Однако письмо следовало дописать. Тот молодой человек, что в безвестном своем трансильванском городке выбрал именно ее объявление среди множества других, обратился к ней любезно и скромно. На столе Беллы лежало и его письмо. Витиеватый почерк старательного чиновника. Впрочем, бумага приятно пахла. Стиль незатейливый и все-таки небанальный. Белла была бы в отчаянии, если бы это знакомство вдруг попросту оборвалось и почта уже никогда, никогда-никогда не доставляла ей писем.
Она снова села к столу. Теперь она писала покойно и быстро. Закончив письмо, отперла шкаф, вынула фотографию младшей сестры и быстро сунула ее в конверт.
Фотография покойной сестренки и сейчас еще была как прежде свежа и светла.
Много-много раз она часами смотрела на этот портрет. Было в нем что-то далекое и туманное. Это было воспоминание, неушедшее, оставшееся здесь, но воспоминание, похорошевшее за годы тоски и печали; лицо сестры побледнело, руки казались хрупкими, а волосы тяжелыми и печальными. Это был уже не портрет, а священная реликвия. Так глядит в окошко из потустороннего мира ласковое белое привидение. Всякий раз, отворяя свой дряхлый шкаф, Белла тоскливо и жадно всматривалась в черты сестры — ее собственные черты, волосы — ее волосы, губы — ее губы. Да, они были ее, но при этом нежные, трепещущие, влажные, словно сестра только что выпила из хрустального стакана родниковой воды и, уже насладившись ею, насладившись прохладой, с неземным пылом вновь приникла к краю стакана. Так выглядят на фотографиях только мертвые. Те, кто выглядит так, рано умирают. Вот и сестра сидит на стуле скромно и виновато, едва касаясь окружающих ее предметов, и ее взгляд — прощальный взгляд, взгляд случайной гостьи, оказавшейся здесь мимоездом, которой страшно потревожить филигранные свои члены, хрупкие, будто стеклянные, косточки, она лишь машет приветно остающимся в этом мире, словно говоря, что скоро уйдет, отдаст им свое место и улетит прочь.
Послать ему этот портрет?
Колебаться было уж поздно. Письмо запечатано, письмо удалось. Белла надела шляпку. И вышла из дому.
«Нет, все-таки нет», — подумала, остановясь у почтового ящика.
От этой мысли тело на мгновение покрылось гусиной кожей — и вся грязь, отвращение, ужас представились ей воочию: скоро этот портрет заставит лихорадочно забиться чье-то чужое сердце! Чьи-то твердые губы там, вдали, покроют его поцелуями. Тот чужой человек и не будет знать, что целует покойницу. Белла ощущала его горячее дыхание, слюну, исторгнутую страстью, слышала нежные, ласковые слова. Ну и пусть. Все это адресовано ей. И зачем фотографии изнывать без дела и цели, вдали от жизни, среди моли и ветшающего тряпья. Она и так уже постарела и поблекла, словно живая. Ей нужно жить. Белле вдруг показался ее план истинно прекрасным: она вернет сестру жизни, заставит ее лицо расцвести живыми красками, заставит плясать атомы земли. Мертвая воскреснет.
Белла стояла на улице, и сердце ее сильно билось.
Внезапно резким движением она бросила письмо в ящик.
Тою же ночью письмо и портрет мертвой девушки отправились в трансильванский городок.
Белла вернулась домой довольная. Начатая переписка наэлектризовала ее. До сих пор она никогда ни с кем не переписывалась. Давно, много лет назад, была лишь посредницей, передавала кому-то письма приятельницы. Сильная, безоглядная и сладострастная любовь перекатывалась по ее бедной плоти к двум другим существам, и, покуда любовники розовели и наливались соками, она сгорала на медленном огне, тяжкие чужие поцелуи рвали ей нервы, как разрывает молния телеграфные провода. Каждый вечер она раскладывала письма перед собой. Едва не обжигая о них пальцы. Потом она прятала их под подушку, боясь, что от них загорится постель, вспыхнет рубашка, волосы и наутро ее обнаружат обугленной. Белла похудела, ослабела, на лице появились морщины… Однако сейчас она вошла в комнату с гордо вскинутой головой. Ведь теперь она переписывалась сама!
Мать встретила ее причитаниями:
— Да где же ты пропадала, деточка?
С горькой хвастливостью старой девы Белла ответила:
— Гуляла.
— Альберта не видела?
— Нет.
Всякий раз, как наступал вечер, в сердце матери, вдовы учителя, закрадывалась тревога, ей хотелось видеть обоих своих детей подле себя. Она боялась того, что мог принести им вечер. Печальный опыт убеждал ее, что особенно надо бояться любви. Она уже дважды была свидетельницей разочарований, постигших ее дочь и сына. Как-то Альберт вернулся домой веселый, с розовой гвоздикой в петлице. А потом пришла бессонная ночь. В ночной сорочке, кальсонах, без носков, он горько плакал, проплакал всю ночь напролет, так что его красивая густая бородка разбухла от слез, как губка. Плакала и ее дочь. Оплакивала давнюю свою любовь. Мать тоже плакала. Оплакивала несчастных детей своих. Она молча на них смотрела и втайне признавала, что их возлюбленные были правы, отвернувшись от этих унылых курносых созданий. Задыхаясь от слез, она выговорила наконец:
— Чего уж там, детки мои родные! Любите друг друга и живите в мире.
