Избранное — страница 54 из 97

Его отпаивали водой, кофе. Наконец он немного отрезвел и притих. Сестра с шурином отвезли его на извозчике в гостиницу и уложили в постель. Он обещал наутро зайти к ним, но уже на рассвете сел в поезд и уехал к себе на хутор.

Через несколько дней от учителя пришло письмо, в котором он извинялся за «рождественский скандал», оправдывался, писал, что ему ужасно неприятно.

Дома, в каникулы, учитель мрачно расхаживал по своей комнатке. Он даже трубку забросил. Иногда доставал скрипку, пытался играть, потом в отчаянии убирал ее в футляр. Лучше всего успокаивало его вино. В постель он ложился пьяным и по утрам просыпался бледный, заросший щетиной.

В январе крестьянин с соседнего хутора пригласил его на ужин по случаю убоя свиньи. Там он тоже прилично выпил и побрел, одинокий, домой по бескрайней степи. Валил снег, тотчас замерзая на земле тонкой ледяной корочкой. Он шагал, мотая жилистой шеей, сквозь белую ночь мимо колодезных журавлей, заснеженных стогов, кукурузных амбаров, сараев, хлевов. Устав, он присел на какую-то колоду. И вдруг расчувствовался и зарыдал. Слезы скатывались и замерзали на щеках. Плакал он с наслаждением, захлебываясь сладкой грустью. Он вспомнил пивной сервиз, кувшин, на котором золотыми буквами было написано: «На добрую память», мельхиоровый портсигар с изображением вставшей на дыбы лошади и гипсового ангела с его славной улыбкой. Вспомнил он и о том, что когда-то в учительской семинарии им рассказывали о Микеланджело, ваявшем прекрасных, яростных, сильных и мужественных ангелов, а еще что бывают песни, способные выразить боль, что затаилась в самом дальнем уголке души. Он плакал над ничтожеством своей жизни. Оплакал свой узкий лоб, стриженные лесенкой волосы, пузырящиеся на коленях брюки, глаза свои, слепые к красоте, оплакал и гипсового ангела, дешевого и безвкусного, такого же грустного и никчемного, как он сам. Руки и ноги у учителя сладко занемели, и он уснул. Во сне он увидел белоснежного гипсового ангела, который с улыбкой приближался к нему, все увеличиваясь в размерах — сначала он сделался величиной с человека, потом с дом, потом с гору. Гипсовый ангел протянул к учителю руки, тот блаженно кинулся в его объятия, дал поднять себя с колоды, прижать к груди и унести ввысь, далеко-далеко.


1913


Перевод В. Середы.

Н-НО!..

Большой синий «мерседес» свернул к гостинице. В нем ехало четверо. Музыкант с пышной седой шевелюрой, врач-француз, толстый импресарио в очках с золотой оправой и, утопая в мягком кожаном сиденье, бледный, как воск, грустный маленький гений, восьмилетний скрипач-вундеркинд.

Из машины он вышел гордо, как маленький король. Взявшись за ручку дверцы, встал на ступеньку и с высоко поднятой головой прошествовал ко входу в гостиницу, где швейцар почтительно отвесил ему низкий поклон. Мальчик лишь кивнул в ответ, машинально и равнодушно. И по красному ковру поднялся наверх, в свой номер; там он умылся теплой водой, выпил чаю и причесался.

— Мёсье, — обратился он к импресарио, — я хочу на некоторое время остаться один. Мне надо заняться моей корреспонденцией. Ужинать я не пойду.

Он приподнял руку и с вежливым нетерпением пошевельнулся, словно принц, дающий знать, что аудиенция окончена.

Импресарио, улыбнувшись, простился с вундеркиндом. Он занялся багажом, который продолжали вносить лакеи; это была дюжина чемоданов, две корзины и, наконец, самое ценное — баснословно дорогая старинная скрипка в унылом, похожем на гроб футляре; коридорный сам вручил скрипку импресарио. Постепенно все разместили в номере, лакеи на цыпочках удалились и в коридоре стало тихо. Теперь уже мальчик действительно остался один.

Он собрался писать. Письменный стол стоял в углу. Чтобы посмотреть, есть ли чернила и почтовая бумага, маленькому музыканту пришлось вскарабкаться на стул — даже встав на цыпочки, он не доставал до высокой столешницы. Наконец он принялся писать письмо матери. Вывел одну заглавную букву, две строчных. И остановился: занятие это ему наскучило. Дело не шло. Ноты он знал куда лучше, чем буквы. Лишь свое имя быстро и неразборчиво он мог нацарапать на визитных карточках, которые после концерта и бурных аплодисментов подсовывали ему в уборной любители автографов, но писание считал, в сущности, пустой тратой времени. Так с корреспонденцией было покончено.

Он лег на диван. Сомкнул длинные-предлинные ресницы, затенявшие его прозрачное, нервное личико. Потом вдруг наморщил лоб. Последний год прошел в нудной, утомительной суете. В его ушах стоял стук вагонных колес, гудки пароходов, рев океана, пересеченного за две недели, а в маленькой головке вертелись картины, из которых складывалась его короткая жизнь. Он вспомнил мадридский концерт, на котором старая дама подарила ему алмазную булавку. В Бразилии темнокожий князь посадил его к себе на колени. В Нью-Йорке он получил два апельсина. В Копенгагене кто-то поцеловал его в лоб. В Вене погладила по голове австрийская эрцгерцогиня. Сколько людей, стран и бесконечные водные просторы! Но вообще-то мир тесный и скучный.

