Избранное — страница 41 из 97

Дани садится. И даже закуривает. Но в то время как огонек спички танцует у него между пальцами, он взглядывает на Эшти, бросает в пепельницу спичку, вслед за ней сигарету и вскакивает.

Спокойным, но решительным тоном он объявляет:

— Я тебе помешал.

— Дурень.

— Нет, нет, не спорь. Я тебе помешал.

— Да с чего ты взял?

— Я чувствую.

— По чему же ты чувствуешь?

— По всему. Прежде всего по глазам. Обычно ты смотришь иначе. Теперь же в твоих глазах какой-то искусственный блеск, словно ты подключил к ним дополнительный ток. Это неестественно. Неестественна и эта ласковая ободряющая улыбочка хозяина дома, которую ты просто наклеил себе в мою честь. Наконец, неестественна — совершенно неестественна — самая интонация, с какой ты говоришь: «Не помешал».

— Ну и осел ты, — пожимает плечами Эшти. — Или тебе больше пришлось бы по вкусу, если б я прикрыл глаза и зевнул? Успокойся. Если я говорю тебе «не помешал», это только и значит, что ты не помешал, именно это и ничего более. А если бы ты мне помешал, понимаешь ли, в сказал бы «ты помешал», и это не означало бы ничего иного, кроме как — ты помешал. Уразумел? Тебе это ясно? Ну что не отвечаешь?

— Дай честное слово, что это и в самом деле так.

— Честное слово.

— Еще раз.

— Святое честное слово.

Эшти просит принести черного кофе побольше, в графине, он разливает его в большие стаканы, чтобы пить всласть, как когда-то.

Дани опять садится на свое место. Некоторое время молчит. Наконец решается заговорить. Рассказывает, как гулял в этот дивный лунный вечер по будайским горам — впрочем, это не имеет значения; потом вспомнил старого друга, решил зайти к нему, ворваться непрошеным — впрочем, это тоже не имеет значения; словом, он хотел бы обратиться к Эшти с просьбой, но об этом потом.

Его фразы катятся среди тысяч сомнений и оглядок, ковыляют, трясутся, как скрипучие колеса катящегося вниз по рельсам вагона. Вдруг посреди фразы он останавливается. Даже не заканчивает ее. Так и застывает, но закрыв рта. В его черных глазах мечется подозрение. Он опять вскакивает, устремляет на Эшти указательный палец и голосом, не терпящим возражений, возглашает:

— Ты работал.

— И не думал.

— Нет, ты работал, — повторяет он мрачно, как обвинитель. — А я тут сижу у тебя на шее, задерживаю, и ты тайно — с полным правом, разумеется, — посылаешь меня ко всем чертям.

— У меня в мыслях не было работать.

— Ты говоришь правду, Корнел? — спрашивает он с улыбкою человека, поймавшего ребенка на хитроумном обмане, улыбка эта маской застывает у него на лице, он же слегка сгибает обличительно вскинутый указательный палец и говорит другу с угрозой: — Корнел, Корнел, не ври.