Брат и сестра в самом деле полюбили друг друга. С той поры они много времени проводили вместе и вели долгие серьезные разговоры.
— Всех женщин следовало бы согнать на площадь Кальвина и, как в средние века, сжечь на огромном костре, — говорил Альберт.
— Ты прав, — соглашалась Белла.
И добавляла:
— Мужчины тоже не лучше.
— Ты права, — соглашался Альберт.
Оба смотрели друг на друга печальным, застывшим взглядом и, скрипя зубами в невыносимой тоске, кляли собственный пол.
— Не верь мужчинам.
— Не верь женщинам.
Они поселили с собой эту ненависть в их сером, приличном и холодном доме, где все еще жила память об отце, учителе. Хотя минуло десять лет, как учитель умер. Но осталась прежняя обстановка, остались его книги, ружья, подставка для трубок, ситечко, через которое он просеивал табак, и сын тихо-мирно продолжал курить угасшие отцовские трубки, охотился с его ружьями и читал его книги. Разговаривали они о нем, словно о живом, как будто он уехал на недельку-другую, но вскоре вернется.
Вдова бывало спрашивала беспокойно:
— В чем вышел Альберт?
— В папином смокинге.
Папа жил.
Альберт пришел домой поздно.
Вдова учителя тотчас отвела его в сторонку и испуганно зашептала:
— По-моему, с девочкой опять что-то неладно.
— Неужто!
— Уверяю тебя.
— Ну что ты, право, — сказал Альберт, пожимая плечами.
За ужином Белла была весела. Она шутила, шалила. На другой день встала рано. Освеженная и радостная села за швейную машинку. Жужжала игла, машинка ритмично постукивала, быстро вращались катушки, и Белле подумалось, что она даже не соврала, написав, будто играет на фортепьяно. У швейной машинки были свои песни. Машинка — фортепьяно бедняков, дешевое и полезное. Белла любовно окутывала себя пахнувшим затхлостью полотном, оставляя открытым лишь неподвижное желтое лицо — лицо покойника, накрытого саваном. И все-таки она была счастлива. Усердно и будто с вызовом откусывала нитки. Руки с дьявольской скоростью работали иголкой и ниткой. От них, от иголок и ниток, выщербились ее зубы, ими истыканы, исцарапаны ее бедные, бедные пальцы. Дочь учителя была белошвейкой.
Волнуясь, Белла ждала письма.
На третий день оно пришло. В каждой строке — жаркий огонь и слезы. Молодой человек носит фотографию у самого сердца.
С грустной радостью Белла пробежала письмо. Ее радость была меньше, чем она ожидала. Она была чуть-чуть разочарована. Ощущала какой-то горький привкус во рту. Однако письмо читала и перечитывала сотню раз. Эти хмельные, гипнотические слова все же обращены были к ней. Ее имя повторялось на каждой странице.
«Душа — это главное, — писал чиновник. — И сердце».
Она поспешила ему ответить.
Месяц спустя они обменивались письмами уже ежедневно.
А о покойнице тихо забыли. Молодой человек и не поминает в своих письмах ту фотографию, он пишет только о ней, постоянно, постоянно о ней. Он искренне, крепко ее любит. Девушка строчит ему ласковые слова, нежно гладит его по лицу, а он обнимает ее, сжимает в объятиях. И оба счастливы.
Лицо Беллы сияло радостью.
В тихую предвечернюю пору она часами простаивала в зеленом саду, с закрытой книгой в руках, тихо уставив глаза неизвестно куда.
«А вдруг он и вправду полюбил меня?»
Она думала о том, как в один прекрасный день он приедет за нею, узнает ее и ни словечком не обмолвится о портрете. Он обовьет руками ее стан и скажет:
— Я представлял тебя именно такой. Душа — это главное. И сердце.
Младший брат мрачнел, видя ее веселой. Он что-то подозревал. Чувствовал, что его предали, оставили в одиночестве, и стал ее ненавидеть.
— Что ты делала на почте?
— Ничего, — отвечала Белла.
— Я и вчера тебя видел там.
— Тебе-то какое дело.
Ненависть леденила им губы. Альберт искал случая застать ее врасплох. Хитрые увертки сестры его оскорбляли. Он желчно наблюдал, как она вечерами приходит домой и, довольная, садится за ужин. Вне всякого сомнения, сестра помолодела. Иногда выглядит чуть ли не хорошенькой. Стала носить светло-голубое платье. И, пожалуй, оно ей к лицу.
Однажды после обеда она вышла из дому раньше обычного и по случайности забыла запереть свои шкафы.
Альберт жадно накинулся на письма. Глаза молниеносно пробегали по строчкам. Его предали.
Он издевательски засмеялся сестре в лицо:
— И это все писали тебе?
Белла побледнела и не ответила. Только отчаянно стиснула зубы. Стыд, отвращение, презрение не давали ей выговорить ни слова. Она прямо смотрела брату в лицо. Вся ненависть, скопившаяся за годы, сжимала обоим горло. В глазах женщины брат олицетворял собою мужчину, в глазах мужчины сестра была женщиной, всеми женщинами, которые презрели его, предали, бросили на посмеяние. Злобные взоры скрестились. Задыхаясь от ярости, они вцепились друг в друга. Сплелись лютые руки. Они долго молча боролись. Их лица были искажены. Глаза расширены. Рты извергали вместе со слюной грязные оскорбления. Стянутые в пучок волосы Беллы распались, она выглядела фурией.