класс расхохотался.

— Тихо! — прикрикнул учитель. — Почему же ты не хочешь ходить в школу?

— Потому что меня здесь никто не любит.

— Тебя кто-нибудь обидел?

— Нет.

— Так что же ты чепуху несешь? И не стыдно тебе, маменькин ты сынок?! Видно, избаловали тебя дома. Запомни: здесь ты такой же, как все. Здесь исключений нет. Здесь все равны. Понял?

Класс одобрительно загудел.

Учитель еще раз взглянул на испуганного мальчугана. И тут заметил, что лицо у него совершенно зеленое.

— Тебе дурно? — спросил он мягче.

— Нет.

— Болит что-нибудь?

— Нет.

— Ну, тогда ступай на свое место. Где твое место?

— Нигде.

— Нигде? — удивился учитель. — Ну так сядь куда-нибудь.

Мальчик повернулся к классу. Лица, лица, множество маленьких лиц ухмылялись ему, сливаясь в одно-единственное огромное лицо страшного идола. Запинаясь на каждом шагу, он шел между скамей, голова кружилась. Ему опять пришлось миновать первую скамью, где для него не было места. Наконец примерно на середине класса он нашел свободное местечко, с ладонь, на самом краю скамьи. Он примостился бочком, почти на весу. Но и так ему было лучше, здесь он был скрыт от множества глаз, исчез в общей массе.

— А теперь, дети, достаньте свои грифельные доски и грифели, — приказал учитель. — Мы будем писать букву «i».

Загремели грифельные доски. Он тоже хотел положить на стол свою доску, но сидевший с ним рядом мрачный черноволосый мальчик враждебно отпихнул его на самый край, не давая писать.

И тут он горько, отчаянно зарыдал.