Избранное — страница 44 из 97

Дневник домашнего учителя

Однажды вечером отец вернулся домой с учебного плаца, сияя от радости. Как сейчас помню, я глядел на него через застекленную дверь, а он торопился ко мне, весь в пыли, усталой, но все же пружинистой походкой. Войдя в комнату, он отстегнул шашку и сказал:

— Завтра пойдешь к Тарам. Сегодня господин полковник обещал взять тебя репетитором к Аладару…

Отец притянул меня к себе и поцеловал.

— Будь умником, сынок.

На другой день я с бьющимся сердцем постучал в широкую резную дубовую дверь. Аладар нехотя протянул мне свою узкую бледную руку, но подружились мы быстро. Я начал приходить к нему ежедневно после обеда, а потом уж подолгу задерживался, до позднего вечера просиживал у его постели. В теплой комнате клонило ко сну: тихонько играла музыкальная шкатулка, попискивала канарейка, в камине потрескивал огонь, а мы рассматривали книжки с картинками, глазели в окна и вместе скучали.

Однажды, в такой вот нудный, кажущийся бесконечным день, мы впервые сели за шахматы. Аладар научил меня играть, а неделю спустя я уже то и дело его обыгрывал.

Когда об этом стало известно, его мать, худая седеющая женщина, позвала меня к себе.

— Прошу вас, уступайте ему во всем. Аладар очень нервничает, когда его желания не исполняются. Вы умный мальчик, поймите…

Она погладила меня по голове, и я низко поклонился.

С тех пор победа всегда оставалась за ним.

Аладар быстро привык к дешевой славе и всякий раз заставлял меня ощущать свое превосходство. Он встречал меня пренебрежительной, холодной улыбкой, и после волнующих сражений в комнате воцарялась тягостная тишина, в которой слышалось биение наших сердец. Его мать, стоя обычно у кровати, взволнованно и радостно целовала сына в губы и говорила:

— Мой маленький маэстро! Опять ты выиграл…

Я в замешательстве молчал, затем брал шапку и уходил.

Идя по коридору, я слышал их смех. Над кем они смеялись? Надо мной? Не знаю. Но когда на улице прохладный воздух ударял мне в лицо, я начинал мечтать о последнем великом реванше, о беспощадной, безжалостной, кровавой расплате. А на другой день при виде высохшей фигуры Аладара я лишь усмехался, вспоминая свои мысли о мести, и с глубокой жалостью, чуть ли не с любовью протягивал ему руку.

— Сыграем?

Страсть к игре возрождала и поглощала все жизненные силы больного.

Теперь мы уже не скучали, лица наши пылали от обуревавших нас сильных чувств. Его — от честолюбия, мое — от стыда.

Так постепенно я стал рабом этого дома. На скользком паркете я неловко склонялся перед домашними, которые с холодной доброжелательностью удостаивали меня несколькими словами. Напрасно мама чистила и лицевала мою одежду, я становился еще более неуклюжим и мешковатым. Галстук у меня был то слишком широк, то узок, но никогда не был мне к лицу. За столом я ел либо очень мало, либо чересчур много. И даже, бывало, опрокидывал стакан.

Вернувшись домой, я в бессильной злобе бросался на кровать, закрыв лицо руками. Я чувствовал, что долго не выдержу.

Мне и сейчас, когда я вспоминаю об этом доме, кажется, что все там было из слоновой кости, черного дерева и серебра. И сейчас еще я слышу таинственный шум перламутровых раковин. Стекла подъезда отсвечивали нежно-зеленым, желтым и бледно-лиловым светом; едва я входил, на меня тотчас же сердито и грозно устремляли взгляд две гигантские каменные головы. Все самое таинственное и великолепное сосредоточивалось для меня в этом доме.

Однажды я случайно пришел туда раньше обычного. В комнате у лампы с серебряным абажуром вышивала молодая девушка, которую я раньше никогда не видел. Аладара не было дома. Я присел к столу, слушал тишину и смотрел на лампу и на девушку, на бледной шее которой, словно кружевной воротничок, лежала тень от абажура, и мне казалось, что я бесконечно давно знаю эту незнакомку, широко открытыми глазами всматривавшуюся в мое измученное, печальное лицо.

С тех пор мы встречались каждый день, бродили по саду, по гулким, просторным комнатам. В лунные вечера она садилась к роялю, а я с больной душой, с разрывающимся сердцем стоял у блестящего черного инструмента, из которого с рыданием рвались ожившие мечты великих умов и давно истлевших сердец Германии.

Мы были очень счастливы.

А в остальном все было по-прежнему. Я продолжал ходить к Аладару, мы играли в шахматы, и он всегда одерживал победу. В школе я сидел с ним рядом, делал за него уроки и, вероятно, просто не мог бы жить без него.

Домой я попадал обычно поздно вечером. Всю дорогу я бежал, затем весело ужинал и шел побродить в летней ночи. Потом читал, и порой моя лампа горела часов до трех.

Часто я просыпался внезапно, распахивал окно. Мне запомнилась одна ночь — она была душной, а небо черным, как чернила. Только где-то далеко мерцала золотая звездочка, похожая на приколотое к краю неба драгоценное украшение. Вокруг нее дрожали слабые блики света, будто занесенная случайно туда золотая дымка. И я невольно поворачивал голову в сторону таинственного дома.

Там, в глубине двора, цвела белая сирень.