— Я не вру, — возмущается Корнел. — Вот уже неделя, как я не в состоянии работать. Всякая работа мне опостылела. И в первую очередь моя собственная. То, что я корябаю сейчас, представляется мне таким никудышным, что даже мои враги и завистники, узнай они, сколь низкого мнения я о своих способностях, дружно встали бы на мою защиту и в конце концов одарили меня своей вечной дружбой. Вот и сегодня с самого утра я слонялся по комнате и скучал. Все надеялся, что какой-нибудь кредитор мой позвонит по телефону и развлечет хоть немного, но уже и они не звонят мне. Потом я вздумал было ловить мух, но у меня даже мух нет. Тогда я принялся зевать. Когда одолеет скука, и это развлечение. Я зевал часа два. Наконец и зевать надоело. Я перестал зевать и сидел просто так вот в этом самом кресле, в котором ты меня видишь, ждал, чтобы скорее шло время и я на несколько часов постарел бы, на несколько сантиметров приблизился бы к могиле. Пойми: в такие минуты мысль, что ко мне постучится тот ужасный знакомец мой, все остроумие которого на протяжении десятилетий заключается в том, что свою жену он называет не иначе как «о моя супружница», или что войдет вдруг просто неизвестный и под честное слово попросит сто пенгё, посулив погасить частями в течение десяти месяцев, или что какой-нибудь непонятый автор окажет мне честь, явившись почитать свой недописанный роман, — эта мысль сделала бы меня просто счастливым! Но мысль, что меня навестишь ты, Дани, которого я жажду видеть постоянно, ты, разделивший со мной годы нищеты, непоседливой моей славы, мой брат по чернилам и лихорадке, решительно заставила бы меня потерять голову, — нет, такая мысль уж слишком показалась бы соблазнительной, слишком далекой и волшебной мечтой, так что я не смел о таком и мечтать. Прости, не перебивай, теперь говорю я. Что же до моих рабочих планов на сегодня, то до девяти я совершенно свободен, полных два часа я в твоем распоряжении, мы будем спокойно пить кофе, болтать либо молчать вместе, затем я хотел бы немного пройтись, так как нынче еще не вылазил из своей берлоги. Если не возражаешь, я провожу тебя до дому. Идет?

— Идет.

Он с облегчением вздыхает, отпивает глоток кофе. Опять рассказывает об обстоятельствах, приведших его сюда, о не имеющих значения будайских горах, не имеющей значения мысли навестить друга и о просьбе, к которой он сейчас перейдет, но пока что не станет утруждать ею Эшти, ибо она важна лишь для него самого, для Эшти же не важна, так что в настоящий момент и это не имеет значения. Внезапно он умолкает. Что-то его осеняет. Он говорит:

— Собственно, я заглянул лишь на несколько минут. Знаю, знаю. Ты очень мил со мной, но ведь ты со всеми очень мил. Не следует принимать всерьез любезное предложение остаться. Самое большее я задержу тебя на семь-восемь минут. Я сказал — семь-восемь? Только семь минут! Ровно семь. Где твои карманные часы?

— А что?

— Будь добр, положи их на стол. А я подолгу свои. Вот так. Благодарю. Видит бог, мне спокойнее, когда я постоянно наблюдаю ход времени. Словом, как только стрелка подойдет вот сюда — смотри: вот сюда, — меня здесь уже не будет, и у тебя спадет пресловутый камень с души, ты вздохнешь: «Наконец-то ушел» — и будешь делать, дружище, все, что захочешь. Однако обещай мне напомнить. Как только время милосердия — назовем это так — истечет, ты встаешь и говоришь мне буквально следующее: «Дорогой мой Дани, я рад, что имел честь, но еще более рад не иметь ее, так что собирай свои манатки и ступай себе с богом». Да-да. Вышвырни меня отсюда, чтобы я летел вверх тормашками. Впрочем, можешь и не говорить ничего, просто посмотри на меня. Достаточно просто на меня посмотреть, и даже не долго, а так, как ты обычно на меня смотришь, вот так, как смотришь сейчас. Но уверяю тебя, и в этом не будет надобности, ибо через семь минут — прошу прощения, через шесть минут, ведь одна минута уже прошла — я попросту испарюсь и в этой комнате от меня останется лишь одно досадное воспоминание.

— Послушай, ты, психопат, — ласково говорит ему Эшти с доверительной интонацией их давней дружбы. — Я не хочу, чтобы ты ушел отсюда, напротив, хочу, чтобы ты остался. Но ежели ты во что бы то ни стало цепляешься за эти семь минут — или шесть минут, — условно согласен и на это. Прошу тебя лишь об одном. До тех пор, пока ты здесь, не подозревай меня ни в чем, не ерзай, не извиняйся, а чувствуй себя дома. Ну же, выкладывай быстро, что тебе нужно? А потом будем беседовать. Что-что? Можешь быть спокоен. Да, да. Я сделаю так, как ты хочешь. Если хоть на секунду почувствую, что ты надоел мне, церемониться не стану и смотреть на тебя не стану ни так, ни эдак, а просто поднимусь с кресла, схвачу тебя за шиворот и выброшу, даже, если прикажешь, еще и пинка дам на лестнице. Это, надеюсь, тебя успокоит?