Мать свою он помнил лишь смутно. Перед ним стояли ее глаза, заплаканные, широко раскрытые глаза, которые впились в него тем утром, два года назад, когда его закутали и забрали от нее в дальнюю дорогу. Отца своего он никогда не видел. По матери не скучал. Сроду не плакал. Но иногда на него что-то находило. Будто взбалмошный старичок, странная обезьянка, упрямо забивался он в угол, готовый топать ногами и бесноваться. Однако хорошее воспитание обычно мешало ему вести себя дерзко и непристойно, а французский язык, из-за которого он забыл родной, не позволял выражаться грубо и откровенно — как ему бы хотелось. Эта внутренняя борьба оставила след на его лице. Губы чуть побледнели. Он стал капризным, раздражительным. Порой вытягивался на постели, как тяжелобольной, зевал, изъявлял странные желания… Теперь ему вспомнилось, как три года назад он два месяца пролежал в кровати, больной корью, а жизнь вокруг была так прекрасна: солнечные блики на стеганом одеяле, белая и мягкая подушка и кровать — целое царство, где можно шалить как вздумается… Он принялся ходить по комнате заложив руки за спину. Время от времени останавливался перед зеркалом. Смотрел на свою крошечную фигурку. Сгреб на лоб длинные волосы, приняв обычную свою сценическую позу. Попытался улыбнуться милой, наивной улыбкой, но улыбка не удалась, рот скривился, и он махнул рукой: «Старею».

Импресарио тихо постучал в дверь. Сунув голову в комнату, он пришел в ужас от вида маленького музыканта.

— Что с вами? Вы не больны?

— Нет, сударь. Я немного не в духе. Впрочем, рад вас видеть.

— Девять часов.

— Что, мне пора спать?

Импресарио кивнул.

— Завтра вечером у нас концерт.

Вундеркинд послушно подошел к кровати. Импресарио стал не спеша его раздевать. Осторожно извлек из одежды, как хрупкую драгоценность из футляра, и обрядил в простую изящную ночную сорочку. Застегнул ворот, чтобы мальчик не простудился, словно закрыл дверцы шкафа.

— Спокойной ночи, — сказал импресарио и лег на другую кровать.

— Спокойной ночи.

Маленькому музыканту не спалось. Он разглядывал в темноте свои ручки, болевшие от игры на скрипке. Последнее время он не чувствовал прежней уверенности. Особенно после встречи с берлинским вундеркиндом, мальчиком лет семи, не больше, который лучше, чем он, исполнил арию Баха. Его вытесняло напористое молодое поколение и пугало мрачное будущее. Он казался себе дряхлым старичком. И так боялся этих малышей, наглых бездарностей, что никак не мог заснуть, а теперь его раздражало еще, что за ним ходят по пятам, прислушиваются к каждому вздоху, доктор выбирает ему кушанья… А между тем время идет. Через год ему будет уже девять, потом десять и придется расстаться с короткими штанишками. Мальчику захотелось есть. Голод он считал еще большим бедствием, чем старость. Съесть бы сейчас что-нибудь. Но не розовое мясо в сухарях и не отвратительные овощные блюда, содержащие фосфор, полезные и питательные, а вопреки врачебному предписанию что-нибудь этакое, засоряющее желудок, например варенье, целое ведро желтого абрикосового варенья, от которого разболится живот и можно будет неделю валяться в постели.

Утром его разбудил доктор, которому нажаловался импресарио. Он долго простукивал маленькое тельце, смотрел горло, язык.

— Мальчик здоров, — сказал он. — Однако вид у него вялый. Рекомендую двухчасовую прогулку на свежем воздухе, где-нибудь в парке. Побольше воздуха.

Доктор прописал ему солнечный чистый воздух как некое золотисто-голубое лекарство.

В парке, где маленький музыкант гулял с импресарио, весна танцевала пляску ведьм. Вокруг мраморной статуи ученого старца колыхались темные листья, пестрели цветы, а кусты сирени насыщали воздух горьковатым лиловым ароматом. Не только земля была пестрой. И на небе трепетали разноцветные пятна — воздушные шары, цветы весны — и весь небосвод казался движущимся чудо-садом с толстощекими легкими шарами, где растут кроваво-красные цветы с причудливыми чашечками, зеленые яблоки и желтые дыни. А внизу, на земле, стояли мальчики и девочки, прогуливая на ниточках воздушные шарики.

Вундеркинд не сводил глаз с детей. Сроду не видел он таких веселых крошечных человечков. И знал только похожих на себя бледных артистов из театра и кабаре: восьмилетнего араба, который, не глядя на доску, играл в шахматы, русского акробата, нескольких французских и немецких скрипачей, выражавших ему свое восхищение в изысканно вежливых словах. Широко раскрытыми глазами смотрел маленький музыкант на веселых, счастливых шалунов.

— Пойдемте отсюда, — сказал импресарио.

Только они поднялись со скамейки, как сверху опустился блеклый воздушный шар и кротко, как голубь, сел на плечо вундеркинда.

В другом конце парка к ногам его подкатился волчок.

Возле фонтана на руку ему упал обруч, а когда они опять присели на скамью, на колени мальчику шлепнулся мяч.