И вот темным осенним вечером я в одно мгновенье утратил это тихое, похожее на сон, счастье.

Проиграл!

Вспоминая об этом, я ощущаю такое же волнение, смущение, растерянность, как и в тот день, и с трудом привожу в порядок мысли.

Аладар был обречен, врачи заявили, что не властны его спасти. А он по-прежнему был страстно привязан к шахматам, с той судорожной силой, с какой умирающие в последние мгновения цепляются за одеяло. Я же продолжал быть его шутом и рабски сносил его капризы и молчаливое презрение семьи. И только дома горько плакал от отчаяния. Словно высеченный раб.

Я и сейчас будто вижу эту комнату, утопающую в блеклой желтизне октябрьского солнца. Громоздкая темная полированная мебель ослепительно сверкала, а на полках буфета спокойно дремала разноцветная посуда. Аладар сидел в красном бархатном кресле-каталке и горящим взором смотрел на осенний день, на багряные листья беседки. У него была большая голова со светлыми, мягкими, как шелк, волосами; беспокойные глаза лихорадочно блестели. Тощее тело сотрясал ужасный лающий кашель, а весь он из-за своей непомерно большой головы напоминал страшного карлика. На лбу его выступили капли холодного пота. На щеках пламенели закатные розы чахотки.

В тот день, помню, рано стемнело. Уже в три часа дня большой зал погрузился в полумрак, и мне казалось, будто само небо, озаренное прощальным осенним светом и отягченное сумрачными тучами, придавило комнату, мешая видеть, будоража кровь и притупляя ум… Казалось, я перестал понимать родной язык, так чуждо и бессвязно звучало каждое слово, раздававшееся в этом красивом зале. Аладар нервничал больше обычного, его оскорбительный хохот резал слух:

— Не сдавайся!

В комнате было жарко, голова кружилась. У меня промелькнула было одна мысль, но в следующий момент отворилась дверь и вошла Ольга в бледно-голубом платье.

Игра продолжалась. Перед Аладаром лежала груда фигур. Я делал бессмысленные ходы, и его победа была уже несомненной.

Близился конец игры, когда я вяло и рассеянно прикоснулся к одной из фигур. Аладар вдруг вскочил и ударил меня по руке:

— Не твой ход!

Я побледнел и закусил губу. Все закружилось передо мной. Дом поплыл, словно гигантский военный корабль, и я чувствовал себя утопающим, в беспомощном ужасе барахтающимся на волнах. В глазах у меня потемнело. Я схватился за край стола.

В голове с бешеной быстротой замелькали мысли. Зеркало, висевшее напротив, отражало мое взволнованное лицо, Аладара, ожидавшего победы, и рядом — его мать. Рука моя бродила по шахматной доске, но я не отдавал себе отчета в том, что делаю. Я был как в дурмане, я был измучен, мне вдруг представилось, что мой ученик, который и жил-то лишь кровью моей и моим мозгом, когда-то давным-давно ударил меня! В зеркале я увидел себя — увидел, как сижу перед ним, словно соломенное чучело, словно шут его, его слуга, раб. Я долго глядел на высохшее, как скелет, тело, в котором уже не было легких, на тощие, но словно железные руки своего повелителя, поработившего меня, втоптавшего в грязь.

В ушах у меня гудело. Рука двигала фигуры то вперед, то назад, иногда удачно, иногда нет. И вдруг ко мне пришло отчаянное решение. Я сорву напоследок с этого бесплотного костлявого черепа ложный ореол, что сплетали для него тонкие, белые аристократические руки, дабы удержать на земле…

Аладар смеялся. Его мать, улыбаясь, ждала победы.

— Осторожнее! — шепнула она ему.

И тогда я распрямился. Я сбросил со своих сгорбленных плеч унизительный гнет рабства. В эту минуту я забыл обо всех и обо всем.

Я потер лоб и пылающим взглядом уставился на черно-желтую пестроту доски. В голове созрел военный план. После трех ходов я уже имел преимущество. Неумолимо сжимающимся стальным кольцом я окружил позицию моего противника и головокружительно смелыми комбинациями, с железной логичной последовательностью разрушил пустые, бессмысленные потуги воспаленного мозга. Твердо стояли ладьи, ревностно несли службу слоны, кони, казалось, прядали ушами: каждая фигура была олицетворением торжества ясной мысли и разума.

Я поднял голову, руки сжались в кулаки.

— Шах! — сказал Аладар, и его мать счастливо улыбнулась.

Я применил уловку. Сделал последний рабский ход.

Но когда вновь наступила моя очередь, я, почти ослепший от прихлынувшей к голове крови, опьяненный возбуждением, вскричал прерывающимся от радости голосом:

— Шах и мат!

И медленно продвинул вперед пешку…


1905


Перевод Е. Тумаркиной.

ГОМЕР

Гомер родился в 1906 году в Афинах, на пятом этаже большого желтого дома, где постоянно работали два лифта. Младенца, как и положено, окрестили, а при крещении нарекли Филиппом.

Он породил раздоры не между семью городами, а между родителями. Отец его был старшим официантом в бойком афинском кафе, а мать — хорошенькая модистка, обладавшая особым талантом всучивать афинским дамам самые модные и дорогие парижские шляпки. Бедной женщине пришлось самой воспитывать Филиппа. Она отдала его в школу, обучала музыке — игре на рояле, — фехтованию, танцам. Мальчик оказался исключительно способным, всюду выделялся среди товарищей.