С бурной радостью принимает Дани эти бескорыстные обещания, дружескую готовность на жертвы. Это даже как будто прибавляет ему сил, он допивает свой кофе. Однако как долго действует эта успокоительная инъекция? Одну-две минуты, не больше. И он опять принимается за свое, и снова нужно его чем-то обезоружить. Обуреваемый все более тяжелыми приступами самоедства и угрызений совести, он продолжает объяснять, почему не в его обычае красть время у тех, для кого оно дорого, он раздумывает, тянет, то и дело возвращается к ранее изложенным оправданиям и извинениям, затем к доводам и контрдоводам Эшти, а так как он стремится воспроизвести все по возможности дословно, слов же не помнит, то постоянно спотыкается, путается и, устремив глаза прямо перед собой, утирает потный лоб.

Эшти слушает все эти рассуждения, сопоставления, отступления, возвраты к сказанному, намеки, отсылки и соотнесения. Теперь он тоже бледен и смертельно устал. Иногда он затравленно поглядывает на потолок, на тикающие перед ним его собственные карманные часы. Девять часов, потом половина десятого. Наконец он медленно, почти торжественно подымается и сперва тихо, потом все громче говорит следующее:

— Послушай, дружище. Ты просил меня напомнить тебе, когда пройдет шесть минут. Сообщаю, что эти шесть минут миновали давным-давно. Сейчас по среднеевропейскому времени девять часов сорок две минуты, скоро уже без четверти десять, словом, тебе легко сообразить, что ты нудишь тут у меня два часа и три четверти, но до сих пор не выдавил из себя ни единой нормальной фразы и так и не мог решиться довести до моего сведения хотя бы то, какому дьяволу я обязан честью видеть тебя в своем доме. Дани, прими во внимание, я ведь тоже человек, у меня тоже есть нервы. Задерживаешь ли ты меня? Невероятно. Надоел ли мне? Надоел смертельно. Просто осточертел. Некоторое время назад ты любезно посоветовал мне, каким образом в нужную минуту я мог бы указать тебе на дверь и даже, будучи педантом, предложил для этой цели определенный текст. Этот текст, который я ощупал, опробовал про себя, приблизительно мог бы выразить мои чувства, но только лишь через час после твоего появления, что-нибудь около восьми. Признаюсь, в половине девятого я подумывал уже о том, чтобы подмешать тебе в кофе дозу цианистого калия и попросту отравить тебя. Затем, ближе к девяти, я начал склоняться к тому, чтобы, покуда ты тут бормочешь, вытащить мой шестизарядный револьвер и прикончить тебя, выпустив парочку пуль. Как видишь, ситуация несколько изменилась. Сейчас для меня твой текст не подходит — он бледен и беспомощен. Так что воспользоваться им я не могу, возвращаю его тебе, делай с ним что пожелаешь. В настоящий момент мне нужен текст покрепче и позаковыристей, такой красноречивый ливень ругани и оскорблений чести, в сравнении с которым проклятия шекспировских героев — лишь жалкий лимонад. Но я отказался и от желания изничтожить тебя, ядом ли, пулей или словом, ибо считаю тебя таким жалким червем, которого удостоить нельзя и этим. Я просто потихоньку, по-дружески тебе объявляю: прочь отсюда. Прочь отсюда, и немедленно. Понял? Убирайся. Клянусь, я не шучу, уноси отсюда свою шкуру, потому что я видеть тебя не могу, и никогда больше не смей у меня появляться, ты мне осточертел, надоел, надоел, тухлое яйцо, вот ты кто, скукота в томате…